Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
ень и сожженные деревни? И упрямая
молвь, и величие храмов, и колокольные звоны, о которых больше всего
тоскует русское сердце на чужой стороне? Как поется в горестной песне о
полонянке, угнанной в далекую степь:
Не слыхать тут пенья церковного,
Не слыхать звону колокольного...
Что держит? Что позволяет восставать вновь и вновь? Преданья веков и
вера! Пока не умрет последняя старуха, выносящая из избы во время пожара
иконы прежде портов и узорочья, дотоле будет жить, восставать из пепла
всех вековых разорений и стоять нерушимо Святая Русь.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
...Кони - в мыле. Уже по всей дороге вороватые обозы и толпы
беглецов, заполошный зык: <Татары!> и то, что больнее всего: по сторонам
недожатая, брошенная рожь, несвершенные суслоны, раскиданные, не
составленные даже в бабки снопы, забытые прямо в полях корчаги, серпы и
горбуши. Беженцы прихлынувшей волною заполняют дорогу, суются под колеса,
вопят:
- Куды? Бросай все, сваливай мешки, татары зорят!
И тогда по ополоумевшим мордам - кнутом, и тогда - саблю из ножен в
сумасшедший просверк смерти:
- Отступи, развалю наполы!.. Мать...
А когда отхлынут и опустеет дорога, у возчиков становятся резче желвы
скул и на лицах сквозит залихватское отчаяние, когда то ли в сечу, башку
очертя, то ли в бег безоглядный... Вот-вот из-за тех вон кустов, вослед
этой воющей сволочи, вынырнет вооруженная татарва! Не отбиться ведь! Как
там старшому, а нам почто гибнуть?
Иван мрачно, отцовым тяжелым взглядом, обводит тогда рожи своих
мужиков и не стыдит, не ободряет даже, а: <Скорей, мать!.. Раззявы!> Кони
- из последних сил. Взъерошенная шерсть мокра, с отверстых пастей капает
пена, оси возов визжат, и временем подступает такое: а не опружить ли весь
тот Киприанов клятый хлеб в канаву да не дернуть ли в бег? Нельзя! Себя
уважать не станешь опосле! (А себя уважать русичу - первее всего!) И
потому: <Наддай! Эх, милые вы мои!> <Милые> - это коням, не людям. Людям
сейчас мат и плеть, людей надобно неволить и гнать, не отступая на миг, не
то - все в россыпь, в бег, весь обоз, и тогда - конец!
До Москвы (запоказывалась уже!) все не ведал, не верил. И когда уже в
виду города вымчали какие-то косматые, зло приобнажил саблю: не дамся же!
Лягу, а не дам гадью повады той! Но татары оказались свои, Серкизовы.
- Скарей! - кричали. - Фроловски ворота правь!
И - вбросил саблю, и - почти в слезы (тех, скуластых, облобызать
готов: свои, свои же!).
А кони, хрипя, качаясь, скалясь, и клочьями пена с губ, словно на
смерть, словно под обух лезли, дрожащими, неверными ногами, горбатясь,
копытами вкривь и врозь, лезли уже в гору, в толпу, в спасительный зев
крепости...
В Кремнике стоял ад. Кто рвался в город, кто из него. В воротах шла
драка. Ратники городовой тысячи и владычная сторожа древками копий
расталкивали ополоумевших горожан. Кого-то волокли по земи, а он орал
благим матом, кого-то, залитого кровью, били всмерть, неведомо за что.
Люди шли по головам, топоча обломки раздавленного боярского возка -
крошилась под ногами слюда дорогих, писанных травами оконниц, - наступая
на трупы задавленных горожан.
Владычный обоз, приведенный Иваном, затаскивали буквально на руках,
словно тараном прошибая гружеными возами плотную ревущую толпу. Четверых
мужиков Иван после так и не досчитался. Верно, от ворот ударили в бег.
Селян Иван не винил. Тут и горожанину было ополоуметь в пору. Кое-как
пробились к владычным хоромам. Выпрягли и напоили жалких, трясущихся
одров, в коих превратились добрые крестьянские кони за этот с сумасшедшей
скачью стремительный путь.
- Федоров! - окликали с крыльца. Иван, кинув возчикам: <Выгружай!>. -
тронулся вперевалку, отстранив двоих-троих мятущихся служек, подошел к
важному, в палевом облачении, однако донельзя растерянному клирику.
- Татар не видал ле дорогою? - вопросил тот.
- Кабы видал, дак не стало б меня тута с обозом! - зло отверг Иван. -
Людей кормить будут али как? - вопросил в свой черед.
- Кормить? - Клирик явно мало что понимал, однако внял в конце
концов, засуетился, кликнул кого-то. Ивану бросил через плечо: - Ты пожди!
Мужиков, и верно, скоро увели кормить. Кули с рожью мордатые
владычные молодцы начали затаскивать в амбар, и Иван вознамерил было
податься со двора. Но захлопотанный клирик выбежал вновь.
- Федоров, Федоров, ты куда? - И потянул его за собою.
Иван не очень удивился, когда в укромном, богато уставленном покое со
множеством книг и драгоценною украсой божницы узрел за столом человека в
расчесанной, словно литой, бороде, вишневом облачении с широкими рукавами
и усыпанной жемчугами панагией и золотым крестом на груди - то был сам
Киприан.
Иноземный владыка обратил к Ивану ищущий взор. На столе в витом
серебряном свечнике горела свеча. По сумраку в углах кельи Иван догадал,
что уже вечер, и с трудом вспомнил, что смеркалось и на дворе, а завидя
блюдо дорогой рыбы, хлеб и питие в разнообразных кувшинах, понял, что
зверски хочет есть.
Киприан начал было говорить, но, завидя прямой, блистающий,
неотрывный взор Ивана, уставленный на снедь, мановением длани предложил:
- Ты садись, поешь...
- Федоров, - подсказали сбоку. - Иван!
- Поешь, Иван Федоров! - повторил Киприан. И пока Иван жадно ел,
запивая ароматным квасом, они стояли и смотрели на него.
Внесли новые свечи. Расписанное травами слюдяное оконце окончательно
перестало пропускать дневной свет и теперь отражало лишь в себе плавающее
свечное пламя. И опять не удивился Иван, когда вопросил его вдругорядь
Киприан о главном: устоит ли Москва?
<Дрожишь? - злорадно подумал Иван. - Тут тебе не Царьград!> (Хотя и в
Царьграде шла война, о чем он знал, как и прочие, но - подумалось так!)
- Чего ж не устоять?! - справясь с куском холодной севрюжины, поднял
он взор на митрополита. - Ольгерд не взял! Из камени созиждена дак! А
только - порядни нет никакой! Давеча в воротах едва не задавили! Чего ж
бояре мыслят? Али нету в городи? На такое дело воевода надобен! Стратилат.
Был бы Василь Василич жив... Али Микула... Тысяцкого убрали - вот и
колгота во гради! Безо князя... - Не договорил, не хотелось срамить
Дмитрия. - Федор Свибл чего думат?! Ён ведь за главного теперь! Опосле
Микулы Василича! Ево и Москву постеречи оставляли, когда на Дон шли!
Свибла и прошай, владыко!
Рясоносные зашушукались, закачались высокие тени по стенам. С
промедлением, с беззащитной ослабою, Киприан отмолвил, опуская чело:
- Боярина Федора Андреича Свибла нету во гради!
Иван едва не ругнулся вслух... <Ср... воеводы! - подумалось. - Безо
князя как мыши разбежались вси!>
- Ну, а без дельного воеводы крепости не удержать! - сурово отмолвил
Иван. - Тогды сам началуй, владыко!
Клирики вновь столпились у стола, склонясь к Киприану. Вновь потек
тревожный отчаянный шепоток.
- Ты пожди, Федоров! - рек, наконец, Киприан. - Батька твой был,
сказывают, добрый кметь и хозяин добрый! Верю, что и сын в отца! С заранья
будешь нам надобен!
<Не бежать ли надумал владыко? - удивился Иван. - И княгиню Евдокию
бросит?! Ну, тогда не сидеть ему больше на Москве!>
Словно читая Ивановы мысли, Киприан пояснил строго:
- Книги и иное многоценное узорочье надобно износить из пригородных
обителей на Москву... - Помолчавши, добавил: - А паче того - великая
княгиня с чадами у меня на руках! Их должен спасти!
<Вестимо! Да и своя шкура дорога!> - домолвил про себя Иван
невысказанное Киприаном.
- Дозволь, владыко, отлучиться на мал час, свои у меня тут, сестра...
И мужиков...
Киприан вгляделся в хмурый лик ратника, понял, кивнул:
- Иди! - Воспрещающе поднял длань, удержал клириков от вопроса: не
сбежит ли Федоров в свой черед? Поживши на Москве, начал Киприан понимать
понемногу норов русичей, таких, как этот хмурый и явно не расположенный к
нему ратник. Когда уже за Федоровым закрылась дверь, успокоил
возроптавшего было отца эконома:
- Придет! Этот не сбежит...
А сам вновь в тоскливой прострации замер, не ведая, как повестить
присным, что он, Киприан, отчаянно трусит и хочет сбежать и токмо на одно
надеется, что, вывезя из города вместе с собою княгиню Евдокию, заслужит
этим прощение и милость Дмитрия... Плохо же знал Киприан великого князя
московского!
На дворе, в сгустившихся сумерках августовской ночи, к Федорову хором
кинулись селецкие мужики:
- Батюшко! Не выдай!
Мало надеясь на успех, он все же повел их к оружейному двору и там,
за Богоявленским подворьем, в воротах у Троицкого моста, сумел уговорить
владычную сторожу (попались свои знакомцы, старшой помнил покойного
Никиту, то и помогло) выпустить селецких мужиков вон из города. Наказав не
соваться на путя, а пробираться к себе лесом, укромными зимниками, он
свалил с себя хотя эту нужную ношу. Расцеловавшись со старостою (<Храни
Бог!>), выпустил их с конями в ночь и долго смотрел в тревожную,
вспыхивающую неведомыми огоньками тьму. (Трое угодили-таки в полон, как
вызнал позднее, не послушавши его, двинулись прямо, наезженным путем, и
попали татарам в лапы.)
Поблагодаривши ратных, взвалился Иван на коня и поскакал через
Кремник, запруженный народом, суматошный, ночной, на ту сторону, к Подолу.
Его трижды едва не сволокли с коня (отбился плетью), порвали платье. Все
же добрался наконец до терема сестры, приткнувшегося у самой стены, за
Приказами, невдали от Беклемишевой башни. Долго, яростно колотил плетью в
ворота, пока раздалось хриплое, спросонь, и сопровожденное неподобными
словесами: <Кого тут Ончутка принес?> Во двор его так и не пустили, весь
разговор шел через калиточный глазок. От наглого холопа с трудом добился
Иван вести, что хозяева, вместях со снохою и внуком, убрались в Радонеж.
Делать тут было больше нечего, и Иван, ругнувшись на прощание, устремил
прочь.
Снова озверевшие толпы, возы с добром, загромождавшие улицы, ор и
мат... Не чая пробиться, Иван взял в обход, вдоль приречных прясел
городовой стены, откуда, по-за житным двором и бертьяницами, выбрался к
Боровицкой башне, где тоже рвались вон из города, стояла неподобная брань,
ор и слезы, взметывались ослопы и кулаки, ржали лошади, и, когда его, в
очередную, ухватили за полу, Иван, не рассуждая, поднял было над головой
татарскую ременную плеть, дабы перекрестить смерда. Но жалкий голос
(виделось плохо во тьме) образумил его.
- Лутоня!
Брат, оказывается, убравшись с хлебом (успел до татар!), приехал с
медом в Москву да и застрял в осаде. Иван, выдравши телегу брата из
свалки, повел его за собою к тому же Троицкому выходу и вдругорядь
уговорил сторожу выпустить Лутоню из города. Торопливо, в темноте,
делились новостями.
- По дороге не смей! - напутствовал он Лутоню. - Татары уже идут от
Серпухова! Поди, и Рузу взяли! Лесом правь! Коли что, телегу бросай
тотчас, жизнь дороже! Ну и... Мотю береги! - Обнялись.
<Проскочит, нет? Господи! Не попусти, спаси брата моего! Он уже все
тебе заслужил, все вынес! Помоги, Господи!> - никогда еще так истово,
взахлеб, не молился Иван. И, верно, дошла молитва его до престола
Господня. Лутоня, чудом избежавши плена, достиг-таки своих, о чем Иван
уведал много спустя, уже когда схлынуло, разоривши страну, разбойное
татарское половодье.
Спать ему не пришлось ни часу, ни минуты. Пока одни ратные, выехав за
Неглинную, несли сторожу, Иван с прочими и с монашескою братией споро
грузили возы книгами, церковною утварью и обилием и тут же отправляли к
Троицким, единственно не занятым мятущимися толпами воротам. Уже серело,
яснело, зачинался рассвет, когда последние возы, последние, подобные
черным и янтарно-желтым кожаным кирпичам, книги уплывали в спасительное
чрево Кремника. Здесь, по приказу Киприанову, книги и церковное добро
развозили по погребам и каменным храмам, огненного опасу ради. Церковь
Богоявления была уже полна, и, заглянувши в ее нутро, Иван был потрясен,
увидев гору из книг, сваленных, как дрова, друг на друга, уходящую ввысь,
к самым закомарам храма. Иные возы везли к Успенью, иные к Михаилу
Архангелу. Сам Иван возглавил обозы, что подходили к Спасу на Бору, и
скоро невеликое каменное строение покойного князя Данилы Алексаныча тоже
наполнилось книгами вплоть до верхних сводов, и уже он сам лез по твердым
дощатым переплетам, как по ступеням, куда-то ввысь, складывая, складывая и
складывая все новые твердые кожаные кирпичи, плоды трудов митрополичьих,
Алексием заведенных мастерских, свозимые сейчас со всех застойных церквей
и монастырских книжарен сюда, под защиту каменных, неприступных, по
прежним Ольгердовым нахождениям, башен и стен.
Руки и ноги тряслись. Они ели, сидя на церковном пороге, рвали руками
сушеную рыбу, жевали хлеб, пили квас и молчали, бросая друг другу
слово-два. Ночная работа сплотила паче долгих лет дружбы. И только уже
утоливши первый голод и взглядывая на темную громаду княжеских теремов,
кто-то из предсидящих выдохнул:
- Великая княгиня во гради!
- Недавно и опросталась... - отозвался другой. У многих были женки и
здесь, в городе, и в деревнях, отданных нынче без бою ворогу, и не одна,
наверно, недавно <опросталась> и кормила сейчас грудью попискивающего,
сопящего малыша, с тревогою слушая, не топочут ли уже копыта татарской
безжалостной конницы... И все же общая мысль была о ней, о княгине, словно
в ней одной сошлись судьбы всех женок московской земли. Так люди
какого-нибудь древнего племени в час беды выносят из огня и сражения
своего вождя, его жен и детей, веря, что, пока предводитель с ними, будет
жив и народ, сколько бы он ни потерял жизней в смертельной борьбе с
врагом...
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Зелеными светами, искрами раннего золота рождалась утренняя заря. И
все было неясно еще, и неясно было решение Киприаново, когда Федорова, в
очередную, позвали в митрополичий дворец.
Был тот краткий час перед самым рассветом, когда человеческое
бедственное море, прихлынувшее в Кремник, на малый срок успокоилось и
замерло. Люди спали. Спали измученные матери, прижимая к себе заснувших
детей, дремали лошади и коровы. Спали, положив оружие под голову, ратные.
И, пробираясь загроможденной улицей, переступая через раскинувшиеся прямо
в уличной пыли тела, Иван все гадал, хватит или не хватит у нового владыки
дерзновенья остаться в осаде и что тогда делать ему, Ивану? Выбираться
из города, спасать своих или становиться на стены, сшибать в ров лезущих
на приступ татарских богатуров? Почему-то так и представлял: хворостяные
приметы, тучи стрел и шевелящиеся ратными, гнущиеся под грузом оборуженных
тел многие лестницы, с напольной стороны прислоненные к пряслам и кострам
Кремника, и тогда он, с багром, спихивающий или сдергивающий эти полные
живою смертью ручьи, и то, как, падая вкось и вниз, лестница сперва
скребет по камню, а потом быстрее, быстрее, быстрей... и падает, обрушивая
друг на друга кишащий человеческий муравейник...
Но, подходя к владычным хоромам, Иван уже понял, что не будет боя.
Тут теснились груженные доверху возы, стоял митрополичий, приготовленный в
дорогу возок, фыркали кони, а когда узрел заплаканную Евдокию, что сенные
боярыни почти волокли под руки, и княжеских детей, передаваемых с рук на
руки, догадал: уезжают! И не то гнев, не то облегчение явились у него в
сердце, когда понял, что ему уготована участь сопровождать в этом бегстве
владычный караван.
Неожиданно где-то там, за кровлями теремов, начал громко бить
колокол. И по тому, как задвигались, заспешили, задергались митрополичьи
клирошане, Иван сообразил, что колокол этот - <чужой>, что его не ждали и
что звонят вовсе не владычные люди. Неужто вече?! Ивана даже в жар
бросило. Разом захотелось покинуть все и мчаться туда, на Ивановскую
площадь, на голос вечевика... И бросил бы! Митрополита и бросил бы, да
помешало, что тут княгиня, недавно только родившая, беспомощная, которой
лишь он, Иван, да такие, как он, бывалые воины и защита, а не вся эта
рясоносная свора, ныне устремляющая в безоглядный бег! Был бы жив батька
Олексий! При нем и бояре ходили по струне, никоторый пакости не
допускал... Бросить город, тьфу!
Меж тем тяжело груженный поезд начал вытягиваться по-за владычных
палат, вдоль запруженных, почти перегороженных улиц, мимо бывшего
Вельяминовского терема, мимо Чудова монастыря, минуя запруженную возами и
народом Ивановскую площадь, мимо церквей и палат этого конца, ладя выйти к
Фроловским воротам Кремника. Возы то и дело застревали. Кого-то
вытаскивали прямо из-под колес. В окна владычного возка летели проклятия и
камни. Федоров, коему в щеку попал ком грязи, был бледный от возмущенья и
гнева - рука рвалась к сабле, а сам, сам бы разорвал сейчас трусливого
митрополита, с отъездом которого порушит всяческий порядок на Москве!
Толчками, совестя и матеря, двигались, вталкиваясь в отыненную узость
Фроловской улицы, и уже было проминовали, прошли, но на воротах ярились
какие-то развихренно-бородатые, оттуда вниз летели камни и мат, тут уже
валялась убитая кобыла и остов разбитого возка. Иван невольно, глазами,
поискал трупы, но трупов, слава Богу, не было.
Кони вспятили, натягивая на уши хомуты. Киприан, белый как мел,
неслышный в гомоне и крике, вылез из возка, подымая большой напрестольный
крест, пытался стыдить.
- Шухло! Вывертень поганый! - летело ему в лицо. - Гад ползучий! В
дугу бы тя искривило да оземь хлопнуло! Крыса! Тухляк! Выдра вонючая!
Киприан дергал головой при каждом очередном ругательстве, словно ему
на макушку выливали ушат помоев, но креста не опускал и все пытался
говорить. Наконец закричал криком:
- Княгиня тут! Ее пустите!
Мохнатые набежали, лезли в возы, потрошили кули. Иван пятил коня,
сжимая рукоять сабли. Рубить было бессмысленно. В давке, в толпе, под
остриями рогатин, под наведенными с каменного костра самострелами обнажить
саблю - значило тотчас погинуть всем. Какие-то осатаневшие бабы, нищие
пихали и били клириков, золоченые церковные кубки, ярко сверкая на солнце,
посыпались наземь, в пыль, а над ними тотчас свилась тугая груда неистовых
тел. <Выкуп давай!> - крикнул кто-то, и это было спасением. Монахи и
клирики уже сами пустошили возы, развертывали парчу и камки, кидали
кому-то в жадные руки, не считая, кожаные кошели с серебром. С гоготом,
скативши с воза, добровольные стражи ворот поставили стоймя бочку меда и
тут же, выбив дно, начали черпать - кто чем: церковным ли кубком,
берестяным черпаком, шапкой али просто горстью - дорогой пахучий напиток.
Один головою нырнул в бочку, лакая по-собачьи... И мимо них, мимо
дерущихся в свалке над добром смердов, под грозный набатный зык колокола
за спиной, обоз владыки начал, наконец, втягиваться в сводчатое дуло
ворот. Клирошане, возок великой княгини, у которой тоже отобрали
бессовестно сундучок с многоценным княжеским серебром, наполовину
опруженные возы и телеги с испуганною толпою в них разного чина и звания
владычною челядью: экономы и