Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
нувши торбу, споро зашагал в сторону видневшихся за изгибом дороги и
поскотиною дымов радонежского городка, откуда до Сергиевой обители было
уже рукою подать и где чаял он быть уже завтра еще до вечера.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
И вот они сидят вчетвером в келье знаменитого старца. Топится печь.
Сергий подкладывает дрова. По его загадочному лицу ходят красные тени.
Стройный, весь напряженно-стремительный, замер на лавке Федор Симоновский.
Его седой высокий отец, Стефан, пригорбясь, сидит по другую сторону стола,
взглядывает изредка на сына. Леонтий отдыхает, снявши кожух. Книги
извлечены из торбы, осмотрены и отнесены в монастырскую книжарню. Сергий,
окончив возню с печкою, разливает квас, режет хлеб, ставит на стол
квашеную капусту, моченую брусницу и горшок каши, сваренной из пшена с
репою, кладет каждому по сушеной рыбине из принесенного Леонтием
крестьянского подарка, читает молитву. Четверо монахов - два игумена,
третий - бывший игумен, а четвертый - владычный писец, покинувший делание
свое (и будущий игумен, чего он пока не знает), - сосредоточенно едят,
думая каждый об одном и том же: как жить далее, как строить страну и что
делать в днешней святительской нуже? Ибо признавать Митяя митрополитом не
хочет и не может никоторый из них.
- Недостоин! Не по нему ноша сия! - громко и твердо говорит Стефан.
(Сложись по-иному судьба, он сам мог бы оказаться преемником Алексия, и
ему даже теперь стоит труда не мыслить об этом вовсе и судить Митяя хладно
и строго, без той жгучей ревности, которая - он испытал это уже досыти -
туманит голову и лукаво влечет к суетным соблазнам бытия.)
Леонтий на немой вопрос Сергия кратко повествует о вселении
Михаила-Митяя в палаты архиепископского дворца. О том, что покойный
Алексий перед смертью посылал грамоту Киприану. Но теперь в Царьграде
переворот, Филофей Коккин в темнице, и... Покойный владыко прощался с ним,
яко с мертвым!
(Сергий молча подтверждающе склоняет голову.)
- Переворот содеяли фряги. Зачем-то надобен Галате Макарий! Зане
новый патриарх назначен, а не избран собором! Иван Палеолог давно уже
принял латинство. Боюсь, дело тут не столько, в споре генуэзских фрягов с
веницейскими, сколько в намерении католиков покончить со <схизмой>, со
всем восточным освященным православием и с нами тоже!
- Но тогда паки вопрошу, почто фрягам занадобился Митяй? -
вмешивается Федор Симоновский.
- Не ведаю! - возражает Леонтий. - Чую некую незримую пакость. Ведь и
Мамая противу нас наущают они ж!
- Но и владыко Дионисий, - подал голос Стефан, - упрямо зовет на
битву с татарами!
- Ежели Мамай с фрягами поведет татар противу Руси, я тоже призову
народ к ратному спору с Ордой! - сурово говорит Сергий, глядя в огонь.
- Ежели бы Мамай имел Джанибекову мудрость, никакого спору не было
бы! - думает вслух Федор Симоновский. - Русь и Орда надобны друг другу!
- Мамай - враг Чингизидов. Его род Кыят-Юркин уже двести лет враждует
с родом Чингиза! Это выяснил покойный владыко, - поясняет Леонтий. - Быть
может, истинная Орда там, за Волгой, а Мамай - продолжатель Ногая, при
котором русичи резались друг с другом, не зная, к кому примкнуть... За
Волгою Тохтамыш! А за Тохтамышем - Тимур! И я не ведаю, какая судьба
постигнет Русь, ежели все эти силы придут в совокупное движение!
- Тохтамыш - враг Мамая! - отвечает Федор. - Они не помирятся
никогда. А вот союза Мамая с Литвой ожидать мочно. Великая замятня
окончила в Орде. Мамай осильнел. Нижегородская рать погибла на Пьяне, и
сам владыко Дионисий не подымет сейчас Суздальскую Русь на бой! - Федор
оборачивает требовательный взор к своему наставнику, но Сергий молчит и
только чуть кивает каким-то своим думам. Худое <лесное> лицо его с густою
шапкой волос, заплетенных в косицу, и долгою тянутой бородой, к которой ни
разу в жизни не прикасалось никакое постризало, - задумчиво-скорбно,
завораживающий нездешний взгляд устремлен к извивам печного пламени. По
челу радонежского игумена бродят сполохи огня, и кажется, что он улыбается
чему-то тайному.
Федор, прихмуря брови, говорит о Литве, о том, что это молодой,
полный сил народ, о том, что Литва остановила немцев, что литовские князья
захватили без боя земли Галича и Волыни, поделив их ныне с Венгрией и
поляками. Что Полоцкая, Туровская, Пинская, Киевская Русь, Подолия,
Чернигов, многие северские и смоленские земли уже попали под власть Литвы.
Что и в греческой патриархии не прекращаются речи о том, что истинным
господином народа россов является великий князь литовский, и сам Ольгерд в
переговорах с германским императором именовал себя непременно князем Литвы
и всех россов.
- Отче! - подымает Федор требовательный взгляд на игумена Сергия. -
Веси ли ты сон свой давний, яко литвины проломили стену церкви божией,
намеря вторгнутися в наш монастырь? Как можем мы верить Киприану?
Сергий теперь уже явно улыбается. Это не сполохи огня, это мудрая,
издалека, улыбка всеведения, столь пугающего неофитов.
- Скажи, Леонтий, - просит он негромко, - каковы теперь, после смерти
Ольгердовой, дела в Литве?
- В Литве Ягайло спорит за власть с Андреем Полоцким. Кейстут на
стороне племянника... Пока! В Польше иноземный король, Людовик, просил
шляхту четыре года назад признать своим наследником одну из дочерей, Марию
или Ядвигу, поскольку сыновей у Людовика нет! - Леонтий чуть растерянно
глядит на Сергия: - Ягайло еще не женат! - догадывает он вслух, начиная
понимать невысказанное Сергием. - И значит... Может быть... Но тогда...
Поляки непременно заставят его принять латинскую веру!
- И обратить в латинство всю Литву! - подсказывает из темноты Стефан.
Сергий отводит взор от огня, оборачивая к сотрапезникам худое мудрое
лицо:
- Киприан не изменит греческой вере! - говорит он.
- И значит, - досказывает Федор Симоновский, поняв с полуслова мысль
своего наставника, - Киприану одна дорога теперь - на Москву?
- Все же пристойнее Митяя! - подтверждает, кивая головою, старый
Стефан.
- Покойный владыко, - подает голос Леонтий, - полагал, что ныне
Киприаново правленье залог того, что литовские епархии не будут захвачены
латинами. И церковь православную не разорвет гибельная пря!
- Пото он и написал Киприану грамоту.
- Похоже, что генуэзским фрягам Митяй надобен еще более, нежели
великому князю! - подытоживает Федор Симоновский. - Мню тако!
Четыре инока в свете полыхающего огня решают сейчас судьбы Святой
Руси. И то дивно, что решают именно они в укромной, затерянной в лесу
обители, а не великий князь с синклитом бояр, не вельможный Митяй, не
далекий цареградский патриарх, не жадные фряги, не Андроник, не Литва, не
даже святой римский престол! Ибо для жизни Духа не важно множество, но
важны вера и воля к деянию. А то и другое присутствует именно здесь, и
они, молчальники, ненавидимые Митяем, решают и будут решать еще надолго
вперед судьбы русской земли.
- Гордыня затмила разумение русичей, - говорит, утверждая, Федор. -
Отче, что нам поможет теперь?
- Жертва! - отвечает Сергий.
Трое склоняют головы. Федор подымает вдохновенный, загоревшийся лик,
досказывает:
- Мню, близит великое испытание всему нашему языку! Но не погибнет
Русь и паки устоит. И обновит себя, яко птица Феникс или же харалуг в
горниле огненном!
Завтра весть о том, что решилось здесь, поползет от монастыря к
монастырю, от обители к обители, по городам, весям и храмам, разносимая
усердными странническими стопами: к Мефодию, на Песношу, в Нижний
Новгород, на Дубну, к Макарию Унженскому, в керженские леса и в далекие
вологодские Палестины, разрастется, умножится и станет соборным решением
всей русской земли.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Киприан имел в Константинополе в секретах патриархии своих
соглядатаев и сейчас с внутренним стоном и скрежетом зубовным читал
переписанное отай и пересланное ему на Москву послание нового патриарха
Макария. (<Не ставленного собором, а назначенного! Не ставленного, а
назначенного!> - мстительно повторял Киприан про себя.) Послание,
требующее <ни в коем случае не принимать кир Киприана, яко не по канонам
поставленного на митрополию>, и передающее русскую церковь <архимандриту
оному Михаилу>, о коем патриарх Макарий <знает, что он находится в чести у
благороднейшего князя кир Димитрия>, и посему <вручает ему, кроме
рукоположения, всю власть над тою церковью и снабжает его грамотами, дабы
он прибыл сюда, в священный и богохранимый град Константина, для
поставления в митрополиты Великой Руси...>
Это был конец! Его предали! От него отреклись, польстясь на
московское серебро! Где были друзья, союзники, сослуживцы?! Где был
митрополит Никейский Феофан, соратник и друг, верный сподвижник
свергнутого Филофея Коккина? Все отступились! Все попрятались, оставя его
одного!
Киприан поднял голову от грамоты. Его всегда аккуратно расчесанная
борода растрепалась, глаза горели лихорадочным огнем. Он готов был рвать
зубами клятый пергамен, готов был срывать с себя, раздирая, одежды до
<положения риз>...
Только что, преодолев тяжелые весенние снега, полки Андрея
Ольгердовича подступали под Вильну и раздавили было уже этого щенка
Ягайлу. Но под стенами города натолкнулись на железные ряды ветеранов
Кейстута. Дядя пришел на помощь племяннику, как и обещал покойному
Ольгерду. Андрей был разбит и бежал в Псков. Его, Киприана, не тронули.
Пока не тронули! Худой, зловеще высокий Кейстут, подрагивая щекой, глядел
на русского митрополита, подозрительно оказавшегося в Полоцке. Но Кейстут
был рыцарь. (Ольгерд, верно, схватил бы Киприана и повелел пытать,
вымучивая истину.) Кейстут был рыцарь и попросту показал ему: путь чист,
вон из города, и Киприан с соромом убрался в Киев. Здесь его еще
принимали... Еще! Пока не дошли и сюда Макарьевы хрисоврулы!
На кого опереться, где искать защиту? Он с тоской озирал
освобожденные от снега бескрайние киевские поля и ратаев, что уже начинали
пахать. Жизнь шла, утеряв какую-то необходимую прежнюю связь, какое-то
золотое звено, коим он был до недавней поры накрепко связан с этой землею
и с Великим Литовским княжеством. И вот из господина, из главы духовного,
из хозяина места сего он стремительно превращается во временного гостя,
безмерно надоевшего хозяевам, от коего жаждут избавиться, и ждут уже любой
подходящей зацепы, позволяющей указать неловкому постояльцу на дверь.
Как жаждущему в пустыне холодное питие, пришла ему весть, что
сподвижники покойного Алексия игумен Сергий и его племянник Федор
Симоновский во вражде с Митяем и предпочитают князеву ставленнику его,
Киприана! Да! Вселиться туда, во Владимирскую Русь, занять престол Алексия
- это было бы спасение! Оттуда твердой рукой, сам недосягаемый для свар и
ссор литовских, станет он править русскою митрополией, и - кто знает? Не
ошиблись ли они с Филофеем, столько надежд возложив на обманувшую их
Литву?
Он с недоумением глядел на изысканные, частью древние сосуды, на
утварь греческой и болгарской работы, украшавшую этот просторный
глинобитный покой его киевских владычных хором. На эти беленые стены, на
расписанную травами узорную печь, на стекольчатые оконницы, на пузатые,
местной работы <шафы> для одежд и церковных облачений и на итальянский
роскошный кассон с росписями самого Симоне Мартини, изображающими триумф
добродетели, в коем хранились грамоты и церковное серебро. Глядел и
обнаруживал днесь тщету всех своих ухищрений, бренность уставных навычаев,
и опасную приманчивость для сильных мира сего собранных здесь богатств его
митрополичьего подворья. Суета сует и всяческая суета! А ну как в этот
просторный беленый покой вломятся теперь грубые Кейстутовы жмудины в
тевтонских доспехах, отбитых у орденских рыцарей, и спросят, почто он,
церковный глава, заместо призывов к любви и терпению наущал Андрея
Ольгердовича Полоцкого на брань и котору? Будут шарить в этих ларях, и
какой-нибудь папский легат учнет перечитывать его, Киприановы, грамоты?! И
затем яма и скорая смерть! Они и Алексия держали в яме! И тоже в Киеве! Но
он не может! Не вынесет сего! Куда бежать?!
Нет, надобно не бежать, драться! Спорить, отстаивать добытое годами
труда и забот! О, зачем он составлял ту клятую поносную грамоту! Ольгерд,
Ольгерд, ты и в могиле смеешься надо мной! Хотя впрочем... Ведь не изрекал
он в грамоте той хулы на великого князя Дмитрия? Не изрекал! А значит, не
враг он ему и теперь!
И уже, отодвигаемое столь долго, водопадом обрушилось на него: боры,
рубленые основательные хоромы московских русичей, мощный ледоход великой
реки, московские храмы, расписные хоромы боярские...
Его не принял Новгород, но почему бы теперь не явиться в княжескую
Москву?! Да! Так вот и явиться! И пусть игумены Сергий и Федор и Иван
Петровский встречают его на дороге! И толпы москвичей! И князь не
возможет, не посмеет уже... А там... Токмо встретить, токмо благословить
московского володетеля! О, он умеет говорить с сильными мира сего! Он
заговорит, улестит, убедит князя! Сколь гибельно ошибались они с Филофеем
доднесь, какую гигантскую ложь соорудили, сами того не понимая, в надежде
узреть православную Литву во главе совокупного сонмища, подъявшего меч
противу нечестивых агарян!
Ударом в медный гонг он вызвал келейника. Потребовал вощаницы и
лучшей александрийской бумаги для харатий. Сам, ломая стилос, сочинял
взволнованные послания старцам-молчальникам на Москву. Сам лебединым пером
перебеливал написанное. Отослав грамоты, он велел собирать людей и добро.
Он со слугами, с синклитом духовных сам едет на Москву! Сам является к
великому князю! Он после смерти Алексия единый законный митрополит всея
Руси!
Киприан подымает голову, распрямляет плечи. Да! Он - духовный владыка
русичей! За его всегдашним внешним спокойствием - и гордость, и
самомнительность, и настойчивость, и быстрая, от неудач, растерянность
перед ударами судьбы, и ужас, и панический страх, и вновь способность
собрать себя, упрямо одушевить на дело. Он талантливый писатель
(публицист, сказали бы в наши дни) и неуверен и заносчив одновременно, как
всякий художник. Но за ним и иная школа - школа афонских
монахов-молчальников, исихастов, навыки терпения и духовного труда. И эти
навыки берут в нем верх после каждого очередного упадка духа или потери
веры. Он настойчив настойчивостью не натуры, но убеждения, а убежденность
может и из труса сотворить героя. Киприан не токмо хочет быть, он и верит
горячо и страстно в провидческую предназначенность свою. Верит? Да, верит!
Иначе бы разве решился, будучи человеком, робеющим перед ратной бедой и
тем паче телесными муками, на необычайный по дерзости, головоломный по
исполнению набег на Москву? Набег, чуть было не увенчавшийся успехом!
И все же: почему и зачем?
Веками, нет, тысячелетиями плетутся нити заговоров, вершатся тайные
убийства, измены. Тысячелетиями создаются ложные концепции и учения,
призванные подчинить, принизить, поработить народы. Скачут гонцы,
пересылаются и похищаются секретные грамоты, казалось бы, всесильные сети
опутывают истину так, что и не подняться ей, и не вздынуть рук, и
послушливые, обманутые кем-то солдаты идут громить домы родичей и друзей
своих, а в застенках под пытками изгибают лучшие сыны народа, и уже не
народ - быдло, ликуя, кричит: <Распни!> Все так! Но вот что-то как бы
переворачивается, словно спящий, опутанный нитями великан мощно прянул со
сна и приоткрывает вежды. И лопаются нити заговоров, рушат путы тайных
соглашений, и уже не идут послушно войска истреблять свой собственный
народ, и взамен уничтоженных правдолюбцев являются новые тьмочисленным
неистребимым множеством... И пропадают, уходят в историю, в ничто, в
зыбкую память книг те, кто еще недавно дерзали думать, что именно они
правят миром.
Всякая тайная деятельность - до часу. До того, как пошевелятся иные,
множественные силы бытия. А тогда и является миру тщета тайных заговоров и
скрытых зловещих сил. Обычно - зловещих! Ибо и правдолюбцы дерзают порою
идти тем же путем тайного овладения властью, но так же точно не добиваются
успеха и они. Плененный Левиафан ударяет хвостом, уходя в глубины, и сети
рвутся, и упадают цепи разумного, и воцаряет хаос до нового духовного
подъема бытия... Блажен, кто умеет встретить и переждать грядущую на него
волну и угадать близкий просвет в тучах и луч истины, долженствующий
осветить мятущуюся громаду стихии!
Киприан с Филофеем Коккином не угадали главного, того, что сплетаемая
ими сеть не поддержана могучим движением множеств (волею народа, сказали
бы мы) и потому легко могла быть и была разорвана иными, более
подкрепленными основою организованной силы течениями.
Человек смертен, бренен и преходящ на этой земле. Дело, основанное и
покоящееся на личности, также преходяще и бренно.
Понявший, точнее, почуявший это наконец Киприан потому и устремил
туда, где под извивами высокой политики покоилось мощное основание
народной воли, не зависящее от капризов властей предержащих или мало
зависящее от них. Истину эту владыка Алексий понял и принял еще за полвека
до того, почему и бросил все силы на укрепление Руси Владимирской, оставя
попытки связать распадающееся целое, презрев тщету противустать времени,
на каковом пути и его, и Русь ожидал бы роковой и печальный конец крушения
грядущей судьбы (конец, постигший вскоре победоносную дотоле Литву!).
И вот теперь поумневший Киприан рассылает грамоты, готовит
торжественный поезд, дабы с тонущего византийского корабля перекинуться,
пересесть, перепрыгнуть на корабль русской государственности,
только-только разворачивающей паруса. Удастся ли ему?
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Поезд свой Киприан приготовил тщательно. Возок - расписной, красный,
с изображением процветшего креста и птицы Феникса на дверцах; кони свиты,
прекрасные угорские кони - под тафтяными попонами, в узорных чешмах, в
ковровых чепраках; седла отделаны серебром, чембуры шелковые, шапки на
всех высокие, меховые, кафтаны польские, ноговицы рытого бархата сверх
щегольских, с загнутыми носами, красных сапог. Киприан вживе представлял
себе, как эта разукрашенная процессия въезжает в Москву, как, рядами стоя
вдоль дороги, встречают его старцы московских монастырей. Звонят колокола,
и сами игумены Сергий Радонежский с Федором Симоновским приветствуют его,
а он благословляет их и осеняет крестным знамением толпы народа и самого
князя Дмитрия, неволею вышедшего на крыльцо...
В полях уже отсеялись, и ровные зеленые платы озими перемежаются с
черными полосами ярового, над которыми стаями вьются, высматривая червей и
не погребенное в пашне зерно, грачи. Редко где еще раздается клик
запоздалого ратая, и тонкий пар курится над засеянными полями, под щедрыми
потоками солнечного тепла восходя в голубую легчающую высоту весеннего
аэра.
Киприан поминутно высовывался из возка, озирал дымчатые дали, разливы
лесов, которые с приближением брянских пале