Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
рый вынул откуда-то книгу и
попросил расписаться, и у Николая Антоныча, который, болезненно заглядывая
под очки, расписался в книге.
- Да не здесь, - грубо сказал санитар и, с досадой махнув рукой,
положил книгу в большой карман халата.
Катя побежала домой и вернулась в своем пальто, а мое оставила на
кухне. Она тоже села в карету. И вот дверцы, за которыми лежала страшная,
изменившаяся, белая Марья Васильевна, закрылись, и карета, рванувшись, как
самый обыкновенный грузовик, помчалась в приемный покой.
Николай Антоныч и старушка одни остались во дворе. Некоторое время
они стояли молча. Потом Николай Антоныч повернулся и первый пошел в дом,
механически переставляя ноги, как будто он боялся упасть. Таким я его еще
не видел.
Старушка попросила меня встретить доктора и сказать, что не нужно. Я
побежал и встретил доктора и Петьку на Триумфальной площади, у табачной
будки. Доктор покупал спички.
- Умерла? - спросил он.
Я отвечал, что не умерла, а на скорой помощи отправили в больницу, и
что я могу заплатить, если нужно.
- Не нужно, не нужно, - брезгливо сказал доктор.
Старушка сидела на кухне и плакала, когда, простившись с Петькой и
пообещав завтра ему все рассказать, я вернулся на Тверскую-Ямскую. Николая
Антоныча уже не было, он уехал в больницу.
- Нина Капитоновна, - спросил я, - может быть, вам что-нибудь нужно?
Долго она сморкалась, плакала, снова сморкалась. Я все стоял и ждал.
Наконец она попросила меня помочь ей одеться, и мы поехали на трамвае в
приемный покой.
Глава двадцать вторая
НОЧЬЮ
Ночью, все еще чувствуя скорость, от которой, кажется, свистело в
ушах, все еще летя куда-то, хотя я лежал на своей постели, в темноте, я
понял, что Марья Васильевна уже накануне, у Кораблева, решила покончить с
собой.
Это было уже решено - вот почему она была так спокойна и так много
курила и говорила такие странные вещи. У нее был свой загадочный ход
мысли, о котором мы ничего не знали. Ко всему, о чем она говорила,
присоединялось ее решение. Не меня она спрашивала, а себя и самой себе
отвечала.
Может быть, она думала, что я ошибаюсь и что в письме речь идет о
ком-нибудь другом. Может быть, она надеялась, что эти фразы, которые я
вспомнил и которые Катя нарочно не передала ей, окажутся не такими уж
страшными для нее. Может быть, она ждала, что Николай Антоныч, который так
много сделал для ее покойного мужа, так много, что только за него и можно
было выйти замуж, окажется не так уж виноват или не так низок.
А я-то? Что же я сделал?
Мне стало жарко, потом холодно, потом снова жарко, и я откинул одеяло
и стал глубоко дышать, чтобы успокоиться и обдумать все хладнокровно. Я
снова перебрал в памяти этот разговор. Как я теперь понимал его! Как будто
каждое слово медленно повернулось передо мной, и я увидел его с другой,
тайной стороны.
"Я люблю Энск. Там чудесно. Какие сады!" Ей было приятно вспомнить
молодость в такую минуту. Она хотела как бы проститься с Энском - теперь,
когда все уже было решено.
"Монтигомо Ястребиный Коготь, я его когда-то так называла". У нее
задрожал голос, потому что никто не знал, что она его так называла, и это
было неопровержимым доказательством того, что я верно вспомнил эти слова.
"Я не говорила с ним об этих письмах. Тем более, он такой
расстроенный. Не правда ли, пока не стоит?" И эти слова, которые вчера
показались мне такими странными, - как они были теперь ясны для меня! Это
был ее муж, - может быть, самый близкий человек на свете. И она просто не
хотел расстраивать его, - она знала, что ему еще предстоят огорчения.
Давно уже я забыл, что нужно глубоко дышать, и все сидел на кровати с
голыми ногами и думал, думал. Она хотела проститься и с Кораблевым - вот
что! Ведь он тоже любил ее и, может быть, больше всех. Она хотела
проститься с той жизнью, которая у них не вышла и о которой она, наверное,
мечтала. Я всегда думал, что она мечтала о Кораблеве.
Давно пора было спать, тем более, что завтра предстояла очень
серьезная контрольная, тем более, что совсем не весело было думать о том,
что произошло в этот несчастный день.
Кажется, я уснул, но на одну минуту. Вдруг кто-то негромко сказал
рядом со мной: "Умерла". Я открыл глаза, но никого, разумеется, не было;
должно быть, я сам сказал это, но не вслух, а в уме.
И вот, против своей воли, я стал вспоминать, как мы с Ниной
Капитоновной приехали в приемный покой. Я старался уснуть, но ничего не
мог поделать с собой и стал вспоминать.
...Мы сидели на большой белой скамейке у каких-то дверей, и я не
сразу догадался, что носилки с Марьей Васильевной стоят в соседней
комнате, так близко от нас.
И вот пожилая сестра вышла и сказала:
- Вы к Татариновой? Можно без пропуска.
И она сама торопливо надела на старушку, халат и завязала его.
У меня похолодело сердце, и я сразу понял, что если можно без
пропуска, значит ей очень плохо, - и сразу же похолодело еще раз, потому
что эта пожилая сестра подошла к другой сестре, помоложе, которая
записывала больных, и та что-то спросила ее, а пожилая ответила:
- Ну, где там! Едва довезли.
Потом началось ожидание. Я смотрел на белую дверь и, кажется, видел,
как все они - Николай Антоныч, старушка и Катя - стоят вокруг носилок, на
которых лежит Марья Васильевна. Потом кто-то вышел, дверь на мгновение
осталась открытой, и я увидел, что это совсем не так, что никаких носилок
уже нет, и что-то белое с черной головой лежит на низком диване, и перед
этим белым с черной головой кто-то, тоже в белом, стоит на коленях. Я
увидел еще голую руку, свесившуюся с дивана, - и дверь захлопнулась. Потом
раздался тонкий хриплый крик - и сестра, записывавшая больных,
остановилась, замолчала и снова стала записывать и объяснять. Не знаю, как
я понял это, но я понял, что это кричал Николай Антоныч. Таким тонким
голосом? Как ребенок?
Пожилая сестра вышла из дверей и с неестественным деловым видом стала
разговаривать с каким-то молодым парнем, который мял в руках шапку. Она
посмотрела на меня - потому что я пришел с Ниной Капитоновной, - но сразу
же отвела глаза. И я понял, что Марья Васильевна умерла.
Потом я слышал, как сестра сказала кому-то: "Жалко, красивая". Но это
было уже совсем как во сне, и, может быть, это сказала не она, а
кто-нибудь другой, когда Катя, и старушка вышли из этой комнаты, в которой
она умерла.
Глава двадцать третья
СНОВА ПРАВИЛА. ЭТО НЕ ОН
Это были очень грустные дни, и мне не хочется подробно писать о них,
хотя я помню каждый разговор, каждую встречу, едва ли не каждую мысль. Это
были дни, от которых как бы большая тень ложится на мою жизнь.
Сразу после похорон Марьи Васильевны я засел за работу. Мне кажется,
было какое-то чувство самосохранения в том отчаянном упорстве, с которым я
занимался, заставляя себя не думать ни о чем. Если бы Петька снова спросил
меня, есть ли в моей жизни какой-нибудь поступок, по которому можно
судить, что из меня выйдет летчик, я снова ответил бы ему "да" - и на этот
раз с большим основанием.
Это было нелегко, особенно если представить себе, что на похоронах
Марьи Васильевны я подошел к Кате и она отвернулась.
До сих пор не могу вспомнить об этом без волнения, - судите же, что я
почувствовал тогда, как был поражен и взволнован!
Вот как это было. На похороны Марьи Васильевны неожиданна пришло
очень много народу - сослуживцы и даже студенты, с которыми она когда-то
училась в Медицинском институте. Она всегда казалась одинокой, а ее,
оказывается, многие знали и любили. Среди этих чужих людей, говоривших
шепотом и подолгу смотревших на ворота, из которых все не выносили гроба,
стоял Кораблев - с измученными глазами, с большими усами, которые казались
совсем огромными на его похудевшем, постаревшем лице.
Я давно заметил, что родные всегда выходят вместе с гробом, а у ворот
стоят и потом распоряжаются похоронами посторонние люди. Но тут было
иначе, - должно быть, потому, что из родных гроб выносить было некому.
Николай Антоныч стоял в стороне, опустив голову, и Нина Капитоновна
держала его за руку. Казалось, она поддерживала его, хотя он стоял
совершенно прямо. Старухи Бубенчиковы тоже были тут, похожие на монашенок,
в старинных черных платьях со шлейфами.
Катя стояла подле них и упорно смотрела на ворота. Она была румяная,
несмотря на все ее горе, которое было видно даже в том нетерпеливом
движении, которым она поправляла шапку, иногда съезжавшую на лоб, -
наверно, она плохо заколола косы...
Ждали уже с полчаса, а гроб все не выносили. И вот я вдруг решился и
подошел к ней.
Не знаю, может быть, это было неловко, что я подошел к ней в такую
минуту. Но мне хотелось сказать ей хоть одно слово.
- Катя!
Она взглянула на меня и отвернулась...
По целым дням я сидел за книгами. Я возобновил свой старый порядок,
то есть стал вставать в шесть часов, обливался холодной водой, делал
гимнастику перед открытым окном и занимался по расписанию. "Правила для
развития воли", которые я составил в былые дни, опять пригодились мне,
особенно одно: "Скрывать свои чувства или, по меньшей мере, не выражать их
наружно". Я не выражал их наружно, хотя с каждым днем мне становилось все
тяжелее. Как будто та большая тень, о которой я упомянул выше, все
надвигалась на меня, и я видел ее сперва вдалеке, а потом уже ближе и
ближе.
Это было мое последнее полугодие в школе, и я непременно хотел выйти
по всем предметам на "весьма удовлетворительно". Это было совсем не так
просто, особенно по литературе.
Но вот однажды и Лихо, кряхтя и ежась, поставил мне "вуд". За
выпускное сочинение я не боялся, - махнув рукой, я написал его согласно
всем требованиям этого болвана и знал, что он от одного только
удовлетворенного самолюбия поставит мне самую высокую отметку.
Я вышел на одно из первых мест в классе, и только Валька был теперь
впереди меня. Но у него были удивительные способности, и, кроме того, он
был гораздо умнее, меня.
А тень все надвигалась. Кораблев при встрече смотрел на меня с
усилием, точно ему тяжело было меня видеть. Николай Антоныч не ходил в
школу, и хотя никто не упоминал о нашем столкновении на педсовете, однако
все поглядывали на меня с каким-то упреком - как будто этот обморок, когда
ему стало дурно на педсовете, а потом смерть Марьи Васильевны совершенно
оправдали его.
Всем было тяжело меня видеть. Я был одинок, как никогда.
Но я еще не знал, какой удар меня ожидает.
Однажды - после смерти Марьи Васильевны прошло уже две недели - я
зашел к Кораблеву. Я хотел попросить его пойти с нами в Геологический
музей (я был тогда вожатым, и мои ребята просили показать им этот музей).
Мы еще в первой ступени ходили туда с Кораблевым, и я помнил, как это было
интересно.
Но он вышел ко мне очень взволнованный и попросил зайти потом.
- Когда, Иван Павлыч?
- Не знаю. Потом.
В передней висела шуба и шапка, а на столике лежал коричневый вязаный
шарф, который когда-то на моих глазах вязала старушка. У Кораблева был
Николай Антоныч.
Я ушел и с унылым сердцем принялся за книгу "Воздушный флот в,
прошлом и будущем" - помню, что тогда читал эту книгу. Но не шло мое
чтение - мысли бродили невесть где, и на каждой странице я должен был
напоминать себе какое-нибудь из "правил для развития воли". Зачем Николай
Антоныч пришел к нему? Ведь он не был у Кораблева уже года четыре. Чем
Кораблев был так взволнован?
Когда я вернулся к нему, Николая Антоныча уже не было. Как, сейчас
помню - топилась печка, и Кораблев в толстом мохнатом френче, который он
всегда надевал, когда был немного пьян или болен, сидел у печки и смотрел
на огонь. Он поднял голову, когда я вошел, и сказал:
- Что ты сделал, Саня! Боже мой, что ты сделал!
- Иван Павлыч!
- Боже мой, что ты сделал! - с отчаянием повторил Кораблев. - Ведь
это не он, не он! И он доказал это бесспорно, неопровержимо.
- Я не понимаю, Иван Павлыч. О ком вы говорите?
Кораблев встал, потом сел и опять встал.
- У меня был Николай Антоныч. Он доказал мне, что в письме капитана
речь идет не о нем. Это какой-то другой Николай. Какой-то промышленник фон
Вышимирский.
Я был поражен.
- Иван Павлыч, это ложь, он все врет!
- Нет, это правда, - сказал Кораблев. - Это было огромное дело, о
котором мы ничего не знаем. Там было много людей, какие-то купцы и
поставщики, и капитан все знал с самого начала. Он знал, что экспедиция
была снаряжена очень плохо, и он писал об этой Николаю Антонычу, я своими
глазами видел эти письма.
Я слушал его, не веря ушам. Почему-то я всегда думал, что письмо,
которое я нашел в Энске, - единственное, и это известие, что от капитана
сохранились еще какие-то письма, ошеломило меня.
- Там было много неудач, - продолжал Кораблев. - Какой-то
судовладелец снял команду перед выходом в море, с большим трудом достали
радиотелеграф, и его пришлось оставить, потому что не достали радиста, и
еще что-то, - и почему же Николай Антоныч во всем виноват? Ведь это же
ясно, боже мой! И я... Я догадывался об этом... Но я...
Он не договорил, и вдруг я увидел, что он плачет.
- Иван Павлыч, - сказал я, стараясь не смотреть на эту невероятную
картину - плачущего Кораблева. - Значит, выходит, что он не виноват, а
какой-то там "фон". Почему же в таком случае Николай Антоныч всегда
утверждал, что он руководил этим делом? Спросите у него, сколько сухого
бульона взяла с собой экспедиция, сколько макарон, сухарей и кофе. Почему
же он прежде никогда не упоминал об этом "фоне"?
Кораблев вытер платком глаза, усы. Он достал из стенного шкафчика
водку, налил полстакана и тут же немного отлил назад дрожащей рукой. Он
выпил водку и сел.
- Ладно, теперь все равно. - И он махнул рукой. - Но как я был слеп,
страшно слеп! - вдруг снова с отчаянием сказал он. - Я должен был убедить
ее в том, что это - невозможно, невероятно, что даже если это Николай
Антоныч, - все равно нельзя в неудаче такого огромного дела винить одного
человека. Я мог сказать, что ты настаиваешь, что это - он, потому, что ты
его ненавидишь.
Я молча слушал Кораблева. Я всегда любил его и привык уважать, и мне
неприятно было видеть его в таком жалком виде. Он сморкался, и у него были
растрепаны волосы и усы.
- Ненавижу я его или нет, - оказал я спокойно, - это не имеет ни
малейшего отношения к делу. И я вообще не знаю, что вы хотите этим
сказать. Что я настаивал нарочно, то есть из подлых личных побуждений?
...Кораблев молчал.
- Иван Павлыч!
Он все молчал.
- Иван Павлыч! - заорал я. - Вы думаете, что я нарочно впутался в это
дело, чтобы отомстить Николаю Антонычу? Вот почему вы говорили, что если
даже это он, а не какой-то там "фон", - все равно в неудаче такого
большого дела нельзя обвинять одного человека. Вы считаете, что я во всем
виноват? Говорите же! Да? Считаете?
Кораблев молчал. У меня потемнело в глазах, и я услышал, как сильно и
медленно бьется сердце.
- Иван Павлыч, - дрожащим, но решительным голосом сказал я. - Теперь
мне остается хоть умереть, но доказать, что я - прав. И я докажу это. Я
сегодня же пойду к Николаю Антонычу и попрошу его показать мне эти
документы и письма. Он убедил вас, что в письме речь идет не о нем, а о
каком-то "фоне". Пускай же он и меня убедит.
- Делай, что хочешь, - уныло сказал Кораблев.
Я ушел. Он не тронулся с места, так и остался у печки, усталый и в
полном отчаянии. Мы оба были в отчаянии, но у меня к этому чувству
присоединялось какое-то хладнокровное бешенство, а он был в безнадежной
усталости, старый и совершенно один в пустой, холодной квартире.
Глава двадцать четвертая
КЛЕВЕТА
Легко сказать: я пойду к нему и попрошу его показать эти письма. Мне
тошно было и думать об этом. В самом деле, станет он говорить со мной! Он
спустит меня с лестницы - и вся недолга. Не стану же я драться с ним. Он
все-таки больной и старый.
Я бы не пошел. Но одна мысль не оставляла меня: Катя.
У меня начинала болеть голова, когда я вспоминал, как сурово она
отвернулась от меня на похоронах. Теперь мне было ясно, почему она сделала
это: Николай Антоныч уверил ее, что я во всем виноват.
Я представлял себе, как он разговаривает с нею, и сердце у меня так и
ходило: "А, у твоего друга такая превосходная память. Почему же до поездки
в Энск он ни разу не вспомнил об этих письмах?"
В самом деле, как мог я забыть о них? Я, который был так поражен ими
в детстве? Я, читавший их наизусть в поездах между Энском и Москвою?
Забыть об этих письмах, как будто с далеких звезд упавших в наш маленький
город?
У меня было только одно объяснение - судите сами, верное или нет.
Когда Катя рассказывала мне историю своего отца, когда я рассматривал
его на старых фото, в кителе с погонами, в фуражке с белым, поднятым сзади
чехлом, когда я читал его книги, мне всегда казалось, что это было очень
давно, во всяком случае за много лет до того, как я уехал из Энска. А
письма - это было мое детство, то есть совсем другое время. Мне просто не
пришло в голову, что эти два совершенно разных времени следовали одно за
другим. Здесь была не ошибка памяти, а какая-то совсем другая ошибка.
Тысячу раз я думал о "фоне". Так это о нем писал капитан Татаринов:
"Вся экспедиция шлет ему проклятия". Так это о нем он писал: "Всеми нашими
неудачами мы обязаны только ему". А Кораблев сказал, что в неудаче такого
дела нельзя винить одного человека. Капитан думал иначе.
Так это о нем он писал: "Вот как дорого обошлась нам эта услуга". А
почему бы, собственно говоря, какому-то "фону" оказывать капитану
Татаринову эту услугу? Услугу ему мог оказать богатый двоюродный брат -
недаром же я столько слышал от него об этой услуге.
Словом, у меня не было никакого плана действий, когда, в синей
парадной курточке, вечером второго февраля я пришел к Татариновым и сказал
незнакомой девушке, которая открыла мне дверь, что мне нужен Николай
Антоныч.
Через открытую дверь было видно, что в столовой пьют чай. Нина
Капитоновна негромко сказала что-то, и я увидел ее в полосатой шали,
сидящую у самовара...
Не знаю, что подумал, увидев меня, Николай Антоныч, но, появившись на
пороге, он вздрогнул и немного отступил назад.
- Что тебе нужно?
- Я хотел поговорить с вами.
Он немного подумал.
- Зайди.
Я хотел пройти к нему в кабинет, но он сказал:
- Нет, сюда.
Потом я догадался, что это было нарочно: он заманил меня в столовую,
чтобы расправиться со мной перед всеми.
Все немного испугались, когда вслед за ним я появился в столовой.
Старухи Бубенчиковы, которых я вовсе не ожидал здесь увидеть, одновременно
вскочили, и та, что в Энске гналась за мной, уронила на стол чайную
ложечку. Катя вошла в столовую с другой стороны и так и замерла на пороге.
Я пробормотал:
- Может быть, здесь неудобно?
- Нет, здесь удобно.
Нужно было сразу поздороваться, как только я вошел, а теперь,
пожалуй,