Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
пойдем, кум! - сказал он.
- Это как понимать - пойдем? - уставился на Лебеду Колодяжный.
- Ну, значит, вместе пойдем.
- А... кто же за дорогой наблюдать будет? - озадаченно спросил
Колодяжный.
- Вот и я о том же спрашиваю, кум, - невозмутимо в тон ему ответил
Лебеда.
Колодяжный сердито засопел:
- Заноза ты, а не кум, когда так! - вынул трубку и принялся набивать ее
табаком.
"6"
Первым обнаружили Панцырню.
Он лежал ничком, был жив, но без сознания.
Потом Виталий увидел темное платье Нины. Подбежав, принялся откапывать
полузасыпанную землей, травой и щепой разбитых деревьев Нину. Она была
недвижима, однако сердце ее билось. Девушку стали приводить в чувство. Она
открыла глаза. Долго всматривалась в окружавшие ее лица. Оглушенная взрывом,
она не могла сообразить, что с ней и где она. Память ее прояснялась
медленно. Нина поднялась и уставилась мутным взором на мост. Даже отсюда она
видела, что он взорван. Взгляд ее упал на носилки с Панцырней. Она
задумалась, припоминая что-то, и с напряжением сказала:
- А... где... Жилин?
Подошедший к Нине отец Жилина со страхом спросил:
- А где же Ваня-то? А?
Топорков сказал:
- Подходим. Панцырня - на насыпи, в голову раненный, ты - взрывом
оглушенная, а Жилина нету. Что тут было, скажи?
Нина не ответила. Она посмотрела на мост и вдруг расплакалась, закрыв
глаза обеими руками, представив себе, что произошло, когда она лежала без
сознания. Жилин-отец понял все. Он, сгорбившись, пошел прочь, чтобы не
видели люди, как слезы льются у него по щекам, застилая глаза. Он шел,
спотыкаясь, не видя земли, а зайдя в кусты, сел и долго сидел, ничего не
видя и не слыша, отдаваясь своему горю.
- А что же я матке-то скажу? - протянул он глухо.
"7"
Нина была сильно контужена и впала в полуобморочное состояние. Ни
Бонивур, ни Топорков не решились расспрашивать ее о подробностях гибели
Жилина.
Что же касается Панцырни, то выстрел Суэцугу только лишил его сознания;
пуля разорвала кожу, но череп не задела. Когда в лазарете перевязали
Панцырню, он встал на ноги.
- Лежи ты! - прикрикнул на него Лебеда, раненный во время веерного
обстрела с бронепоезда, когда Караев "прочесывал" окрестности; ему порвало
осколками мякоть руки, он добрался до села, поддерживаемый Колодяжным. -
Куда?
- Сам знаю куда! - мрачно сказал Панцырня. - Где Нина-то?
- Слышно, в штабе отлеживается.
Панцырня вышел из лазарета и, пошатываясь, направился к штабу. Нина
лежала там. Голова у нее нестерпимо болела, все тело ныло. От боли Нина
боялась шелохнуться. Узнав Панцырню, она закрыла глаза. Панцырня сел рядом.
Он сказал с видимым затруднением:
- Слышь-ка, Нина...
Нина не отозвалась. Ей не хотелось говорить с Панцырней. Гибель Жилина
объяснила ей, что произошло после того, как она кинулась к мине у моста и ее
настиг разрыв снаряда. Голос Панцырни живо напомнил ей, как блудливо прятал
он глаза, говоря, что потерял костыль. "Именно Панцырня был виновником
гибели Жилина", - сказала себе Нина, не будучи, однако, в состоянии додумать
что-то очень важное и нужное.
- Слышь! - повторил партизан. - Костыль-то я верно потерял!
- Не в костыле дело! - с трудом сказала Нина. - У Жилина никакого
костыля не было, а совесть была.
Панцырня долго сидел молча. Потом тихо сказал:
- Не до мины мне было... понимаешь? Дурной я мужик... Я тама сидел, а
не об костыле думал... Ты мне глазыньки застила.
- Что за глупости! - вспыхнула Нина.
- Понимай, как знаешь. У меня уж такой дурной характер: коли за сердце
взяло, все забуду!.. А я к тебе приверженный... У меня только и свету в
окошке, что ты. Верь, не верь - как хошь. Я в этом деле сам не свой
становлюсь. Мне тогда на все наплевать... Да вы, бабы, не понимаете этого...
А ты жалость ко мне поимей!
Нина, сморщившись от усилия, возмущенно повернулась к Панцырне. Парень
сидел понурившись, держась обеими руками за перевязанную голову. Он глухо
спросил:
- Рассказала?
- Что ты струсил?.. Нет, не успела.
- Я не струсил, - отозвался Панцырня. - Кого мне трусить? Я тебе
говорю: сознания решился я тогда совсем...
В этот момент тошнота подступила к горлу Нины, она махнула рукой и
отвернулась к стене, не сказав того, что надо было сказать Панцырне. А
парень добавил:
- И не говори. Сам скажу. Твое дело тут сторона.
Приступ боли обессилил Нину. Она малодушно подумала: "Пусть сам скажет.
Так будет лучше, правильнее!"
Девушка охотно избавила себя от мысли о том, насколько правильно будет,
если она промолчит.
Но и Панцырня ничего не рассказал ни Бонивуру, ни Топоркову. Он
надеялся, что все как-нибудь обойдется. Надеялся, что Нина не вспомнит о
происшедшем, поверит ему на слово. Не хотелось Панцырне признаваться в своей
трусости. Не хотелось признаваться и в том, что он хранил про себя: не
очень-то ему хочется проливать свою кровь и рисковать своей жизнью теперь,
когда победа была уже близко. Год назад он храбро бросался вперед, не боясь
опасности. А теперь начал рассчитывать: стоит ли рисковать? Ведь не для
того, чтобы лечь в могилу раньше срока, пошел он в партизаны.
Отец Пашки был крепкий хозяин. Немного недоставало до того, чтобы
клейкое словечко "кулак" пристало к нему: то один, то другой из деревенских
мужиков оказывался в долгу перед Никодимом Панцырней. Всю жизнь работал
Никодим, как вол, не видя ничего, кроме земли. И жену себе подобрал под
стать, прижимистую, жадную до работы. Сыновья характером пошли в отца - тоже
мимо не пропустят. Женил старшего сына - сноху долго подбирал "под масть".
Приторговывал, одалживал под проценты, ничем не брезговал, лишь бы войти в
силу. И почти достиг этого перед самой Октябрьской революцией. Старшего сына
забрали семеновцы. Семеновцы потом хлынули из Забайкалья на восток. Никодиму
не пришлось провожать старшего - он был убит неподалеку от родной деревни...
Тогда старший Панцырня сказал младшему: "Ты-ка, Пашка, собирайся в
партизаны. Довольно с девками шалаться, дело делать надо!"
Пашка обомлел от неожиданности. Отец, хмуро оглаживая седую бороду,
пояснил: "Большаки, видать, верх берут. И Никишку припомнят. А с ними идти в
одной упряжке - глядишь, не тронут!" От старшего сына отрекся. Мать,
услыхав, заголосила было, но Никодим жестко сказал ей: "Цыть, дура! Ему
теперь на мою отреканку-то наплевать, ни жарко, ни холодно... А нам еще
жить! Поняла?.."
Когда уходил Пашка, закинув за плечи мешок, набитый шанежками, Никодим
долго молча смотрел на него, и лишь когда Пашка, не выдержав тягостного
молчания запыхтел, отец сказал: "Ты-ка под пули-то не шибко суйся! Убьют -
так на хрена тебе и хозяйство, а я теперь одному тебе все оставлю!
Никишка-то..." Он не докончил и замолк, опустив голову...
Как-то на одном привале, когда трещали кругом веселые костры, сыпля
искры в ночное небо, заговорили партизаны о самом тайном, о своих мечтах.
Каждый из них высказывал свои мысли о том будущем, за которое дрались.
- А чо там говорить! - сказал Пашка. - Я так думаю: вот кончим воевать,
по домам поедем, нарежут мне земли с полсотни десятин. Зря, что ли, мы
воевали? И буду я ходить сам себе голова. Будут передо мною шапки-то ломать!
Громкий хохот, раздавшийся вокруг, смутил его.
Чекерда через костер посмотрел на Панцырню, заслоняясь от жара рукой.
- Дак это ты партизанишь за то, чтобы перед тобой шапки ломали? Зря,
паря, трудился! Кулаков-то новых разводить не станем, думаю!
Слова эти вышибли из-под ног Пашки почву, лишили его той маленькой
тусклой мечты, с которой до сих пор он жил...
...Скрыть случая с подрывом мины не удалось. На отрядном собрании никто
из партизан не взял его под защиту. Это быт почти полный крах.
Бонивур предложил исключить Панцырню за трусость из отряда.
- Выгнать из отряда легче легкого! - сказал, однако, Топорков. - А чуда
он потом пойдет - нам не все равно. Парень еще молодой, из него человека
сделать можно, хотя в голове у него сейчас... - он махнул рукой. - А в шоры
взять надо, да покрепче! Помни, Панцырня! - сказал он Пашке. - Третьей
промашки у тебя не будет, а две уже было. Говорили с тобой довольно. Коли
голова тебе дорога, держись да не падай...
Пять дней шли бои под Иманом...
Истомленные пятидневными боями, обескровленные и обессиленные части
Дитерихса неспособны были сделать более ни одного усилия.
Стекавшиеся со всех участков фронта в штаб НРА сводки одна за другой
сообщали: "Атаки противника отбиты с большими для него потерями.
Приготовлений к новым атакам со стороны белых незаметно".
...В последнюю атаку командиры Земской рати не могли поднять солдат.
Уфимские стрелки отказались идти под пули народоармейцев. Командир четвертой
роты штабс-капитан Войтинский расстрелял двух солдат, которые пытались
бежать в тыл. Через час он сам был убит выстрелом в затылок. В Ижевском
полку потери достигли семидесяти пяти процентов личного состава. В отдельных
ротах уцелели по десять - двенадцать человек, и идти в атаку было некому.
Тридцать третий Омский полк, попятившийся назад, был встречен огнем
пулеметчиков офицерского заградительного отряда и японцев и потерял убитыми
и ранеными до трехсот нижних чинов и унтер-офицеров. Командир полка
застрелился.
Красные разведчики сообщали изо всех сел, занимаемых белыми, что
настроение у солдат подавленное, кое-где они митингуют. Допрашиваемые
перебежчики показывали: "Кабы не японские войска в третьих эшелонах, какой
бы дурак полез на рожон!.."
В штаб НРА прибывали посланцы из партизанских отрядов. Дядя Коля
приказал им держать связь непосредственно со штабом, принимая отдельные
поручения Реввоенсовета ДВР для содействия наступавшей Пятой армии.
Партизанских гонцов принимал командующий. Он внимательно присматривался
к прибывавшим, щуря свои светлые глаза. Скупыми словами, не оставлявшими
никаких сомнений или недоумений, он разъяснял задачу, которую надо было
выполнить отряду в тылу у белых. Его неторопливая, большая, белая, с
длинными сильными пальцами рука начинала скользить по карте, отмечая
расположение, численность отрядов, их взаимодействие с соседями.
В один из таких моментов в комнату вошел Алеша Пужняк, посланный по
заданию дяди Коли для личной связи отряда Топоркова со штабом.
Увидев тесный круг людей вокруг карты, лежавшей на столе, Алеша не
посмел нарушить сосредоточенное молчание, сопутствующее важным делам и
решениям. Впустивший его ординарец кивнул головой на командующего: вот, мол,
сам - и вышел.
В это время командующий негромко сказал:
- Картина почти полная. Неясно только, на что мы можем рассчитывать в
районе Раздольного. А именно там следовало бы кое-что предпринять. - Он
обратился к кому-то из штабных: - Проверьте, нет ли кого-нибудь оттуда?
Алеша козырнул:
- Разрешите? Из отряда Топоркова связной Алексей Пужняк.
Начштаба выслушал его. Пальцем поманил к себе.
- В карте разбираетесь? Письменных предписаний не дам - возвращаться
придется через фронт. Понимаете? Поэтому запомните хорошенько все, что вы
должны передать командиру Топоркову...
Через час в сопровождении двух вооруженных конных Алеша на всем скаку
пересек линию фронта. Передал коня ожидавшим его железнодорожникам,
распростился с провожатыми и, забравшись в тендер паровоза, шедшего на юг, к
утру достиг расположения соседнего с Топорковым партизанского отряда.
В четыре утра Пятая армия перешла в наступление. Артиллерия прямой
наводкой расстреляла позиции белых. Зарницы взрывов обагрили рассвет. А
вслед за артиллерийским обстрелом, превратившим в кромешный ад все поле
предстоящей атаки, лавиной хлынули забайкальские кавалеристы на своих
низких, мохнатых и свирепых нравом монгольских лошадках, которые зверели,
слыша свист сабель и гиканье всадников. С конниками шли тачанки. Храпящие
кони, пулеметное татаканье, ливень пуль... Передовые охранения и первые
эшелоны Земской рати были смяты. Напрасно пытались белые офицеры остановить
бегущих солдат. Из санитарных фур выбрасывали раненых. Ездовые резали
постромки, чтобы скорее уйти от опасности. Артиллерийские расчеты бросали
орудия. Пулеметчики забывали о пулеметах. Пехотинцы сбрасывали с себя всю
выкладку. Вестовые бежали от своих подопечных офицеров. Офицеры на конях
скрывались от своих солдат.
...В этом стремительном отступлении, уже через час превратившемся в
беспорядочное бегство, все перемешалось - дивизии, полки, батальоны, роты.
Самая возможность организованного сопротивления исчезла. Японцы в третьих
эшелонах попятились...
Паника охватила войска белых.
Противостоять панике никто не мог. В это утро оказалось, что никто не
хочет погибать за Дитерихса. Все - и генералы, и офицеры, и солдаты - думали
не о выполнении бредовой идеи балтийского немчика, а лишь о спасении своей
жизни.
Народно-революционная армия на всем протяжении прорвала фронт белых.
Расчищая ей путь, партизанские отряды блокировали вражеские гарнизоны.
" * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ * "
"ИДУЩИЕ ВПЕРЕД"
Глава двадцать первая
"СЕЛО"
"1"
Длинные золотые нити, поблескивая в лучах солнца, проносятся над селом.
Бабье лето! Самое время ходить по ягоды, по орехи.
Но на сопках, в орешнике - посты, дозоры.
...Колодяжный устроился в развилине вяза. Снял с себя ватник, сложил
вчетверо и уселся, поставив винтовку меж колен. Листва закрывала его со всех
сторон. Не поворачивая головы, прищурившись, он оглядывал окрестность. Его
глаза окружены сеткой мелких морщинок. От солнца и ветра кожа на лице и на
руках стала коричневой, словно дубленой. Лишь в складках самых глубоких
морщин, когда старик поднимает голову, виднеется белая, бледная кожа.
Сдвинул Колодяжный на затылок старенькую ушанку с выцветшей красной лентой,
седые волосы его засеребрились на свету. Ветер разметал их, спутал, вздыбил
кверху чубом, и старик сразу стал бравым, словно ветер скинул с него много
лет. Видно, в молодости был он заводилой, гулякой, первым парнем на
деревне...
Ничто не нарушает тишины ясного утра. Лишь чуть слышно ветер шелестит
ветвями вязов, сосен, берез, орешника. Тепло сморило старика, сами собой
закрывались его глаза. Борясь с дремотой, он вынул кисет, бумагу, насыпал
табаку и ловко скрутил цигарку. Зажег спичку и закурил. Щурясь от едкого
крепкого дыма, осмотрелся.
Вьются над орешником стрекозы. Проплыла мимо нитка паутины. Зеленые
кузнечики, прыгая, шевелят траву и надоедливо стрекочут. Красный муравей
пробежал по ветке, вылез на листик, торопливо обшарил его, привстал,
повертел головкой и прыгнул вниз.
Колодяжный вздохнул:
- Благодать-то какая!
Неясный шорох привлек его внимание. Он прислушался.
Кустарник справа зашевелился. Старик бросил цигарку, сбил на глаза
ушанку, присел. Выждав, крикнул:
- Стой!
Движение в кустах прекратилось. Старик лязгнул затвором.
- Вылазь, а то стрелять буду!
Кусты раздвинулись. Из-за них выглянул мальчуган. Одет он был в
полинявшую от стирки и солнца рубашку, застегнутую одной пуговицей на шее, и
черные штанишки. Лицо мальчугана с коротким носом, покрытым веснушками,
маленький треугольником рот, острые, что шило, глаза, белые, почти
незаметные брови - все выразило изумление. Он не ожидал встретить здесь
кого-либо. Озираясь, он повел по сторонам головой с оттопыренными ушами.
Старик вышел из-за кустов, изобразив на лице строгость.
- Тебе чего здесь надо? Чего ты лазишь, где не след?!
Мальчуган испугался было, но, разглядев, что строгость старика
напускная, улыбнулся.
- А я орехи собирал... Во, полный картуз! Хочешь? - и протянул
Колодяжному картуз, доверху наполненный желтыми орешками. - А ты чего тут
делаешь?
- Много знать будешь, скоро состаришься! - пошутил старик. Улыбка
раздвинула его усы. Он кивнул головой, беря горсть орехов. - Здеся ходить
нельзя, милый! Иди, сынок, домой... Ты чей будешь?
- А батькин... Мишка.
Старик подумал: "Басаргин, значит, столяров сынишка".
- Батьку-то Павлом звать?
Мальчуган утвердительно кивнул, занятый орехами.
Старик заметил строго:
- Ну, так вот, Михаил Павлыч, дуй до дому, быстро - одна нога здесь,
другая там! - Он повернул мальчугана. Шершавой рукой провел по его голове и
легонько подтолкнул. - Давай до дому, сынок!
Но в ту же секунду он прижал мальчика к земле и сам присел. Картуз с
орехами упал на траву, орехи рассыпались. Мальчуган сдвинул брови и сердито
сказал:
- Но... не баловай!
Старик пригрозил ему:
- Тише!
Из-за кустов вышел Кузнецов. Он нагнулся, пробежал опушку и опять
нырнул в заросли. На солнце блеснул его люстриновый пиджак, в который он
облачился после ухода белых. Часовой крикнул:
- Стой! Куда?
Кузнецов остановился, испуганно осмотрелся. Разглядев партизана, он
сказал успокоительно:
- Свои, свои! - и вышел из кустов.
Вытянул из кармана носовой платок, снял очки. Партизан внимательно
смотрел на его обрюзгшие, покрытые седоватой щетиной щеки, тонкие, бледные
губы и мешки под глазами. Кузнецов протер очки, надел их и, смотря поверх,
спросил партизана:
- Не признали, Егор Иванович?
- Признал, - отозвался старик. - Только ты пошто крадучись тут ходишь?
Смотри, кругом посты, ненароком зашибут. Поздно будет отзываться-то! Знаешь
сам, какое ноне время. Куды собрался? Ходу здесь нету.
Рыжеусый сунул платок в карман и заложил руки за спину.
- Крадучись, говоришь? А дело мое такое деликатное... Его без чужих
глаз делать надо. Травку я разную собирал. Лечебную. Обладающую
медикаментозными свойствами. Есть такие травки.
- Как не бывать, есть. Но ты, однако, ветинар?
- Ветеринар я по образованию. Так уж получилось. А склонность я имею к
врачеванию людей. Вот травка то и годится. Видишь, она мала, сила же в ней
большая содержится! - Ветеринар вынул из кармана какую-то травку. - Вот,
например, валериана официналис альтронифоля, - сказал он важно. - При
сердечных заболеваниях применяется.
Старик взглянул на него:
- А лекарствами не трафишь?
- Нет, я все больше травкой.
Старик понимающе качнул головой.
- Это верно... Иная травка большую, однако, силу имеет.
Кузнецов механическим движением выбросил травку, которую только что
показывал, сунул руки в карманы.
- Ну, я пойду.
- Прощевай! Да, будь добренький, захвати с собой Басаргина мальчонку.
Нашел время орехи собирать. Отведи домой.
Мишка поднял брошенную фельдшером травку, долго рассматривал ее, потом
сунул в картуз с орехами. Услышав, что речь зашла о нем, он встрепенулся.
Сияющее лицо его потускнело.
- А я тута буду! - сказал он, насупясь.
- "Тута!" - передразнил его старик. - Нельзя тута... Вот ветинар
предоставит тебя к батьке. А ты батьке скажи, чтобы он тебе ухи нарвал: не
лазь, куда не след...
- А вот и не скажу! - протянул Мишка.
- А я тогда сам скажу! - припугнул его старик.
- А вот и не скажешь! - совсем развеселился Мишка, поняв, что дед