Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
кали, словно бы вид тухлой человечьей головы на столе для них -
обыденка. А может и вправду обыденка?!
Возвращаясь к себе, Иван Вельяминов неволею оглянул назад - не скачут
ли за ним следом посланцы Мамаевы, чтобы и его голову подарить в кожаном
мешке повелителю! Заставил себя усмехнуть и прямее всесть в седло. Все же
этот татарин умеет нагнать страху, умеет! Видимо, этим и держит власть. А
подумав о власти, вновь и опять вздохнул. У него самого власти, истинной,
непоказной, тут, в Орде, и вовсе не было.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В этот раз Наталья отпускала сына Ивана на рать уже без того
надрывного ужаса, как по первости. Да и парню пошел семнадцатый - мужик,
муж, воин! Так уж и понималось, что Никитин сын должен пойти стопами отца
и не кули с рожью считать, а на ратях добывать себе зажиток и славу. Да и
поход на Булгары, как толковали, сулил в случае удачи корысть немалую.
Мамай таки обложил дикою данью русских торговых гостей в поволжских
городах, и теперь соединенные нижегородско-московские силы шли
восстанавливать добытые прежнею кровью торговые права русичей.
Родовой терем Вельяминовых, наследие Иваново, как и прочие угодья -
дворы, села, деревни, вымолы, борти, луга, охотничьи угодья и тони Ивана
Васильича Вельяминова, - князь Дмитрий забрал под себя. Наталье Никитичне
теперь уже не стало воли останавливаться в гостеприимных высоких
вельяминовских хоромах на Москве, встречать все тех же старых слуг,
помнивших ее еще юною вдовою... Хоромы покойного Никиты в Занеглименье
сгорели тоже во время нашествия Ольгердова, и ретивый слобожанин захватил
ихнее родовое погорелое место под огород. Оставалась та крохотная избенка
на Подоле, чудом уцелевшая при последнем пожаре, что когда-то подарил
Наталье и Никите Федорову на свадьбу Василь Васильич. И пока шли
суды-пересуды (отступаться родового двора Никиты Наталья не думала), вдова
с сыном и девкою поселились тут, в нищете и забросе.
Доколе мыли, скребли, затыкали щели, чтобы хоть как-то обиходить
осевшую набок хороминку, пока затягивали окошко мутным пузырем и Наталья
звонко покрикивала на девку, гоняла возчиков (в Москву-то явились с
рождественским кормом владычным, и Наталья разрывалась меж родовой
деревенькою коломенской и нужной и трудною службой митрополичья данщика -
а и забросить никак: сын растет, ему на справу одну, на сряду да на коня,
чтобы был не хуже иных детей боярских, много нать), пока хлопотала властно
и строго, все было ничего... Но вот и дом починен по первости, и баня
истоплена, и схожено в первый жар, и мужики, тесно обсевшие стол, отъели,
отпили и, шумно благодаря, потянули, натягивая рукавицы и зипуны, на
порожних санях вон из двора, и тяжелый дух ихний, мужичий, вытянула
топящаяся печь, и Наталья, отослав девку с грамотою к Тимофею Вельяминову,
села, пригорбясь, на постелю, ту самую, врубленную в стену, неизносимую,
потемневшую от времени до цвета темного янтаря, на которой, да, на которой
и сотворилась ихняя первая ночь с Никитой, и, уронив жилистые сухие руки в
колени, заплакала скупыми, сдержанными слезами...
Как давно! Вешала полог - голубой, волновалась, ждала словно первой
брачной ночи... И как стал уже тогда родным, своим до боли прежний грубый
ратник, хвастун и задира Никита Федоров... Никиша, Никишенька... Ох!
Господи, дай ему в мире том! Все ить искупил! И как умирал-то... И
уезжал-то как... Доднесь не простила себе, что не поняла, не почуяла, как
подошел к ней, сонной, что напоследях, что во последний раз, во
останешный... - Ники-и-и-тушка!
Справилась. Встала. Глубокими, тенью обведенными, в заметной сетке
морщин тонкого иконописного лица глазами (ее очами любовался когда-то,
говорил: первое, что кинулось взору, - очи ее), теперешними, почти
жесткими, слезы платом тафтяным утерев, глянула в очи Богоматери
Одигитрии, положила крест, поклонив иконе, скрепилась, вышла.
Сын стоял на крыльце, высокий, мосластый, еще по-юношески неуклюжий,
пощипывая пух первой жданной бороды, и хмурил молодое, голодное,
крупноносое, крупноглазое лицо:
- Скажи, мать, мы тута теперича и жить будем? Коня и то ставить
негде!
Конь, боевой, стоял, закинутый попоною, у огорожи. Верно - и коня тут
поставить негде!
Любовно оглядела: выше матери на голову Иван! И до сих пор не сказал,
что содеял с тем холопом тверским, как отпустил: открылся ли перед
дорогою? За тот поступок, за гордую застенчивую доброту прощала и грубость
нынешнюю, и многое иное, что по юности, по неразумию и порыву себе
дозволял мужающий Никитин сын. И виделось: норовом, повадою - в отца, в
Никиту. Ныне и того боле стал походить на родителя. Любуя взором,
оглядела, потянулась было поправить шапку на буйных волосах, не посмела -
огрубит, после и сам каяти будет, и ей докука.
- Тимофею Васильичу послала с грамотою, должен по старой-то памяти
помочь! А там, по весне, лесу навезем и мужиков, хоть коломенских - пущай
на отцовом месте хоромы сложат!
- Прости, мать! - Поглядел скоса, понял. - Обидеть не хотел... А так
зазорно вроде бы... нашему роду... Може, владыке в ноги пасть? - И
покраснел, сбрусвянел, густо покраснел.
Тихо возразила, на этот раз тронув-таки непокорные такие Никитины
вихры:
- Не сумуй! Все будет у нас с тобою! Был бы ты, а терем на Москве
срубим когда-нито, сын! Може, и с похода с добром воротишь...
Сказала про поход, и замглило взор, сердце дрогнуло. Тихо, не
рассердить бы дите, прибавила:
- Без ума в драку не лезь!
Перевел плечами, снедовольничал:
- Не первый поход, мать!
Нарочито грубо сказал и утупил взор. Наталья решила не бередить боле,
перевела речь:
- К Леонтию, писцу владычному, тебе бы съездить! Отцов товарищ первый
был! Может, и доложит владыке? Или сам... - недоговорила. Сын, прояснев
взором, глянул на нее, по-детски совсем вопросил:
- А вспомнит меня-то?
<Ох и мал ты еще! - подумалось. - Без матери о сю пору некак!>
- Проездись! Ежели примет... Отца забыть не должон! А в отцову память
и тебе волен помочь!
И пока седлал, и пока торопливо совал ногу в стремя, все глядела,
любуя. Помыслила: <Езжай, сын! Просить о чем - оно бывает труднее, чем в
бою, на рати, с саблей в руке! А и без того некак!>
И доколе не исчез в косине улицы, и пока за тынами мелькала еще
сбитая на лоб с алым верхом щегольская шапка, все стояла и смотрела с
крыльца... Словно бы Никиту любовала напоследях... За живыми и мертвый
жив: в детях, внуках, правнуках... Ники-и-и-тушка! И Ваняту-то иной раз,
обинуясь, Никишей назовет! Иван только глянет исподлобья, слова не скажет.
Отец и ему примером и гордостью доднесь. Да и сколько сказывала! Об ином,
далеком, даже о той небылой княжне-тверянке, что будто бы любила прадеда,
подарив ему те, Никитины, невесомые золотые сережки. Дочери ли на свадьбу
подарить (четырнадцать, пора и жениха искать!) либо Ивану уж для его
суженой? Подумала с ревностью: отведет, отманит от матери! А женить все
одно нать. Ишь, ни единой девки не пропустит взором и по ночам неспокойно
спит. Пора женить, а все жаль делить его сердце с той, неведомой, которая
ничего не будет знать, ни помнить - ни суматошного бегства ночного, ни
трудных лет, ни того, как пеленала, купала, пестовала... А придет и
возьмет, и она уж станет посторонь им обоим! Понурилась вновь, похмурила
чело, покривила губы.
По-за улицам гудела Москва, звоны и стуки и людской гомон текли не
прерываясь. Расстроилась Москва! Растет! И зимой, вишь, колготят, рубят
что-то в Кремнике за белою (прямее сказать - серою под шапками белого
снега) каменной крепостною стеной. Век останавливали там, в Кремнике! А
вот: Иван Васильич в Орде, в бегах, а терем вроде Федор Кошка али Андрей
Иваныч со Свиблом купляют - Акинфичи стали в силе теперь! Наделал делов
Иван Вельяминов бегством своим! Теперь и не воротит поди! - с тревогою
помыслилось. Все не могла понять, осознать, как это на Москве нет уже
тысяцкого и нет его гордого терема, разошлись по родичам старые слуги
Василь Васильича, истаяли, исшаяли прежние знакомства и дружества... Ныне
хоть и не приезжай на Москву! Сына нынче сама упросила в поход. Ходила на
поклон к воеводе Боброку. Иван и не ведал о том, не то бы надулся как
индюк, поди и делов каких неподобных натворил...
И владыка нынче не в той чести, стар стал. Всем у князя коломенский
поп Митяй заправляет - громогласный, важный, паче князя самого, неведомый
ей, Наталье, и потому до ужаса чужой...
Потупилась, почуяла холод, заползающий под подол и в рукава,
воротилась в продувную, кое-как вытопленную хоромину. Прав сын! Надобно
выдирать свое!
Галочьи и сорочьи оры над главами и шатрами церквей, над сумятицей
крыш и садов; стонущие удары харалуга с литейного двора княжеского; и
синие, почти уже весенние небеса; и далекое Замоскворечье, устланное
белым, уставленное теремами и стогами сена, в лентах дорог, уводящих на
Воробьевы горы, на Коломну и в Серпухов, долгих, дальних дорог, очень
дальних, когда по ним движется рать, уводя от дома единственного и
последнего сына, подаренного судьбой!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Князь Дмитрий бегал по горнице, доругиваясь напоследях:
- Это Иван! Снова Иван! Всегда Иван! Теперича татар взострил на меня!
По его, дак и ратиться нам с Мамаем придет! Доведет! Не прощу! Никогда не
прощу! Пущай хошь кто, хошь батька Олексей сам ко мне придет... - сказав
последнее, споткнулся словно, скоса глянул на Митяя, печатника своего,
большого, осанистого, с дорогими перстнями на пальцах холеных, по-мужицки
больших рук. Про отца своего духовного сболтнулось лишнее. Подозрительно
озрел гладкий лик Федора Свибла. Но боярин тоже не давал вести, что
заметил промашку князя, то - успокоило.
К своим двадцати пяти Дмитрий выровнялся, еще раздался в плечах,
заматерел, явилась сановитость, заменив прежнюю неуклюжесть отроческую.
Крупно рубленное, словно топором содеянное лицо князя, в коем нет-нет да и
проглядывало родовое, вельяминовское, от покойной матери доставшееся,
грубое это лицо стало прилепым, властным. Во всем облике Дмитрия,
как-никак отца уже троих детей, проявилась наконец нужная княжеская стать,
и срывался он нынче (как теперь) все реже и реже. И тем сильнее ненавидел
Ивана Вельяминова, что был тому двоюродником!
Поход был решен, и воеводою поставлен уже явивший свои таланты в бою
на Скорнишеве с князем Олегом волынянин Боброк. И теперь всего-то
оставалось доправить рать до места, до города Булгара, где нынче по
Мамаеву повеленью сильно потеснили русских торговых гостей. И не вскипел
бы князь, кабы снова не встало, словно язва ноющая, старое вельяминовское
дело!
Давеча Маша, Микулинская, князева свойка, приволоклась к Евдокии
просить за Ивана. Дуня, оробев (как всегда, робея перед сестрой)
отреклась:
- Не могу, Маша! Боюсь ему и сказать! Сильно гневен на Ивана... - И
на невысказанные, рвущиеся наружу слова старшей сестры торопливо
домолвила: - Что ты! Твоего любит! И не сумуй! Да кабы в вине какой...
Маше не задались сыновья. И сейчас, вдыхая душноватый воздух горницы,
детские запахи, глядя на толстых карапузов, что лезли, словно глупые
щенки, в руки матери, всматриваясь в любопытные, чуть испуганные очи
старшенькой, что тоже на всякий случай оттягивала материн атласный подол,
Мария смутно позавидовала сестре, этим ее ежечасным заботам, этому ее
пышному чадородному лону, ее вечной женской захлопотанности и тому, как у
младшей сестры ни на что иное не хватает уже времени, и не надобно ей уже
ничто иное, ибо главная забота, и участь, и труд женский - в полном
отречении от себя самой ради мужа, ради детей, ради того, чтобы не
кончалась, никогда не кончалась жизнь на земле!
И о том разговоре, о той косвенной просьбе помиловать ослушного
боярина узнав, паче всего (и в дому своем не оставят в спокое!) оскорбился
великий князь и потому бегал нынче по покою княжому, бегал в ярости, забыв
о сидящих бояринах, ибо, как и тогда, в детстве, чуял несносное
превосходство Ивана Вельяминова над собой.
Федор Свибло прокашлял значительно, дождав, когда князь, убегавшись,
вбросил крупное тело в золоченое, испуганно скрипнувшее под ним креслице,
раздумчиво произнес:
- Так-то сказать, Иван Вельяминов не мне чета! И умом, и
возрастанием... Но воротить его, дак и воротить ему тысяцкое придет и села
ти, а там и многие бояра ся огорчат! Василий Хвостов там... да многие!
Колгота пойдет!
И поглядел ясно, правдиво поглядел, как на духу! Одного не изрек, что
ихнему роду Акинфичей вельяминовская порода тоже поперек горла стала. И
Митяй молча и твердо склонил могучую выю, и оба старых боярина, Черменков
и Минин, помавали головами согласно, мол - быть по сему!
Слишком многим пришло полюби давнее решение князя взять тысяцкое на
себя и тем изничтожить несносное первенство Вельяминовых в московской
боярской господе.
Да, того, чего ожидал втайне Иван - чтобы его призвали из Орды, как
даве отца покойного из Рязани призвали Иван Иваныч с Олексием, - того не
совершилось. Неощутимо, едва-едва, но время уже поворотило на иное, дав
первые плоды с древа, взращенного владыкой Алексием. Самодержавность
власти, коей можно подсказывать, но не можно уже ни воспретить, ни
приказать, самодержавность властителя проявили себя в этом неравном (увы,
неравном!) споре князя с боярином. Как знать, вороти Дмитрий Ивана, не
пошло ли бы иначе и с Мамаем?
Нет, не пошло! Все круче и круче сползала Орда к гибельной пре со
своим верным русским улусом, все непокорнее становилось Владимирское
зависимое княжество в предчувствии близкой уже судьбы Великой Московии! И
мог ли состояться подобный нынешнему поход на Булгар, скажем, еще при
Узбеке? Четверть века резни и пожаров не сделали Русь слабее, усилилась
Русь. В тайниках холмистых <пустынь>, в извивах речных, в чащобе лесов
росло и ширилось неодолимо то новое, что разгибало спины князей и
придавало упрямства воеводам. Густели народом укроистые просторы
Приволжья, на медоносных полянах, на красных ярах над излуками извилистых
рек вставали новые и новые золотые под солнцем, истекающие смолою рубленые
терема, тучнели стада скотинные, и что там, где там недавний разор
Ольгердов или волчьи набеги Мамаевы на Запьянье и Киш! Вставала земля, и
князь, убегавшийся, запыхавшийся, в креслице золотом чуял, ведал силу сию
и посему тем паче гневал, пристукивая твердым кулаком по резному
подлокотнику: <Не пущу... Не дам... Повелю!> Уже и Новгород, заплатив
дикую виру за Прокопов поход, склонил выю перед ним, Дмитрием, уже и на
патриархию Цареградскую, посмевшую при живом Алексии рукоположить в
митрополита русского какого-то Киприана, вельми был разгневан великий
московский князь. И что мог сейчас пред ним какой-то - один! - беглый
боярин! А вместе, полыхая темным жаром румянца, чуял он, что не так проста
труднота сия, быть может, труднее, чем с Новгородом и покамест неодоленным
Булгаром, ибо дело-то семейное, свое, родственное дело! О коем у земли, у
народа московского тоже есть свое мнение и свой толк. Но - встало гневом:
не хочу и не буду! И кабы один, но не один, вот и Акинфичи, и Черменковы,
и Редегины, и Минины... Нет, не вернет он Ивана, давнюю зазнобу, занозу
свою! (<И, обличив, изжени!> - застряло где-то в памяти церковное.) Вот
именно: изгнать, вырвать с корнем плевел этот, одолеть и стать князем
великим, единовластцем в Московской Руси!
Был бы жив дядя, Василь Васильич, - но того нет, нет и строгого
Федора Воронца, а Тимофей Васильич, двоюродный дядя, утешенный высокою
должностью окольничего, явно отступился племянника своего Ивана. И
оставались братья Ивановы: Микула и Полиевкт. Полиевкт, младший, и ныне
был не в счет, но отказать свояку Микуле в ходатайстве за опального брата
- такого Дмитрий, и ненавидя Ивана, без Думы, без боярского приговора не
мог.
(И Святками встретясь друг с другом в лугах, они трудно и долго
молчали, едучи бок о бок по снежному полю. Вдали трубили рога, и красные
хорты, под свист и оклики доезжачих выныривая из-за перелеска, цепью гнали
огрызающегося матерого волка прямо на княжеских загонщиков. И Микула не
мог сказать главного, того, что надобно было Дмитрию, что винится пред ним
Иван и готов пасть в ноги и бить челом, ибо Иван так и не повинился пред
князем и, сидючи в Орде, угрожал оттоль новыми кознями. По мысли Микулы,
брат Иван был изменник московскому делу, и слишком просить за него,
нераскаянного, Микула не мог. Хотя у самого и переворачивалось сердце при
думе о том, что он отрекается, стойно Каину, от судьбы и участи брата
своего.)
И вот, как ни велики, как ни сильны были потомки Протасия
Вельяминова, а до дела дошло - оставался из старших Вельяминовых один лишь
мягкий, умный, но неспособный к решительному действованию Тимофей, и
потому супротивники Вельяминовых одолевали в делах государства, опираясь
на давнее нелюбие князя Дмитрия к сановитому двоюроднику. И малая Дума,
собранная нынче Дмитрием, не из доброхотов вельяминовских состояла, и
новые люди, пришедшие на Москву, как Всеволож, как Боброк, предпочитали
стоять в стороне и уж во всяком случае не хлопотать за опального боярина,
тягавшегося с самим князем за первое место в государстве Московском! Ну и
- оставался еще старый митрополит, хоть и потесненный, и сильно
потесненный в нравном сердце Дмитрия Митяем, коломенским попом, а нынешним
печатником князевым... А Митяй тем паче не мог и не хотел держать руку
Ивана Вельяминова и, удоволенно заключая малый совет государев, согласил и
утвердил князеву волю: к Ивану в Орду не слать, наказав не передавать
никоторых и затею о возвращении Вельяминова отложить вовсе. Так и
сложилось. Не ведал Иван, какие силы встанут противу него, не знал и того,
как гибельно поворотила его судьба на Москве, пока он, полный гордых дум и
обид, сидел у Мамая...
А в улицах, среди непрекращающейся святочной гульбы, шума, смеха,
снежков, ряженых, алых лиц молодаек в узорных платах, расписных саней,
среди изобилья обжорных рядов с пирогами, пивом и сбитнем разъезжали, тоже
веселые, оружные кмети, звенела сталь, посверкивали куяки и пансыри,
игольчато колыхались копья и стяги полков: Москва посылала рать на Волгу,
и воевода Дмитрий Боброк, проезжая улицами, уже не раз и не два попадал в
окружение посадских и гостей торговых, дружно требовавших от него поскорее
расправиться с нехристями, засевшими Волжский путь.
В одну из таких задорно орущих толп и попал Ванята Федоров, проезжая
верхом к митрополичьему двору в Кремнике, и с трудом выбрался прочь,
усмехаясь и отряхивая снег с зипуна и шапки. Боброк, коего он только и
зрел в пору последней литовщины на холме под Любутском, среди оружных
воевод, - высокий, воински-красивый, промаячил в отдалении, и Ваняте до
надсады захотелось, чтобы воевода узнал, приметил его в толпе посадских,
хотя бы кивнул, хоть бы глазом повел издали! Для себя ведь не помнилось,
что был глупым щенком, едва не погинувшим на рати, и, не думалось, что
запомнить каждого юного несмышленыша в полках не смог