Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
а не кого иного из маститых игуменов или архимандритов, среди коих
были куда более достойные высокого и ответственного места сего? (И только
одно им мешало, сговорясь, выбрать единого и противустать князю: взаимная
рознь! Каждый хотел себя, а потому <пропускали> Митяя. Часто, слишком
часто в политике государств бывает именно так!)
Но все же: почему? Чем не угодил князю его воспитатель,
местоблюститель престола, защитник и устроитель власти Дмитриевой Алексий,
что надобно было именно противника Алексиевых замыслов волочить на
владычный престол? Почто?! А ответ прост: князь об этом-то даже и не
думал!
Понимающий понимает всегда в меру свою. Дмитрий Иваныч был глубоко
верующим человеком, но вера его была где-то на уровне суеверия, веры в
обряд, и все его действия определялись именно этим. Да еще - возросшим
ощущением собственной значительности государственной, взращенной Алексием.
Сложная богословская философия, труды исихастов, Ареопагит, писания
риторов, схолии Метафраста и Декаполита, Пселл, Федор Метохит, Палама -
все это было не для него. А вот красота службы церковной, жаркие костры
свечей, золото и пурпур, рокочущие гласы мужского хора и мощный бас Митяя,
оглашающий своды храма, да еще львиная грива волос, тяжко-вдохновенное во
время службы чело печатника - это князь понимал! И за это ценил. И так он
и представлял себе: служба, хор, толпы народные и Митяй в алтабасной митре
и саккосе, вздымающий тяжелый напрестольный крест во главе всех! Митяй в
митрополичьем облачении! Красиво казалось! И мощно! И уже - где там Литва
и Ольгерд! Свой, ведомый, домашний митрополит на престоле!
Когда-то послы Владимировы, умиляясь величию и красоте службы
константинопольской, решили принять крещение от греков. И те же причины да
ненависть к литвину Ольгерду (все помнилось, как недоуменно стоял на
заборолах осажденной Ольгердом Москвы, слушая посвист стрел и бессильно
следя огни пожаров в Занеглименье) подвигнули князя Дмитрия к упрямому
выбору им грядущего главы русской церкви.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Алексия - батьки Олексея своего - князь Дмитрий всегда слегка боялся.
От непонимания. Боялся в нем именно того, что было выше простого разума.
Да - Тверь! Да - Олег! Да - власть! Да - борьба с Ольгердом! Да - пиры с
боярами, прием новых и новых знатных послужильцев, льготы купцам... Но
когда начиналось запредельное, князь терялся, умолкал, сопел, и одного
хотелось ему тогда: удрать, уйти, отбросить от себя непонятное поскорее. И
волю божью понимал он на том же уровне: Господь хочет или не хочет
Господь! Когда у него полтора года спустя умер сын Семен, то так и почуял
князь: Господь воспретил или уж взял к себе на небо молитвенником за грехи
родительские.
Люди подобного складу грубы и напористы, но в столкновениях с большею
силою или высшим себя, неподвластным уму, быстро теряются, робеют, даже и
трусят. Все это проявилось у Дмитрия впоследствии, и на Куликовом поле
тоже.
Взявшись уговорить Алексия, Дмитрий не тотчас начал свои осадные
приступы, хоть взохотившийся Митяй и торопил его.
Пока пахали, сеяли, рати были в разгоне. Свалили покос, тут дошли
вести о <набеге> Киприана на Новгород (присыле туда им своих грамот и
ответе новгородского архиепископа). Начались деятельные пересылы с
Новгородом Великим, с коим недавно стараньями того же Алексия удалось
заключить очень важный для обеих сторон союзный договор противу Литвы. И
тут князю пришлось вновь передать бразды в старые руки своего митрополита.
Тринадцатого августа (через месяц после того, как Андроник бежал из
башни Анема в Константинополе) новгородский архиепископ прибыл в Москву.
Начались торжественные службы, пиры, обмены дарами и послами. Старый
митрополит словно бы проснулся ото сна, вседневно хлопотал, принимал,
благословлял, служил - откуда брались силы! И только Леонтий ведал, быть
может, что это, почитай, последняя вспышка старых сил, что владыка русской
земли уже при конце и спешит довершить начатое строение русской
государственности и церкви, дабы передать его непорушенным... Кому? Для
чего князь возвел Митяя в монахи и содеял архимандритом Святого Спаса,
Алексий понимал, конечно.
И вот в разгар торжеств и пиров дошла до Москвы весть о событиях
цареградских: что Андроник победил, что Константинополь взят и что
двенадцатого августа (еще за день до приезда новогородского владыки)
свержен с престола и удален в монастырь Филофей Коккин.
Злая весть? Или добрая? Как поглядеть! И - кому глядеть... Невзирая
на поставление Киприаново, на днешнюю полуизмену (или измену?), Коккин был
давним другом Алексия, и этого старый владыка позабыть не мог.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Леонтий в этот раз, как и всегда при многолюдных собраниях у владыки,
вошел в келью Алексия осторожно, опрятно склоняя голову. Дружба, в которую
давно уже перешла их многолетняя служебная связь, не должна была быть
ведомой никому иному, кроме разве Сергия Радонежского.
У Алексия сошлись архимандриты, игумены и маститые старцы многих
монастырей. Сам владыка восседал в своем кресле, склонив голову и когтисто
олапив сухими, почти птичьими пальцами резные подлокотники. Новогородский
архиепископ, заметно расцветший за время шумных московских торжеств,
обретший наново властную стать и бестрепетность взгляда, был тут же,
занимая почетное место.
Леонтий положил на аналой принесенные грамоты, и владыка, коротко
глянув, только одно высказал: <После!> - что Леонтий понял сразу и как
просьбу зайти после сановитого собрания, и - немедля покинуть покой, где
прерванная беседа, словно оборванная на взъеме, висела в воздухе. Он
прикрыл дверь, и тотчас донеслись до него высокий гневный голос игумена
Петровского монастыря и низкий возражающий ему бас отца Аввакума.
Спорили долго. Наконец ближе к вечеру сановные иереи начали покидать
владычный покой. Когда последний из них спустился по лестнице к ожидавшим
внизу прислужникам, Леонтий стремительно прошел во владычную келью.
Двое служек прибирали со столов и подметали пол. Алексий сидел все в
том же кресле, но сугорбясь, и, кивнув прислужникам выйти, поднял на
Леонтия устало смиренный взгляд.
- Он умрет! - сказал без выражения, как о решенном. И, помолчав,
добавил: - Я сегодня хоронил друга своего!
Он как-то прояснел ликом, глядя в слюдяное оконце и в далекую даль за
него.
- Ты вспоминаешь Царьград, Леонтий? - И, не дав ответить, проговорил:
- Я нынче ходил по стогнам Царьграда! Видел понт! Был во Влахернах, в
Софии... И благодарю за эту милость Бога моего! Знаешь, из всех ведомых
нам с тобою храмов София - храм вселенский! <Возведи окрест очи твои,
Сионе, и виждь: се бо приидоша к тебе от запада и востока чада твоя...>
Это море света, льющегося на нь, это кружево мраморяно, эта царственность,
не роскошь, а именно царственность золотых стен и дивного узорочья! И ты
сам ся становишь прозрачен и высок. Страждущее <я> истекает, растворяясь в
величии храма. И приходит, вступает не радость даже, но блаженство -
последнего веденья всего во всем и всего в себе, всяческого всячества,
мира в единстве! Это действительно София, Мудрость горняго Логоса,
Премудрость Божия! Это, ежели хочешь, свод небес над землею, сама
Божественность, Господень покров над миром! Воистину не ведаешь, на небе
ты или на земле!
Я был там сегодня, Леонтий! Я входил под сень этих сводов, этих
колоннад. Со стен звучало тихо и певуче древнее золото, словно тот свет,
Фаворский свет... Разве могут не быть золотыми стены небесного Иерусалима,
спустившегося на землю? Я стоял под сводом в середине храма... Помнишь?!
Уходит тяжесть членов, и телесные немощи изгибают, и летишь, летишь! А
затем снова опускаешь взор долу, дивясь рядам узорных столбов и величавому
алтарю, и снова летишь туда, в сияющее море света от вершин аэра!
Пусть эта роскошь и создана тяжким трудом, но должна же была
сверкнуть в мире златая риза Софии! Я зрел ее ныне! В последний раз,
Леонтий!
Мню, и схолий тех, что творились при Филофее, уже не будет в
Константинополе! Знаешь, камень стоит века, но токмо живые одухотворяют
мертвизну камня! Нужен дух! Плоть бренна, и я сегодня попрощался со
священным городом!..
Леонтий стоял не шевелясь, понимая, что ему лучше молчать.
- Они все, - обвел Алексий сухою дланью скамьи и кресла, - они все
хотят, как и князь, писать жалобу новому патриарху! На Киприана. Просили
меня участвовать в этом совокупном письме. Я отказал.
Леонтий подумал, взвесил, молча склонил голову. Он понял владыку и
понял то, что и сам бы на его месте поступил не инако.
- Пускай просит князь! - тверже договорил Алексий. И помолчав: - Не
я.
- Дмитрий будет недоволен, владыко! - решился Леонтий подать голос в
свой черед.
- Митя уже присылал! - как-то размягченно и устало отозвался Алексий.
Он редко даже и при писце называл своего князя далеким детским именем и -
понял Леонтий - назвал ныне потому, что князь по-детски не понимает того,
что должно понимать без слов, что выше споров и выше дел господарских и
суетных. Сейчас это вот: далекое <виноцветное> море, давняя благодарность
- не за дела! За прикосновение к великой культуре веков, во тьму языческой
эллинской старины уходящую, вечную и трепетно мерцающую, как огонь
лампады, передаваемой из рук в руки, как миро, частица коего переливается
из котла в котел, начинаясь с того, невесть куда, где и кем сваренного
впервые и все не кончаясь рукотворно, ибо смертные руки бывших и минувших
людей образовали для него бессмертную вечную связь.
Отроку, вьюноше, ликующей младости, готовой все сломать и перевершить
наново, ей простительно не замечать, небрегать, многажды отряхая с ног
прах столетий! Но не старости! Не мудрости, постигшей, что единая связь на
земле, обращающая тленное в нетленное, это память веков прошедших,
закрепленная в постоянной и неустанной работе тех, кто помнит и передает
иным поколениям опыт и знания пращуров.
Он умрет! Он - это Филофей Коккин. Но пусть не испытает при смерти
своей той горечи, какую испытал зимою он, Алексий! А споры вокруг престола
водителя Руси еще будут. Они лишь только начались, а окончат когда -
невесть!
Алексий сидел, отвалясь в кресле и полузакрыв глаза, с мягкой улыбкою
прощения и прощания. Он хоронил друга. Не врага! И видел, смеживши вежды,
соленый понт, качающий генуэзские лодьи, зеленые холмы, осыпавшиеся
мраморные виллы и древние башни далекого священного города...
А Дмитрий настоял-таки на своем. В Константинополь ушла совокупная
жалоба на Киприана трех князей: самого Дмитрия Иваныча, его брата
Владимира Андреича и тестя Дмитрия Костантиныча Суздальского, в которой
нового патриарха просили разобраться в незаконном поставлении настырного
болгарина. Ушли грамоты <с жалобою на облако печали, покрывшее их очи
вследствие поставления митрополита Киприана, с просьбою к божественному
собору о сочувствии, сострадании и справедливой помощи против постигшего
их незаслуженного оскорбления>. Пря, охватившая тысячи поприщ пространств
и десятилетия времени, началась.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В конце октября, вскоре после проводов новогородского владыки, князь
впервые пришел к Алексию со жданною просьбой.
Предупредить о своем приходе Дмитрий прислал боярина Никифора.
Алексий, догадывая уже, о чем пойдет речь, ответил, что ждет. Вскоре на
лестнице послышался топот многих, непривычных к тихому хождению ног, и в
горницу, пригибая головы, начали влезать Федор Свибло, Бренко, Онтипа,
старший Редегин, и наконец-то появился сам князь.
Алексий, осенив воспитанника мановением длани и всех остальных общим
наклонением головы, уселся и указал Дмитрию на резное кресло супротив
своего. Князь сел сперва нерешительно, на краешек, потом, покраснев и
набычась, властно вдвинул мощный торс вплоть к высокой спинке, так что
креслице жалобно пискнуло под ним. Поднял неуверенно-заносчивый взор на
митрополита, осекся, слегка опустил чело. Молча мановением длани Алексий
приказал присутствующим покинуть покой, и бояре один по одному, помявшись,
стали выходить в услужливо открытые келейником двери. Князь и митрополит
остались одни.
Дмитрий с мгновенной растерянностью взглянул на дверь вослед
покинувшему его синклиту. (И каждый раз, оставаясь с глазу на глаз с
Алексием, чуял себя перед ним несносно-непутевым парнишкою!) Обозлился и,
вскинув бороду, начал говорить. Алексий слушал внимательно, не прерывая,
но как бы изучая, как бы издали глядел на князя, и этот далекий,
отстраненно-внимательный взгляд смущал Дмитрия больше всего. Только раз,
шевельнувшись, Алексий изронил негромко:
- Я еще не умер! - Но и тут же потупил взор. Да, он и сам мучительно
и давно думает о восприемнике! Но сожидал, не перебивая князя, давая тому
выговориться. Наконец, когда Дмитрий замолк и задышал часто, словно бы
после бега, Алексий, покивав неким тайным мыслям, поднял лобастое сухое
чело, глянул пронзительно, воздохнул:
- Не ведаешь, княже, сколько долгих годов проходил я подвиг смирения
в обители божьей! Молол зерно на братию, отказывал себе в пище и питии...
Страшна и разымчива вышняя власть! Долог должен быть путь того, кто устоит
и не прельстится на злобу мирскую, не поддастся искусу раздражения,
высокомерия и гордыни! Я и сам... Многое вершил не так и не по заповедям
Христовым! Отец Михаил (ради князя не назвал печатника Митяем) новоук в
монашестве! И сразу подъял сан архимандрита! Не ко благу сие! Пожди,
княже! Помысли и ты, достоин ли сей в днешней трудноте прельстительной
злобы вышней власти? Понеже и латинскую ересь, в коею склонился сам
василевс цареградский, надлежит отринуть ему, и тебя самого должен будет
порою останавливать и вразумлять глава русской церкви, указуя путь
праведный князю своему! Сумеет ли? Не могу, сыне, дать на то благословения
своего! Не могу, не проси! Не отвечай мне вовсе ничего ныне! - чуть
торопливее добавил Алексии, видя, как князь неволею сжимает кулаки. - Не
отвечай, но помысли! И поверь: опыт мой не равен твоему! Многое ведомо мне
такое, чего ты, князь, еще не возможешь постичь!
- Дуня как? - не давая Дмитрию воли, перевел Алексий речь на
домашнее, и князь сдался на этот раз, покинул покой, дабы приступать к
владыке снова и снова. Дмитрий был упрям. И оба знали это слишком хорошо.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Наступила зима. Филипьевым постом, отбив несколько <нахождений>
государевых бояр и самого Дмитрия, Алексий сидел и невесело думал о том,
что силы уходят, а истончившаяся, прозрачная плоть и та остраненная яснота
в голове, которая ныне не покидала его уже никогда, неотвратимо
свидетельствуют о приближении конца.
За мутным, расписанным травами, желтоватым слюдяным окошком порхали
белые мухи, все гуще и гуще валил снег, и он вновь думал о времени и о
вечности, недоумевая и дивясь тому сгустку страсти и сил, которые тратит
смертный человек в этом бренном и преходящем мире, отстаивая дорогие ему
убеждения, споря с роком, собирая добро, меж тем как и он, и присные его,
и собина, и убежденья, и власть - все уйдет в свой черед, обратясь в
неясный шепот старинных хроник, и то для тех, кто дерзнет разогнуть желтые
пергаменные листы и честь крупные буквы русского полуустава или витиеватую
вязь греческой скорописи.
Мысль о Сергии, которую он гнал давеча, пришла и остановилась пред
ним как неотвратимое видение истины, и он понял, уже не сопротивляясь
тому, с кроткою тихою радостью, что - да! Только Сергий! И никто другой! И
только избрание Сергия может удоволить князя!
В Радонежскую пустынь был послан скорый гонец, приглашая преподобного
для беседы с владыкою. Дмитрия Иваныча Алексий на этот раз вызвал к себе
сам.
Войдя, Дмитрий враз почуял новое в поведении своего духовного отца.
Алексий сидел прямо, глядел твердо и торжественно. Недолго, токмо дабы
приготовить князя к должному восприятию сказанного, побродив вокруг и
около, Алексий высказал главное, предложив содеять восприемником своим, а
далее и наследником престола радонежского игумена.
Дмитрий молчал. Он сидел перед владыкою оглушенный. Все перевернулось
в нем, ибо и он не мог представить доднесь, но, представив, не находил
возражений противу. И показалось: Митяй, боярская суета, упрямство, гнев,
обиды - все отступило и уступило вдруг. Сергий! Несмелая улыбка тронула
румяные княжеские уста.
- Дуня будет рада! - сказал невесть почто и густо зарозовел, поняв
промашку свою. Но Алексий даже и не расхмылил, не подал виду. Они сидели
оба и молчали, и князь глядел куда-то себе под ноги, вниз, и вот наконец
поднял голову, по-мальчишечьи робко глянул на старого отца своего, в
приливе горячей сердечной волны почуял, что меж ними восстанавливается в
сей миг давнее, от детства, немое и доброе согласие послушного сына
духовного со своим духовным родителем.
- Я согласен! - сказал, весь пунцовый и добрый, и, встав с кресла,
бросился в ноги Алексию.
- Встань, княже! - тихо и не вдруг попросил митрополит. - Я верил
тебе и потому уже послал за Сергием!
Что могут сказать слова? Князь молчал, чуя, как тает и отваливает с
души груз обиды и гнева. Алексий молчал, чуя, что в его монашескую келью
снова неслышно вступила Доброта, столь редкий гость Алексия в эти
последние годы...
А снег шел все гуще, и в келейном покое приметно темнело. Служка внес
тонко нарезанную севрюжину, бруснику и темный монастырский квас, поставил
серебряный поднос на столец. Алексий знаком предложил князю преломить хлеб
и отведать рыбы. И, как в детстве, как очень давно, Дмитрий ел, крупно
запивал квасом, брал неловко брусницу серебряной ложечкой, и в душе его
были мир и покой. И о том, как и что скажет он в этот раз Митяю, Дмитрий
подумал только уже за дверьми владычного покоя.
Черным был этот день для княжого печатника и архимандрита Спасского!
Когда князь с необычайно светлым лицом объявил ему волю Алексия,
прибавивши торопливо: <Я согласил! Игумен Сергий муж праведный!
Чудотворец! По его мысли - дак всякое дело легко!> - Митяй исказился
ликом, рыкнул, не сдержав бешеного нрава своего:
- Они все! Всем им... Токмо дорваться к власти! - И скрипнул зубами,
и застонал, и перемог себя, вздрагивая крупным телом, поник головою:
- Прости, княже! Коли так... Воля твоя...
Но дома, в несносной келье монастырской, взбушевал Митяй так, как
никогда не бушевал допрежь. Рвал ненавистную рясу с плеч, сломал дорогой
посох рыбьего зуба, об пол швырнул панагию (и только тут оглянул воровато:
не уведал бы келейник срамного поношения святыни), бешено выл, стиснув
зубы, катался по ложу своему. Именно в этот день он возненавидел Сергия,
возненавидел люто, пламенно на всю остальную жизнь, поклявшись, ежели в
том поможет судьба, расправиться дозела с ненавистным игуменом и всею его
обителью тоже.
Черный был день, и черная была ночь. Ночью Митяй пил. Пил мед, брагу,
темное греческое вино - и хмель не брал! Только буровело лицо да
наливались кровью глаза. И утром на литургии у него дрожали руки. Не знал
он, какой неожиданный подаро