Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
к поднесет ему радонежский игумен, но и после
того ненависти своей не перемог. И надежды покончить с Сергием - тоже.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
На чисто выпаханный к зиме монастырский двор, уставленный круглыми
высокими поленницами наколотых дров, падает пуховый зимний снег. Земля
подмерзла, и снег уже не растает. Ели стоят в серебре, ждут зимы. Дали
сиренево-серы, и тонкие дымы далеких деревень почти не дрожат в тающем
мягком воздухе. Угасло золото берез, и багровая одежда осин, облетевши,
померкла. Чуть краснеет тальник внизу, опушивший замерзающую речку, куда
когда-то он, Сергий, еще до изведения источника, спускался с водоносами.
Нынче ему исполнилось пятьдесят четыре года. Он и сейчас мог бы, кажется,
каждодневно проделывать этот путь. Токмо на всю братию воды ему уже не
наносить. Умножилась братия! И уже нет возмущенья строгим общежительным
уставом. Кто покинул обитель, кто притерпелся, кто сердцем принял новый
навычай, уравнивающий всех и объединяющий иноков в единое целое, зовомое
монастырем или обителью, где каждый делает делание свое и все молятся,
выстаивая долгие, по полному уставу, службы, а после прилагают труды к
общим монастырским работам. Втянулись. Поняли, что можно и должно только
так, именно так! И Сергий все реже строжит братию за неделание и леность.
В обители пишут иконы, изографы есть добрые, переписывают книги, лечат.
Окрестные мужики тоже поверили в монастырь. Со всякою труднотою - к
старцам, а то и к самому игумену. Сергия взаболь (шутка - людей
воскрешает!) считают в округе святым.
Он проходит двором. Еще раз, уже со ступеней, оглядывает
мягко-лиловую, запорошенную снежною пеленою даль, ощущая тот тихий покой и
молитвенную ясноту души, которые являются лучшею наградой иноку за
достойно прожитые годы.
Гонцу, что спешит по дороге, погоняя коня, придется еще долго ждать,
пока Сергий отслужит литургию и причастит братию. Строгость в церковном
уставе - первая добродетель, которую он когда-то раз и навсегда положил
соблюдать в сердце своем.
Сегодня его не посещают озарения, не ходит огонь по алтарю и
причастной чаше, но служится ясно и светло, и он доволен службою и собой.
Неловко сказать <доволен собой>. Не то это слово! Не доволен, а ясен в
себе, спокоен, исполнивши долг дневи сего, как должно. И кусочек просфоры,
который он, намочивши в вине, кладет в рот, тоже необычайно сладок
сегодня.
Окончив службу и отпустив братию, наказав иным, что следует ныне
содеять, он наконец принимает гонца. За скромною трапезой выслушивает
послание митрополита. Остро взглядывает в лицо посланца, но не спрашивает
ничего. И только отпустивши гонца, задумывается, суровея ликом.
Брат Стефан входит в келью, высокий, совсем седой. Оба довольны
литургией и сейчас садятся рядом, и Сергию хорошо, ибо он чует, что в
сердце Стефана уже нет прежней гордыни, и воцаряет понемногу тихий покой.
Гордыню сердца победить труднее всего! И иногда надо поломать всю свою
жизнь, чтобы и тут одолеть лукавого.
- Владыка вызывает к себе! - говорит Сергий, и Стефан молча склоняет
голову, неясно, догадывая или нет о замыслах Алексия, но, верно,
догадывает тоже, ибо слегка косит глазом на брата, словно бы изучая его, и
Сергий, не то своим мыслям, не то Стефану отвечая, слегка, отрицая,
покачивает головой.
- Пойду в ночь! - говорит он вслух, и Стефан вновь молча склоняет
голову:
- Никого не возьмешь?
Сергий, тоже молча поведя головою, отвечает:
- Нет!
И братья молчат, и Стефан наконец встает и низко кланяет брату. И
Сергий ему отвечает поклоном, присовокупляя:
- Скоро вернусь!
А снег все идет, и радонежский игумен начинает смазывать перед огнем
широкие охотничьи лыжи медвежьим салом.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Снег идет, и Москва стоит сказочная, в рождественском венечном уборе.
Снег на прапорах, снег на шатрах, на мохнатых опушках кровель нависли
целые сугробы, снег на кровлях заборол городовой стены, шапки снега на
куполах, все дерева стоят мохнато-белые, укутанные искристою серебряной
парчой. Белы поля, белым-белы дороги, едва лишь наезженные, едва примятые
первыми, первопутными розвальнями, еще не рыжие, как это бывает в исходе
зимы, а тоже сине-белые, <сахарные> - по-нынешнему сказать, но сахара еще
нет, а тот, кристаллический, желтый, привозимый с Востока, мало похож на
снег. И по белой дороге из сине-серебряной дали споро движется к Москве
одинокий лыжник в длинной монашеской сряде с небольшим мешком за плечами.
Он идет ровным прогонистым шагом, надвинув на лоб до глаз свой суконный
монашеский куколь. Усы и борода у него в инее, и глаза, разгоревшиеся на
холоде, остро и весело смотрят, щурясь, вперед, сквозь редкую завесу
порхающих в воздухе снежинок. Он привычно, не затрудняя движения,
крестится на ходу, минуя придорожную часовенку, красиво, чуть пригибаясь,
съезжает по накатанной дороге с пригорка, и только сблизи, по крепким
морщинам, по легкой седине в светлых рыжеватых волосах, премного
потускневших с годами, по осторожным и точным движениям сухого жилистого
тела можно догадать, что путник зело не молод. Не молод, но еще в поре
бодрой рабочей старости, отнюдь еще не слаб и не ветх деньми.
На подходе к Москве путника встречают. Он кивает, благословляет
кого-то, но продолжает идти. Ему хочется (да и привычно так!) заглянуть в
Симонову обитель, перемолвить с друзьями, повидать племянника. Но его
торопят, и Сергий решает все это содеять на обратном пути. В улицах, где
густеет народ, перед ним падают на колени, а в сенях владычного дворца
сразу несколько человек, клириков и служек, кидаются помочь ему снять
лыжи, принять торбу странника, дорожный вотол из грубого сероваляного
сукна и посох, употребляемый им в дороге вместо лыжной клюки.
В днешней встрече заметны особые почтение и поспешливость, не
виданные им ранее, и Сергий, почти угадавший, почто созван Алексием,
укрепляется в своих предчувствиях.
Ему предлагают отдохнуть, ведут в трапезную. Ему намекают, что и
князь Дмитрий ждет благословения преподобного. Сергий кивает. Он собран,
хотя слегка улыбается, и тогда его худощавое лицо становится похожим на
лицо мудрого волка, и взгляд, загадочно-далекий, остраненный, настолько
непереносен и всеведущ, что келейник, взглядывая, тотчас тупится и
опускает чело, поминая разом все свои не токмо грехи, но и греховные
помышления.
Леонтий встречает радонежского игумена на верхних сенях.
- Владыко ждет! - отвечает негромко на немой вопрос Сергия и тотчас,
принявши благословение старца, пропускает его перед собою. Что это? Или
общее восторженное почтение москвичей так завораживает всякого, но и
Леонтию почти страшно сейчас находиться рядом со знакомым издавна
игуменом, страшно ощущать незримые токи, исходящие от него, и он неволею
вспоминает ту самую самаритянку, которая прикоснулась сзади к одежде
Учителя Истины, забравши себе частицу его духовной силы.
И вот они вдвоем и одни. Оба стоят на коленях перед божницею и
молятся. Алексий волнуется, Сергий сдержанно-спокоен. Алексий никак не
может сосредоточить себя на святых словах, ибо от Сергия исходит нечто,
словно бы отталкивающее его, троицкий игумен весь - словно круглый камень
в потоке чужой воли, мимо которого с пеной и брызгами пролетает,
бессильная сдвинуть его, стремительная вода человеческого желания.
Наконец встают. Алексий еще досказывает слова молитвы, гневая и
приуготовляя себя к долгому спору. Он начинает не вдруг, глаголет
витиевато, украсами, вдруг умолкает; просто и тихо, скорбно говорит об
угасании сил; о том, что у князя - Митяй, что это страшно, ежели животное,
плотяное, чревное начало возобладает в русской церкви. Тогда - всему
конец! Сергий глядит светло, с верою, и образ Митяя сникает, гаснет пред
этим бестрепетным мудрым взором, уходит куда-то вбок. Алексий наконец не
выдерживает, говорит грубо и прямо, что волен назначить восприемника себе,
что уже говорил с князем, что Сергию достоит принять новый крест на рамена
своя и свершить новый подвиг во славу родимой земли и к вящему торжеству
церкви божьей. Что он, Алексий, содеивает Сергия епископом, в знак чего
просит его немедленно, тотчас принять золотой крест с парамандом и надеть
на себя. Но Сергий с мягкою твердостью отводит властную руку Алексия:
- Аз недостоин сего! От юности своея не был я златоносцем! - говорит
он.
Алексий волнуется, исчисляет достоинства Сергия, волю страны, хотение
князя, смутные события в Константинополе, опасность от латинов, наскоки
Киприана и князев гнев противу Филофеева ставленника... Живописует
опасность со стороны Литвы, грозную, едва отодвинутую, но и доднесь
нависающую над страной. Наконец начинает, совсем не сдержавшись уже,
упрекать Сергия в гордыне, требует смирения и послушания.
Сергий улыбается молча, едва заметно, натягивая сухую кожу щек. Он не
был смиренен никогда! Хотя и смиряет себя вседневно. Быть может, в этой
борьбе и состоит главный искус монашеской жизни?
- Владыко! - возражает он Алексию. - Пойми! Сказано: <Царство мое не
от мира сего!> Я инок. Ты баешь: князева воля! Но князь Митрий не
престанет быти князем московским никогда, игумен же Сергий престанет в
ином облике быти тем, что он есть ныне и чем должен быть по велению Божию!
- Ты высокого боярского рода! - говорит Алексий с упреком и вдруг
краснеет, розовеет точнее, опуская чело. Ему стыдно сказанного. Игумен
Сергий уже давно возвысился над любым мирским званием, доступным
смертному... Но он вновь настаивает, говорит страстно и горько, умоляет,
убеждает, грозит...
Не берусь передавать словами его речь в этот час решения судеб страны
и церкви московской. Пошла ли бы иначе судьба нашей земли? Или прав был
преподобный, отрекаясь вослед Христу от власти и славы мирской? Наверное,
прав, как бывал прав во всяком решении своем.
- Владыко, - отвечает он Алексию. - Егда хощешь того, я уйду в иную
пустынь, в иную страну, скроюсь от мира вовсе, но не понуждай мя к
служению сему! Довольно и того, что принудил быти игуменом!
И Алексий вскипает. Ведь тогда, прежде, сумел, согласил он Сергия!
Неужели не возможет теперь?! Он просит, молит, настаивает:
- Сыне! На тебя, в руце твоя, могу и хочу передати судьбу Святой
Руси! Святой! Внемлешь ли ты, Сергие?! Никто, кроме тебя, не подымет, не
примет и не понесет сей груз на раменах своих! Я создал власть, да! Но
духовную, высшую всякой власти земной основу Святой Руси, Руси Московской,
кто довершит, кто увенчает, сохранит и спасет, ежели не будет тебя? Кто?
Скажи! Я стану на колени пред тобою, и вся земля, весь язык станет со
мной! Пусть раз, раз в истории, в веках, в слепительном сне земном, в
юдоли скорби и мук проблеснет и просветит зримое царство Божие на земле -
святой муж на высшем престоле церковном! Сергий, умоляю тебя!
И старый митрополит в самом деле сползает с кресла, становясь на
колени пред неподвластным его воле игуменом.
- Встань, Алексие! - тихо говорит Сергий. - Аз есмь! И большего не
надобно мне! И тебе, и никому другому не надобно! Речено бо есть: царство
Божие внутри нас! Прости мя, брат мой, но я не могу принять сей дар из рук
твоих. Недостоин есмь! Чуждое это мне, и не в меру мою сей крест! Прости,
владыко!
Они молчат. Алексий закрыл лицо руками и плачет. Сейчас Сергий уйдет
и оставит его одного. Навсегда одного!
- Ужели так плохо на Руси? - прошает он в страшной тишине
подступающего одиночества.
- И худшее грядет, - отвечает Сергий, помедлив. - Гордынею исполнена
земля!
Алексий вновь, весь издрогнув, закрывает лицо руками. Сергий тихо
подымается и уходит, почти не скрипнувши дверью. Последнее, что слышит
Алексий, - это тихий звяк положенной на аналой золотой цепочки с дорогим
крестом, так и не принятым святым Сергием...
А снег идет. И в сереющих сумерках краткого зимнего дня теряется,
исчезает, пропадает вдали маленькая фигурка уходящего в серо-синюю мглу
путника на широких охотничьих лыжах.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Неудавшийся <набег> Киприана на Новгород - засылка грамот с
требованием принять его как митрополита всея Руси, - столь успешно отбитый
Алексием, был досаден болгарину вдвойне. Он не только не получил того,
чего хотел, но и Ольгерд, коему Киприан обещал бескровное подчинение
Новгорода Великого (сперва митрополии, а там и политической власти
литовского великого князя) был <оскорблен дозела>, и гнев свой, обыденный,
ставший привычным гнев на упрямого русича Алексия теперь перенес на этого
<неумеху-ублюдка>, <хитроумного грека>, <одного из этих патриарших
подлецов>, <пустозвонного попа> - вот далеко не полный перечень эпитетов,
коими награждал заглазно Ольгерд столь понравившегося ему поначалу
Филофеева ставленника.
- Латинские попы обещают больше! - высказал как-то Ольгерд мимоходом,
и нанятые слухачи тотчас заботливо передали Киприану эти слова <властелина
Литвы и Руссии>, как именовался Ольгерд в переписке константинопольской
патриархии.
Дело, затеянное Филофеем Коккином, дело объединения православных
государей могло состояться только в том случае, ежели Ольгерд решится
официально обратить в православие свое огромное государство. Теперь оно
зависало на волоске.
Издали, в Константинополе, обращение Литвы в православие казалось
само собой разумеющимся и легко достижимым, понеже вся Киевская Русь,
Подолия, Полоцкая, Туровская и Пинская земли, как и значительный кусок
наследия галицко-волынских князей с густым православным населением,
входили в державу Ольгерда. Да и среди самих литвинов было немало
православных, как смердов, так и бояр, к тому же и большинство Ольгердовых
сыновей получили святое крещение и числили себя православными, да и
русская речь звучала в Литве повсюду (Ягайло, Ольгердов наследник, говорил
на русском языке!), и вся деловая переписка велась на языке русичей...
Остановка была только за самим Ольгердом, когда-то уже крещенным и имеющим
русскую, не изменившую православию жену.
Само собой разумеющимся казалось, что Литва - православное или почти
православное государство и следует только уговорить самого Ольгерда
совершить самый разумный да и прямо-таки неизбежный шаг. Так казалось
издали.
Так показалось и сблизи сперва. Киприан сумел, как мнилось ему,
понравиться великому литовскому князю. Помог тому сочинить обвинительную
грамоту противу Алексия. (И не его вина, что Пердикка с Дакианом оказались
не на высоте! Филофей при всем своем уме тут явно ошибся в выборе
посланцев, и крупно ошибся!) Собственно, и посыл грамот в Новгород был
приурочен к той поре, когда над митрополитом Алексием должен был
состояться патриарший суд, и тогда бы новгородцы никак не сумели
отвергнуть Киприановы притязания. А уж за таковой подарок Ольгерд,
конечно, должен был расплатиться крещением Литвы! Так казалось.
Внешне Киприан устроился прочно. Он твердою рукою собирал церковную
дань с галицко-волынских епархий, вмешивался в дела литовских володетелей,
был вхож в семью великого князя, тепло принят при дворе его старшего сына
Андрея в Полоцке. Он ездил с большою свитою, судил и правил, пользовался
должным, пристойным его сану почетом - все было так! И все совсем не так
было!
Он видел, знал, чуял, что на княгиню Ульянию положиться нельзя, что
ей все застит судьба любимого сына Ягайлы, коему Ольгерд собирается
оставить престол, чуял, что всесильный Войдыло затеял опасную игру с
немцами. Наезжая в Вильну, убеждался с горем и страхом каждый раз, что
католические прелаты, ксендзы и посланцы римского престола кишат повсюду,
потихоньку захватывая власть, и с ними считаются, и их не гонят, хотя в
Вильне православных христиан больше, чем католиков, и все равно последние
ведут себя словно спрыснутые живою водой, спорят за души прихожан,
открывают, непонятно на чьи средства, все новые храмы. А литовские князья
окружают себя западной роскошью, выучивают немецкий язык, начинают
чураться грубостей своего собственного народа. И рыцари, разбитые
литовцами во многих кровавых войнах на рубежах Жемайтии, теперь спесиво
толпятся в прихожих литовских князей, чего-то требуют, о чем-то
победительно спорят... Здесь, в Вильне, опрокидывался, становился зыбким
весь премудрый византийский расчет, и чуялось: не те десятки тысяч
прихожан-смердов, а эти сотни вельмож станут вскоре решать духовные судьбы
страны, когда придет неизбежный час смены властителя.
А тут еще неудача с Новгородом! Последняя великая победа Алексия и
проистекшая оттого остуда Ольгердова, до прямого нежелания видеть его,
Киприана, пред лицом своим.
Болгарин все еще пробился в Вильну, попал во дворец, дабы увидать
самое страшное для себя: Ольгерд умирал! Умирал, обманув ожидания
константинопольского патриаршего престола, умирал, так и не крестив
страны, <на ниче обратив> все Филофеевы и его, Киприановы, замыслы.
Встречу ему по каменной крутой лестнице спускался торжественный, в
бело-красном облачении своем, римский прелат, папский наместник в Вильне.
Пышный подбородок клирика тяжело и плотно лежал на низком белом
воротничке. Внимательные умные глаза с легким прищуром обозрели Киприана,
руки округло раздвинулись почти с желанием обнять и облобызать соперника.
- Приветствую тебя, священнейший брат мой! - произнес он на хорошем
русском языке. - Должен поздравить Ваше преосвященство, ибо великий князь
пожелал на одре смерти принять святое крещение не от нас, но - увы! - от
пресвитера-схизматика!
И столь доволен и полон благодушия был голос латинянина, что Киприан
едва не сорвался и не нагрубил. Лицо залило бледнотою, а после окатило
жаром. Прелат явно издевался над ним! Ибо чего стоило предсмертное
обращение упрямого литвина к русскому Богу в этой игре, где на кону
весились судьбы всей великой Литвы и десятка сопредельных государств!
Католик мог торжествовать: да, они победили! Победили теперь и победят
впредь, ибо вовсе неясно, как повернет ныне судьба византийской церкви в
этой земле!
Ульяния встретила его торопливо-захлопотанная, с лихорадочными
красными пятнами на щеках.
- Иду к нему! Умирает! Содеяла, что могла!
Не ей было говорить и не ей объяснять, что все потеряно и тут, у
смертного ложа Ольгерда, рушит в ничто надежда главы всего восточного
православия!
Киприан так и не представился умирающему, хотя ко гробу прорвался
опять. Отданный православию труп следовало погрести именно ему. И еще одно
запомнилось на этих суматошно-многолюдных похоронах: мерцающий,
настороженно-торжествующий взгляд Войдылы. Боярин, поднявшийся к власти из
рабского состояния, прошел осторожно, крадущимся медведем, и поглядел -
только поглядел! - в глаза Киприану, но и взглядом мгновенным словно
примеривал: за сколько тебя, поп, теперь продать мочно?
Слишком ясное творилось тут, слишком пугающе-ясен был замысел и
немцев, и ляхов, и римско-католического престола! Именно поэтому Киприан,
едва отбыв похороны и кое-как наставив