Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
ащить через площадь его мешок, потащила сама и остановилась на
углу Старо-Невского, чтобы взяться удобнее. Иван Иваныч прошел вперед.
Широкий подъезд был совершенно пуст - это показалось мне странным.
"Наверно, теперь садятся с Лиговки", - подумала я.
Удивительно, как запомнилась мне эта минута: площадь Восстания,
залитая солнцем, длинный доктор в морской шинели, поднимающийся по
ступеням, тень, которая сломилась на ступенях, поднималась за ним,
тревожная пустота у главного входа...
Дверь была закрыта. Доктор постучал. Полная женщина в железнодорожной
фуражке выглянула и сказала ему не знаю что, два слова. Он постоял, потом
медленно вернулся ко мне. У него было строгое лицо.
- Ну-ка, давайте сюда мешок, Катя, - сказал он, - и - айда домой.
Последняя дорога перерезана. Поезда больше не ходят...
Доктор улетел через несколько дней.
Глава девятая
ОТСТУПЛЕНИЕ
Шофер в первый раз вел машину на этот участок фронта, и несколько раз
мы останавливались у развилки дорог, чтобы посмотреть на карту. Мы ехали
уже больше часу, и я удивлялась, что немцы все-таки еще далеко от
Ленинграда. Но здесь был самый отдаленный участок - за Ораниенбаумом через
Гостилицы, по направлению к Копорью. Моряки держали эти места под огнем
дальнобойных судовых батарей.
Мы ехали в дивизию народного ополчения, и дорогой я стала надеяться,
что увижу Петю, потому что он служил именно в этой дивизии, и я даже знала
фамилию комиссара полка.
...Уже волокли тягачи навстречу нам подбитые пушки. Легко раненные по
двое, по трое брели по открытой, среди полей, пыльной дороге. Где-то
впереди дорога простреливалась, об этом мне сказала коротенькая, крепкая,
с детскими щечками санитарка Паня. Косички у нее были заплетены вокруг
головы, и каждый раз, когда машину подбрасывало на выбоинах, она не могла
удержаться от смеха.
Мы проскочили место, которое простреливалось, хотя что-то раза два
рванулось за нами, и, приоткрыв заднюю дверь, я увидела на дороге
опускающееся облачко пыли. На полном ходу мы влетели в деревню, шофер
затормозил, и пока он ругался, рассматривая надорванное крыло, мы с Паней
пошли искать командира медсанбата.
Деревня была самая обыкновенная, и все вокруг самое обыкновенное:
свежие плетни из ракиты, кое-где пустившие ростки, кирпичные очаги во
дворах, амбары с оторванными, повисшими на одной петле дверями, за
которыми чувствовалась прохладная темнота и пахло молодым сеном. Здесь
стоял штаб дивизии, а передовая была отсюда за два-три километра, "вон
там, где лесочек", сказала мне сандружинница в штанах, с большим наганом
на ремне, указав в ту сторону, где луга переходили в жидкий перелесок, а
за ним, сияя под солнцем, стояла березовая роща.
Раненых приказано было везти, когда начнет смеркаться, поближе к
ночи, и только что выдавалась свободная минута, как я начинала искать
Петю. Я спрашивала раненых, сандружинниц, связного комиссара дивизии, о
котором мне сказали, что он знает всех командиров. Комиссар Петиного
полка, тот самый, фамилию которого я знала, накануне был убит - об этом
мне сообщили в политотделе.
- Скорняков тоже убит, - сказал мне огромный, плотный человек с двумя
шпалами инструктора политотдела.
Должно быть, я побледнела, потому что он перестал есть суп - я
застала его за обедом - и, оглянувшись, строгим, рычащим голосом спросил
командира, лежащего под шинелью на лавке:
- Рубен, Скорняков убит?
Командир под шинелью сказал, что убит.
- Сковородников, - не своим голосом поправила я. - Почему Скорняков?
Младший лейтенант Сковородников!
- Сковородников? Такого не знаю. Обедали?
- Да, спасибо.
У меня ноги еще дрожали, когда я вышла из политотдела...
Самолет кружил над деревней, сандружинницы шли задними дворами, и
слышно было, как они кричали: "Маруся, воздух!" Снаряды все чаще ложились
вдоль улицы и теперь стало ясно, что немцы бьют не по батареям, а по самой
деревне. Наши отходили - в одну минуту деревня наполнилась людьми в
грязных, красных от глины шинелях и так же быстро опустела. Худенький
горбоносый юноша со сжатыми губами, с разлетающимися бровями забежал в
медсанбат, попросил напиться. Паня подала ему - и с такой сильной, чистой
нежностью, какой я не испытала ни к кому на свете, я смотрела, как он
пьет, как ходит вверх и вниз его худой кадык, как со злобой косятся его
глаза на дорогу, по которой еще отходили наши.
Мы выехали в девятом часу, и весь медсанбат снялся вместе с нами.
Березовая роща, которая еще так недавно была легкой, сияющей, спокойной,
теперь горела, и ветер гнал прямо на нас темные, шаткие столбы дыма. Это
было кстати: мы без труда проскочили ту часть дороги, которая
простреливалась, - на выезде из деревни. Теперь не так трясло - машина
была полна, но каждый раз, когда она ныряла в рытвину, раздавался стон, и
мы с Паней совсем замотались, следя, чтобы кто-нибудь из раненых не
ударился головой о раму.
Это было 8 сентября - день, когда, готовясь к решительному штурму,
немцы впервые начали серьезно бомбить Ленинград. Мрачное зарево пожара
летело навстречу машине. Мы выехали на Международный, и стало казаться,
что весь город охвачен огнем. Говор послышался среди раненых, и в красных
отблесках, искоса забегавших в автобус, я увидела, что один из них,
плечистый моряк с забинтованной головой, рвет на себе тельняшку и плачет.
Глава десятая
А ЖИЗНЬ ИДЕТ
Деревянные щиты перед окнами магазинов уже поста - рели,
потрескались, облупились; в садах и парках давно заросли травой: щели и
траншеи; в квартирах с утра был полумрак, потому что тревога объявлялась
по многу раз в день и не имело смысла все время открывать и закрывать
ставни. "Окопы", на которые я ездила в июле, давно превратились в сильные
укрепления с дзотами, стальные каркасы для которых отливались на заводах.
Кажется, никогда в жизни я столько не работала, как этой осенью в
Ленинграде. Я училась на курсах РОКК ездила на фронт и даже получила
благодарность в приказе за то, что под сильным огнем вывезла раненых с
линии фронта.
А писем все не было - все чаще приходилось мне вынимать из сумки
белого медвежонка. Писем не было - напрасно искала я Саню среди летчиков,
награжденных за полеты в Берлин, Кенигсберг, Плоешти.
Но я работала, "набирая скорость", как на сумасшедшем поезде, который
мчится вперед, не разбирая сигнальных огней, - только свистит и бросается
в сторону ветер осенней ночи!
И вот пришел день, когда поезд промчался мимо, а я одна осталась
лежать под насыпью, одинокая, разбитая, умирающая от горя.
Еще в детстве мне почему-то было стыдно рассказывать сны. Как будто я
сама доверяла себе заветную тайну, а потом сама же раскрывала ее,
рассказывая то, что было известно мне одной в целом свете. Но этот сон я
все-таки должна рассказать.
Я уснула в госпитале после дежурства, на десять минут, и мне
приснилось, что я сижу у окна и занимаюсь испанским. Так и было, когда мы
жили в Крыму: Саня сердится, что я забросила языки, и я стала снова
заниматься испанским. Но разве Крым за окном? Словно в раю, клонится вниз
тяжелая ветка сливы с матовыми синими плодами, прозрачные желтые персики
светятся, тают на солнце, и всюду - цветы, и цветы: табак, левкои, розы.
Тишина - и вдруг оглушительный птичий крик, взмахи крыльев, волнение! Я
бросаю книгу - и в сад, через стол, через окно. И что же? Коршун или
ворон, не знаю, большая птица с горбатым клювом сидит на платане, раскинув
острые крылья. И эта птица держит в клюве другую, маленькую, кажется,
соколенка. Она держит соколенка за ноги, и тот уже не кричит, только
смотрит, смотрит на меня человеческими глазами. У меня сердце падает, я
кричу, ищу что-нибудь, палку, а коршун поднимается медленно и летит.
Голова его повернута в сторону от меня. Летит, раскинув, распластав
неподвижные крылья.
- Вот, Лукерья Ильинична, объясните сон, - сказала я нашей
канцеляристке, пожилой, старомодной и чем-то всегда напоминавшей мне тетю
Дашу.
- Ваш муж прилетит.
- Почему же? Ведь улетел коршун и птичку унес?
Она подумала.
- Все равно прилетит.
Весь день я была под впечатлением этого страшного, глупого сна, а
вечером уговорила Варю поехать ко мне ночевать.
Тревоги начались, как обычно, в половине восьмого. Первую мы
пересидели, хотя Розалия Наумовна звонила по телефону и от имени группы
самозащиты приказывала спуститься. Вторую тоже пересидели. В бомбоубежищах
на меня всегда находила тоска, и я давно решила, что если мне "не повезет"
- пускай это случится на свежем воздухе, под ленинградским небом. Кроме
того, мы жарили кофе - важное дело, потому что это был не только кофе, но
и лепешки, если к гуще прибавить немного муки.
Но началась третья тревога, бомбы упали близко, дом качнулся, точно
сделал шаг вперед и назад, в кухне посыпались с полок кастрюли, и Варя
взяла меня за руку я повела вниз, не слушая возражений. Женщины стояли в
темном подъезде и говорили быстро, тревожно. Я узнала знакомый голос
дворничихи татарки Гюль Ижбердеевой, которую все в доме почему-то называли
Машей.
- Девятка побита, - сказала она. - Очень побита. Комендант велел -
бери лопата, пошла, отрывать нада.
"Девятка" - это был дом, в котором помещался гастрономический магазин
номер девять.
- Бери лопата, пошла. Все пошла! Кому нет лопата, там дадут. Бери,
бабка, бери! Тебя побьют, тебя отрывать будут.
Она гремела в темноте лопатами, одну сунула мне, другую Варе. Ужас
как не хотелось идти! Мне уже случалось "отрывать", когда разбомбили
нейрохирургическую клинику Военно-медицинской академии. Но женщины в
подъезде поворчали и пошли - и мы пошли за ними.
Ночь была великолепная, ясная - самая "налетная", как говорили в
Ленинграде. Похожая на желтый воздушный шар луна висела над городом,
первые заморозки только что начались, и воздух был легкий, крепкий. Гулять
бы в такую ночь, сидеть на набережной с милым другом под одним плащом, и
чтобы где-то внизу волна чуть слышно ударялась о каменный берег!
А мы шли, усталые, молчаливые, злые, с лопатами на плечах, доставать
из-под развалин дома живых или мертвых.
"Девятка" была расколота надвое - бомба пробила все пять этажей, и в
черном неправильном провале открылся узкий ленинградский двор с
фантастическими ломаными тенями. Дом упал фасадом вперед, обломки
загородили улицу, и в этой каше битого кирпича, мебели, арматуры торчало
черное крыло рояля. С третьего этажа висел, накренясь, буфет, на стене
были ясно видны пальто и дамская шляпа.
Как и тогда, на развалинах клиники, тихо было вокруг, люди
неторопливо, со странным спокойствием приближались к дому, и голоса были
неторопливые, осторожные. Женщина закричала, бросилась на землю, ее
отнесли в сторону, и снова стало тихо. Мертвый старик в белом, засыпанном
известью и щебнем пальто лежал на панели, на него натыкались, заглядывали
в лицо и медленно обходили.
Вода залила подвалы. Прежде всего, нужно было что-то сделать с водой,
и худенький ловкий сержант милиции, распоряжавшийся спасательными
работами, поставил нас с Варей на откачку воды, к насосу.
Снова двинулась и остановилась под ногами земля, и прямо над нами,
догоняя друг друга, пошли в небо желтой дугой трассирующие пули.
Прожектора, чудесно укорачиваясь и удлиняясь, скрестились, и мне
показалось, что в одной из точек скрещения мелькнул маленький самолетик.
Зенитки стали бить - только что далеко, а вот уже ближе и ближе,
точно кто-то огромный шагал через кварталы, ежеминутно стреляя вверх из
тысячи пистолетов. Не отрываясь от работы, я взглянула на небо и
поразилась: так странен был контраст между безумством шарящих прожекторов
и спокойствием чистой ночи с равнодушно желтой луной, так страшна и
нарядна была картина войны с коротким треском пулеметов, стремительным
полетом разноцветных ракет в ясном, высоком небе.
Санитарные машины остановились у веревок, которыми милиция огородила
разрушенный дом. Работа шла полным ходом, шум и гулкие голоса доносились
из подвала, и люди выходили, бледные, мокрые до пояса. Жертв, кажется,
было немного.
Раскрасневшаяся, красивая Варя выдирала из груды сломанной мебели
матрацы, одеяла, подушки, укладывала раненых, делала кому-то искусственное
дыхание, кричала на санитаров и два врача, приехавшие с санитарной
машиной, бегали, как мальчики, и слушались каждого ее слова.
Подоткнув юбку, она спустилась в подвал и вылезла оттуда, таща за
плечи мокрого человека. Худенький сержант подбежал, помог, санитары
подтащили носилки.
- Посадите! - повелительно сказала она.
Это был красноармеец или командир, без фуражки, в почерневшей от воды
шинели. Его посадили. Голова упала на грудь. Варя взяла его за подбородок,
и голова легко, как у куклы, откинулась назад. Что-то знакомое мелькнуло в
этом бледном лице с темно-желтыми космами волос, облепившими лоб, и
несколько минут я работала, стараясь вспомнить, где я видела этого
человека. - Вот так, сейчас будет здоров, - низким, сердитым голосом
сказала Варя.
Она разжала ему зубы, сунула пальцы в рот. Онз амотался, затрепетал у
нее в руках, хрипя и рывками втягивая воздух.
- Ага, кусаешься, милый! - снова сказала Варя.
Ручка насоса то поднималась, то опускалась, и мне то видно, то не
видно было, что Варя делает с ним. Теперь он сидел, тяжело дыша, с
закрытыми глазами, и при свете луны лицо его казалось белым, удивительно
белым, с приплюснутым носом и квадратной нижней челюстью, точно очерченной
мелом, - лицо, которое я видела тысячу раз, а теперь не верила глазам, не
узнавала...
До сих пор не понимаю, почему я не позволила отправить Ромашова - это
был он - в больницу. Может показаться невероятным, но я обрадовалась,
когда, сидя на земле в расстегнутой шинели, он поднял глаза и сквозь
туман, которым был еще полон страшноватый, неопределенный взгляд, увидел
меня и сказал чуть слышно: "Катя". Он не удивился, убедившись в том, что
именно я стою перед ним с какой-то бутылочкой в руках, которую Варя велела
ему понюхать. Но когда я взяла его за руку, чтобы проверить пульс, он
стиснул зубы, дрожа, сказал еще раз, погромче: "Катя, Катя".
К утру мы вернулись домой. Мы шли, шатаясь, мы с Варей не меньше чем
Ромашов, хотя бомба не пробила над нами пять этажей и мы не болтались, не
захлебывались в залитом водой подвале. Мы шли, а Маша с какой-то женщиной
волокли за нами Ромашова. Он все беспокоился, не пропал ли его мешок,
заплечный мешок и Маша наконец сердито сунула ему мешок под нос и сказала:
- Ты не мешок думай. Ты бога думай. Ты жизнь, дурак, спасал. Тебе
молиться, куран читать нада!
Кофе - это было очень кстати, когда мы доплелись и, сдав Ромашова
Розалии Наумовне, повалились в кухне на кровать, грязные и растрепанные,
как черти.
- В общем, я так и не поняла, что это за дядя, - сказала Варя.
- Самый плохой человек на земле, - ответила я устало.
- Дура, зачем же ты его привела?
- Старый друг. Что делать?
Мне стало жарко от кофе, я начала снимать платье, запуталась, и
последнее, что еще прошло перед глазами, было большое белое лицо, от
которого я беспомощно отмахнулась во сне.
Глава одиннадцатая
УЖИН. "НЕ ОБО МНЕ РЕЧЬ"
Он еще спал, когда мы уходили, - Розалия Наумовна постелила ему в
столовой. Одеяло сползло, он спал в чистом нижнем белье, и Варя мимоходом
привычным движением поправила, подоткнула одеяло. Он дышал сквозь сжатые
зубы, между веками была видна полоска глазного яблока - уж такой Ромашов,
что его нельзя было спутать ни с одним Ромашовым на свете!
- Так - самый плохой? - шепотом спросила Варя.
- Да.
- А, по-моему, ничего.
- Ты сошла с ума!
- Честное слово - ничего. Ты думаешь, почему он так спит? У него
короткие веки.
Отчего мне казалось, что к вечеру Ромашов должен исчезнуть, как
виденье, принадлежащее той исчезнувшей ночи? Он не исчез. Я позвонила - и
не Розалия Наумовна, а он подошел к аппарату.
- Катя, мне необходимо поговорить с вами, - почтительным, твердым
голосом сказал он. - Когда вы вернетесь? Или разрешите приехать?
- Приезжайте.
- Но я боюсь, что в госпитале это будет неловко.
- Пожалуй. А домой я вернусь через несколько дней.
Он помолчал.
- Я понимаю, что у вас нет ни малейшего желания видеть меня. Но это
было так давно... Причина, по которой вы не хотели со мной встречаться...
- Ну, нет, не очень давно...
- Вы говорите об этом письме, которое я послал с доктором Павловым? -
спросил он живо. - Вы получили его?
Я не ответила.
- Простите меня.
Молчание.
- Это не случайно, что мы встретились. Я шел к вам. Я бросился в
подвал, потому что кто-то закричал, что в подвале остались дети. Но это не
имеет значения. Нам необходимо встретиться, потому что дело касается вас.
- Какое дело?
- Очень важное. Я вам все расскажу.
У меня сердце екнуло - точно я не знала, кто говорит со мной.
- Слушаю вас.
Теперь он замолчал и так надолго, что я чуть не повесила трубку.
- Хорошо, тогда не нужно. Я ухожу, и больше вы никогда не увидите
меня. Но клянусь...
Он прошептал еще что-то; мне представилось, как он стоит, сжав зубы,
прикрыв глаза, и тяжело дышит в трубку, и это молчание, отчаяние вдруг
убедили меня. Я сказала, что приду, и повесила трубку.
На столе стояли сыр и масло - вот что я увидела, когда, открыв
входную дверь своим ключом, остановилась на пороге столовой. Это было
невероятно - настоящий сыр, голландский, красный, и масло тоже настоящее,
может быть даже сливочное, в большой эмалированной кружке. Хлеб,
незнакомый, не ленинградский, был нарезан щедро, большими ломтями.
Кухонным ножом Ромашов открывал консервы, когда я вошла. Из мешка,
лежавшего на столе, торчала бутылка...
Растрепанная, счастливая Розалия Наумовна вышла из спальни.
- Катя, как вы думаете, что делать с Берточкой? - шепотом спросила
она. - Я могу ее пригласить?
- Не знаю.
- Боже мой, вы сердитесь? Но я только хотела узнать...
- Миша, - сказала я громко, - вот Розалия Наумовна просит меня
выяснить, может ли она пригласить к столу свою сестру Берту.
- Что за вопрос! Где она? Я сам ее приглашу.
- Вас она испугается, пожалуй.
Он неловко засмеялся.
- Прошу, прошу!
Это был очень веселый ужин. Бедная Розалия Наумовна дрожащими руками
готовила бутерброды и ела их с религиозным выражением. Берта шептала
что-то над каждым куском - маленькая, седая, с остреньким носиком, с
расплывающимся взглядом. Ромашов болтал не умолкая, - болтал и пил.
Вот когда я как следует рассмотрела его!
Мы не виделись несколько лет. Тогда он был довольно толст. В лице, в
корпусе, немного откинутом назад, начинала определяться солидность
полнеющего человека. Как все очень некрасивые люди, он старался тщательно,
даже щегольски одеваться.
Теперь он был тощ и костляв, перетянут но