Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
шутит.
Ветеринар тронул его за плечо.
- Пошли.
Они спустились по косогору к дороге. Фельдшер перестал обращать на
мальчика внимание, занятый своими мыслями. Тонкие губы его сжались. Поверх
очков он рассматривал окрестные сопочки. Ему стало жарко. Он снял свою
помятую соломенную шляпу. Покатая, с залысинами голова его блестела от пота.
Мальчуган вспомнил об орехах. С орехами Мишка вытащил и травку, которую
бросил ветеринар. Он пожевал ее - невкусно, пощипал невидный цветок ее.
Решил: надо отдать рыжеусому, пусть лечит кого-нибудь. Фельдшер отошел уже
далеко. Мишка пустился за ним вприпрыжку. Догнав, дернул за рукав:
- Дяденька!
Тот вздрогнул, обернулся и с досадой сказал:
- Чего тебе?
Мишка протянул ему валериану.
- На, возьми травку. Лечить будешь.
Фельдшер посмотрел на Мишку, взял травку и раздраженно бросил ее в
придорожные кусты.
- Иди ты со своей травкой, знаешь куда...
Мишка простодушно сказал:
- Это не моя, а твоя!
Фельдшер нахмурился.
- А чего ты, собственно, ко мне привязался?
Он отвернулся и крупными шагами пошел в село. Мишка обиделся. Губы его
сложились в плаксивую гримасу, глаза покраснели и наполнились слезами. Он
хотел заплакать, но ветеринар ушел уже далеко.
"2"
Кузнецов огородами добрался до избушки, которую отвели ему. Из окон его
избы видны были школа, превращенная в штаб отряда, площадь и проезжая
дорога.
На площадь выходила и лавка Чувалкова.
Сам Чувалков сидел на табуретке у дверей лавки, в тени, выглядывая на
улицу. В этот час покупателей не было. Чувалков сосал леденец и посматривал
на штаб, не пропуская никого, кто входил или выходил оттуда. Не выходя из
лавки, Чувалков видел весь конец. Он заметил и Кузнецова, когда тот
переходил улицу.
Не раз, еще при белых, Кузнецову приводилось разговаривать с
Чувалковым. Во хмелю фельдшер был словоохотлив, а Чувалков умел всегда
вовремя подлить водки своему собеседнику и так занять его, что тот и не
замечал, что сам Чувалков пил мало, а все больше угощал. Чувалков редко
открыто высказывал свои мысли, часто облекая их, когда нельзя было умолчать
о своем мнении, в евангельские изречения, очень удобные для того, чтобы
вложить в них любое содержание. Так получилось, что за короткое время
Чувалков узнал всю подноготную Кузнецова, а последний знал о Чувалкове
только то, что считал возможным сказать о себе лавочник. Иногда, подвыпив,
Кузнецов, обливаясь пьяными слезами, сетовал на то, какую несчастную,
маленькую и подленькую жизнь он прожил: он терзался тем, что когда-нибудь
ему придется держать за нее ответ. А то, что она была и маленькой, и мелкой,
и подлой, он сам хорошо понимал.
Чувалков слушал молча, сочувственно кивал головой. Сочувствие распаляло
фельдшера, он тянулся с пьяной улыбкой к Чувалкову и твердил:
- Всю душу свою выложил, исповедаюсь тебе, Николай Афанасьевич, какой я
есть гнус и каин!
Чувалков не разуверял, не утешал, но, когда он начинал говорить о том,
что волновало фельдшера, все облекалось в такие слова, что вдруг вся жизнь
Кузнецова приобретала какую-то значимость и оказывалась направляемой божьей
рукой и волею и сам он превращался в "орудие господа", и это возвышало его в
собственных глазах. Его тянуло к Чувалкову, хотя лавочник ничем не выказывал
своего расположения к фельдшеру, кроме угощения, в котором он, впрочем, не
отказывал никому из односельчан.
Фельдшер заметил раскрытую дверь лавки Чувалкова, подумал-подумал и
побрел к ней.
- Здорово! - сказал он хозяину.
- Христос с тобой, - отозвался Чувалков и пододвинул гостю вторую
табуретку.
Они стали смотреть на улицу, на штаб, живший своей жизнью.
- Ворочаются! - сказал Чувалков.
- А чего им не ворочаться! - ответил Кузнецов. - Видно, скоро и во
Владивостоке хозяиновать будут. Нашито, слышно, отступают. Конец, видно,
выходит.
Прищурившись, Чувалков посмотрел на фельдшера и погладил свою бороду
обеими руками.
- Кому конец, а кому начало! - сказал он загадочно.
Кузнецов хмуро глянул на хозяина. У того глаза светились какой-то
затаенной мыслью. Кузнецов кивнул на штаб:
- Этим, что ли, начало? Мало радости, Николай Афанасьевич!
- И этим... и другим! - опять тем же тоном сказал Чувалков.
- Что-то загадки вы загадываете!
- Господь не даст воцариться Ваалу! - сказал Чувалков.
Кузнецов досадливо махнул рукой.
- Господь! - хмыкнул он с непередаваемым выражением. - Далеконько ему
до нас, грешных... Шатается земля под ногами, и свет в глазах темнеет. Что
будет? Куда податься? За кого держаться?.. - Он посмотрел на Чувалкова.
- А друг за друга! - живенько вставил Чувалков. - Друг за друга, а
господь - всем нам опора! Вот ты ко мне ходишь, я с некими людьми беседы
веду, у тех свои братья по духу! По единому камню крепости воздвигаются. Вот
и надо воздвигнуть крепость в стане Вааловом... Возносится дерево к небу,
шумит листами-то, а корни его червь гложет. Мал червь, а дерево точит, и
падает оно! Велика сила у червя господня, не слышна уху работа его, а и в
нем воля господа живет. Вот и мы черви господни!..
- Мудрено! - уставился Кузнецов в пол. - Черви, черви! - сказал он,
помолчав, и дальнейшие слова его показали, что ничего мудреного для него не
было в словах Чувалкова. - Человек червя-то вот как! - Кузнецов показал,
будто растирает что-то на полу ногой. - И все, нет червя!.. - Он даже
скрипнул зубами от охватившей его неожиданной дрожи страха и ненависти. -
Вот у тебя землю отняли? Отняли! Что ты сделал? Молитовки твердишь! А спасут
тебя молитвы, когда у тебя лавку отберут?.. И отберут, у них это один
момент!.. Вот тебе и крепость! Тьфу! Слушать тошно, Николай Афанасьевич.
- Землю отобрали, а душу не отберут! - сказал Чувалков спокойно. - Была
бы душа, а господь надоумит.
Кузнецов зло посмотрел на Чувалкова. Пораженный и сбитый с толку
спокойствием собеседника, он сказал:
- Да ты знаешь что-нибудь, что ли, Николай Афанасьевич? Не томи.
- Верую! - сказал Чувалков.
Кузнецов отвернулся, махнув рукой, - его совершенно не затронуло слово,
сказанное Чувалковым.
Увидев это, Чувалков тихо проговорил:
- Коли лодка перевернулась, дурак тот, кто идет ко дну. Влезь на лодку,
осмотрись, примерься, да и обратно ее ворочай, чтобы опять сесть. Не
понимаешь? А еще фершал!..
Он наклонился к Кузнецову и вполголоса заговорил:
- Вот ты говоришь, скоро "они" хозяиновать во Владивостоке будут.
Пущай!.. Сколь годов воевали, теперь, кроме этого, ничего не знают. Солдат
понаделали. А разве солдат работник? Землю разорили, хозяйство развеяли.
Теперя победят - что увидят? Жрать нечего. Заводов нет. Машин нет. Ни-ча-во
нету! И денег нету... Все чисто пустыня аравийская. Понял? И вся Расея
такая. Теперя за голову возьмутся, зубами пощелкают, пощелкают, да на поклон
к загранице пойдут - взаймы просить, машин, да инженеров, за припасу
всякого. Понял? А те, думаешь, что?
- Ну, откажут! - кивнул головой Кузнецов. - Значит, нам крышка.
- Не откажут! - сказал Чувалков. - Охотой дадут, чего хочешь. Но для
порядку своих пришлют. Деньги дадут, да из своих рук не выпустят. Понял? А у
кого деньги, тот и хозяин. Вот и начнут полегоньку лодку-то переворачивать,
пока опять не станет на воду как след... Силой-то с большаками сладу нету.
Понял? А тута против денег-то что они сробят? Ничего! Все кричат "буржуй" да
"буржуй", - а буржуя господь хозяиновать учил не одну сотню лет. Дай малому
ребенку соху в управу - он те напахает куды почто! Понял? А коли большой его
за руку поведет, тут и малый с сохой управится. Только соха-то пойдет туды,
куды большому надо! - И Чувалков рассмеялся тихим, клокочущим смехом, ударив
Кузнецова по плечу. - Понял?
Кузнецов усомнился.
- Сидишь тут в лавке, выдумываешь! - сказал он. - Чтобы кто-нибудь
большевикам помог... вряд ли!
Чувалков вдруг сказал шепотом:
- Не я, большие головы придумывали. Некий человек мне открыл... Увидал,
что я душою поослаб, руку помощи протянул, утешил, свет открыл. Не ведаем ни
дня и часа, когда посетит нас господь своей милостью, сказано в Библии.
Недолго царство врага рода человеческого продлится, еще не исполнился
торжества своего, а мера его уже измерена и дни его сочтены. Велел ждать,
готовыми быть, точить древо-то, ныне растущее!
- Кто велел-то? - тоже шепотом спросил Кузнецов, оглядываясь по
сторонам.
- Некий человек нездешний, издалека, - уклончиво сказал Чувалков.
- Русский?
- Перед богом все равны! - уклонился от ответа Чувалков.
Кузнецов понимающе кивнул головой.
- Ну, пора идти! - сказал он.
- Пока! - ответил Чувалков и добавил: - Ты ко мне часто-то не заходи.
Коли что надо будет, я тебя сам найду. Богово дело втайне делать надо. Пусть
правая рука не знает, что творит левая, сказано. Понял?
Кузнецов хотел сказать, что ни о каком боговом деле ничего не знает, но
Чувалков проводил его и закрыл дверь.
"3"
Придя домой, Кузнецов захлопнул дверь и навесил крючок.
В раздумье он стал ходить большими шагами по комнате, непрестанно
поглаживая свои рыжеватые усы. Чем больше он ходил, тем сильнее волновался,
вспоминая беседу у Чувалкова. Зря говорить Чувалков не стал бы.
...Стало смеркаться. Кузнецов, как был в сапогах, лег на кровать.
Немигающим взглядом следил он за стрелкой часов-ходиков, однообразно
тикавших в тишине над этажеркой с книгами, покрытыми пылью, пакетами,
бумажками и коробками вперемежку с заржавленными ветеринарными
инструментами.
В дверь постучали.
- Эй, Кузнецов! Дома? Спишь, что ли?..
Подавив вздох, Кузнецов намеренно громко зевнул, встал с кровати и,
шаркая ногами, подошел к двери. Он долго шарил по ней руками, словно не
находя крючка, и бормотал вполголоса:
- Сейчас, сейчас... Эка... Сейчас... Одну минутку...
Пришедший сказал:
- Засвети-ка огонь! Дело есть.
Кузнецов зажег лампу. Ее свет озарил позднего гостя.
- Вот что, Иван Петрович, - заговорил Топорков. - Как с теми лошадьми,
которые у тебя на излечении находятся?
- А что им сделается, лечатся, - ответил фельдшер.
- А ну, пойдем посмотрим, которых можно забрать... У нас сейчас каждая
лошадь на счету.
Фельдшер с готовностью надел шляпу и пошел вперед.
- Выступаете? - спросил он. - Далеко?
- Нет, недалеко...
В карантине, где стояли партизанские кони, было душно и темно. Тишину
нарушало лишь тяжелое сопение больных лошадей да хруст травы, которую они
жевали.
Командир заметил:
- Чего же ты без света коней держишь? Покалечатся в темноте.
- Никак не покалечатся. Научно доказано, что темнота действует на
животных успокаивающе, - сказал Кузнецов.
Он чиркнул спичкой, зажег лампу. Кони повернули головы на свет.
Командир по-хозяйски потрепал одного по шее.
У нескольких лошадей на холках зияли раны. Нечего было и думать о том,
чтобы их использовать. Командир досадливо поморщился.
- Чего-то долго не заживает у них. Чем ты их лечишь?
- Слезами лечу-с... - неожиданно зло проговорил Кузнецов. - Йоду нет.
Марганца нет. Аргентум нет... Поверьте, сердце кровью обливается, а лечить
нечем. Вот слезами и лечу. Только карболка еще есть... Выйдет - не знаю, что
дальше делать буду...
Осмотр продолжался. У одного коня на ноге вздулся огромный нарыв. Левая
задняя нога распухла. Кожа на ней растянулась и потрескалась. Сухой жар
палил ногу. Когда люди стали ее рассматривать, конь запрядал ушами, начал
часто вздрагивать, прижался в угол стойла и косился оттуда налитыми кровью
глазами. Топорков резко сказал:
- Чего же ты не разрежешь нарыв?
Фельдшер широко развел руками.
- Наука не рекомендует производить вскрытие абсцесса прежде его полного
созревания.
Командир посмотрел на него.
- Наука, наука!.. Созреет, так его и резать незачем, сам прорвется. А я
бы, знаешь, с мужицкой практикой, без науки, три дня тому назад выпустил бы
ему гной из нарыва, а сегодня он мог бы в строй пойти! - сказал он.
Остальные лошади были здоровы, но раскованы. Командир задумался. Потом
осмотрел копыта, привычной рукой поднимая к свету ноги лошадей.
- Что с этими?
- А усталость роговой оболочки была-с... Трещины на копытах... Я
распорядился расковать их.
- Не вижу никаких трещин. По-моему, они годны в строй. Нам сейчас
каждая лошадь дорога... Пришлю коваля, пусть заберет их и подкует... А
впрочем, для ускорения... - Командир отвязал раскованных лошадей, взял под
уздцы четырех и отправился к кузнецу.
Через двадцать минут у станка закопошился старик Жилин. Коней одного за
другим вводили в станок. Кони брыкались, но коваль ловко привязывал их к
колену станка, и они утихали. Командир помогал ему. Коваль покрикивал:
- Н-но!.. Стоять! Тихо!..
Лошади всхрапывали, косились на веселого коваля, а он похлопывал их по
крупу и по животу горячей ладонью, загонял шипы, подколачивал их, счищал
терпугом заусеницы, подмигивал командиру.
- Эка бог помощничка послал... Ты, однако, знаткой человек. Поступай ко
мне подмастерьем, а? Не хочешь? Твое дело... Ты чего раньше-то делал?
Коваликом был?
- Нет, коваликом не приходилось быть. Я шахтер, сучанский.
- А пошто ты здесь-то оказался?
- Значит, так надо! А к коням-то в походах, в сопках привык... Наука
нехитрая.
Подошли партизаны и увели коней. Командир сказал Кузнецову, который
молча наблюдал за ковкой и не принимал участия в разговоре:
- Ну, пока!
Топорков пошел к штабу. Село уже погрузилось в темноту, но на улицах
его было заметно движение. Квартировавшие у крестьян партизаны выводили
коней, седлали их и в поводу вели к школе.
Вся площадь перед штабом заполнилась конными. В сумраке слышалось
звяканье уздечек, стремян, фырканье лошадей, тихие окрики всадников. Кони
волновались, обнюхивали друг друга, часто двигали ушами, лягались.
Прищурившись, Топорков вглядывался в темноту. Подозвал к себе Виталия.
- Пойдем, Виталя, пора, - сказал командир.
Он взошел на высокое крыльцо школы. Бонивур последовал за ним.
- Товарищи! - произнес Топорков, и площадь затихла. - Мы выступаем на
Ивановку. Первый раз мы будем действовать не в одиночку, а в составе сводной
части партизан Никольского района. Командование доверило нам задачу -
прорвать фланг белых. Мы должны эту задачу выполнить. Ясно, товарищи?
- Ясно! - раздалось несколько голосов из толпы. - Насыплем белякам
доверху...
Топорков отступил в сторонку, уступая место Виталию.
- Ну, скажи несколько слов! - тихо произнес он.
Виталий глубоко вздохнул. Он оглядел площадь. В полумраке неясно
виднелись люди. Они стояли не шелохнувшись. Виталий угадывал в этой
неподвижности волнение партизан, которое ощущал и сам он и Топорков,
волнение от сознания того, что решающие дни наступили, что начинается то
главное, из-за чего люди бросили дома, жен, детей.
Звонким голосом, от которого будто посветлело на площади, Виталий
сказал:
- Товарищи партизаны! Пришел наш час! Теперь мы за все рассчитаемся с
японцами и белогвардейцами. За Лазо, за пытки, за муки, за слезы, за голод,
за бесправие, за унижение, за Ивановку и Тамбовку, за Николаевск и Даурию,
за Онон и Зею, за кровь и пот наши во имя будущего! И за наших отцов и
братьев! За все!.. Последние версты нашей земли, последние окраины нашей
Республики освобождаем мы от капиталистических гадов. Помните об этом,
товарищи! И помните о том, что в этот час Ленин из Москвы глядит на
приморских партизан! Настало время, товарищи, для последнего расчета с
белыми; никто больше не поможет им - ни японцы, ни американцы! Может быть,
первыми принесем мы во Владивосток наше красное знамя. Может, многих
недосчитаемся в конце этого пути. Товарищи! Сергей Лазо говорил: "Как для
обильного урожая требуется влага, так для победы пролетарской революции
требуется кровь революционеров. И мы всегда готовы пролить эту кровь!" Не о
себе, а о будущем нашем будем думать, идя в бой, - и мы победим! Кто живет
для народа, тот живет вечно! Да здравствует товарищ Ленин и партия
большевиков!
Топорков скомандовал:
- По коням! Левым плечом марш-ма-а-арш!
Улицы загудели от дробного топота. Тоненько задребезжали стекла в окнах
крестьянских домов. Ряд за рядом покидали партизаны село. Головные скоро
слились с ночной тьмой. Колонна медленно вытягивалась на шлях и исчезала из
виду. Время от времени доносилось цоканье копыт по придорожным камням да
звяканье снаряжения. Потом все стихло.
Алеша подвел Топоркову коня. Командир сошел с крыльца и сказал
Бонивуру:
- Жалко, что ты остаешься! Вместе бы способнее. Привык я к тебе!
- Ну, ты знаешь, что не своей охотой остаюсь, Афанасий Иванович! -
сказал Виталий.
- Об этом довольно! - сказал командир. - Дядя Коля знает, что делает. У
тебя задание, сам понимаешь, какой важности. Ну, пока! Связным будет Пужняк.
- Он дружески обнял юношу, поцеловался с ним трижды и сказал: - Может, не
увидимся!.. Ну, давай руку. Боевой распорядок помнишь? Куда раненых... куда
штабное имущество...
- Помню...
- Ну, всего... Да, кстати, поглядывай за фельдшером. Черт его знает, не
понравился он мне сегодня. Больно глаза нехорошие, все куда-то в сторону
зыркает.
- Ты за Пужняком гляди! - заметил Виталий. - Чтобы не лез, куда не
след. Ему сегодня будет работа.
- Не маленький, чего учить! - отозвался Алеша.
- Ну, ладно! Давай, Алеха!
Командир одним движением вскочил в седло. Пужняк тоже сел на коня, и
партизаны поскакали вслед за колонной, подняв облако пыли.
...Вьется по дороге пыль, поднятая копытами коней. Свист ветра в ушах,
да толчки крови в сердце, да цокот копыт по убитой дороге, да звяканье
уздечек. Нахлестывают партизаны коней...
Скачут звезды, в вышине мерцая. Придорожные кусты безмолвными тенями
возникают впереди и уносятся прочь, исчезая во тьме...
"4"
Партизанские отряды уничтожали телеграфную и телефонную связь. Валили
столбы, зацепив железной "кошкой" за изоляторы и подпилив основание. Рвали
их динамитными шашками. Накидывали металлические крючки на провода.
Ни одно донесение о движении партизан не достигало Владивостока.
Грозными признаками того, что случилось в тылу Дитерихса, явились эти
перерывы связи, непонятные, неожиданные, точно вдоль всей трассы бушевала
гроза.
Беспомощно стояли диспетчеры у селекторов, бессильные понять
происходящее. Офицеры связи крутили лихорадочно ручки полевых телефонов,
тщетно пытаясь вызвать соседей.
Первой отказала Евгеньевка. Она вышла из линии посредине разговора
наштаверха с комендантом Спасска-Дальнего. Наштаверха интересовало: что
предпринимает начальник спасского гарнизона против возможного сосредоточения
партизанских сил вблизи города? Комендант сказал, что он не думает, что...
Сквозь треск электрических разрядов наштаверху почудилось, что кто-то
сказал, врываясь в разговор: "Ну и не думай, кобыла долгая!"
- Что? Что такое? - переспросил наштаверх.
Ответом ему был неясный шорох и затем полное молчание.
Наштаверх подул в трубку. Трубка безмолвствовала. Полк