Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
а икону.
Она сказала только, что отец заболел, но вечером, в церкви, я понял,
что он умер. Вечером Петровна повела нас в церковь, чтобы мы "помолились
во здравие", как она сказала.
Очень странно, но, прожив в деревне три месяца, я почти никого не
знал, кроме нескольких мальчишек, с которыми катался на лыжах. Я никуда не
ходил, стесняясь своей немоты. И вот теперь, в церкви, я увидел всю нашу
деревню - толпу женщин и стариков, бедно одетых, молчаливых и таких же
невеселых, как мы. Они стояли в темноте, - только спереди, где протяжно
читал поп, горели свечи. Многие вздыхали и крестились.
"Господи, помилуй", - без конца повторял поп. Изо рта у него шел пар,
а из кадила, которым он помахивал, - синеватый дымок. И мне казалось, что
все, так же как и я не молятся, а просто смотрят на этот дымок, как он
поднимается струйками, кружится и несется вверх, к синему, замерзшему
окну. Должно быть, я забыл об отце. Но вдруг Петровна сердито толкнула
меня в спину - до сих пор не знаю, за что, - и в эту минуту я вспомнил его
и понял, что он умер.
Все вздыхали и крестились, потому что он умер, и мы с сестрой стояли
здесь, в темноте церкви, потому что он умер, и Петровна сердито толкнула
меня, потому что он умер. Мы стоим и "молимся во здравие", потому что он
умер.
Петровна взяла сестру к себе, а я вернулся домой и долго сидел, не
зажигая огня. Черные тараканы, которых бабка нарочно - на счастье -
принесла к нам, шуршали на холодной плите. Я ел картошку и плакал.
Умер, и я его никогда не увижу! Вот его выносят из присутствия, из
той комнаты, где мы с матерью подавали прошение... Я перестал есть и
стиснул зубы, вспомнив этот холодный голос и руку с длинными сухими
пальцами, в которой медленно качались очки. Подожди же! Я тебе отплачу!
Когда-нибудь ты мне будешь кланяться, а я отвечу: "Голубчик, суд
разберет..." Вот гроб несут по коридору, а мимо пробегают сторожа с
бумагами, и никто не видит, не хочет видеть, что его несут. Только тетя
Даша идет навстречу в длинном черном платке, как монашка. Идет и крестится
и плачет. Но вот мы останавливаемся, кто-то стоит у дверей, гроб качается
на руках и опускается на пол. Мать кланяется, и я вижу снизу, как дрожат у
нее губы...
Я опомнился, услышав свой голо. Должно быть, у меня был жар, потому
что я нес какую-то бессвязную, чепуху, ругал себя и почему-то мать и,
помнится, разговаривал с Иваном Иванычем, хотя отлично знал, что он давно
ушел и даже что его следы держались в поле только два дня, а потом их
завалило снегом.
Но я говорил - громко и ясно! Я говорил, я мог бы теперь рассказать,
что произошло в ту ночь на понтонном мосту, я доказал бы, что нож - мой,
что я потерял его, когда наклонялся над убитым. Поздно! Опоздал на всю
жизнь, и уже ничем нельзя помочь!
Обхватив голову руками, я лежал в темноте. В избе было холодно, ноги
застыли, но я так и не встал до утра. Я решил, что больше не стану
говорить. Зачем? Все равно он умер, и я его никогда не увижу.
Глава седьмая
МАТЬ
Я плохо помню Февральскую революцию и до возвращения в город не
понимал этого слова. Но я помню, что загадочное волнение, непонятные
разговоры я тогда связал с моим ночным гостем, научившим меня говорить.
По вечерам, насаживая на палочки картошку, я часто думал о нем, и все
таинственнее, все привлекательнее он мне представлялся. Почему он так
неожиданно исчез? Не простился, не сказал, куда он идет. Почему он
прятался на чердаке? Почему не хотел лечить старостину Маньку и даже к
Петровне не пошел? Где он теперь? Вернется ли? Просыпаясь по ночам, я
прислушивался: не стучат ли в окно? Не он ли? Никто не, стучал, только
мягко, с неслышным шумом падал снег на наш дом, и вдруг начинал свистеть в
трубе ветер.
И никто не спрашивал нас о нем. Но я был уверен, сам не знаю почему,
что теперь все было бы иначе. Теперь ему не пришлось бы прятаться на
чердаке. Пожалуй, он не отказался бы теперь познакомиться с Петровной!
Я не заметил, когда окончилась весна. Но лето началось в тот день,
когда "Нептун", свистя и грозно пятясь задом, причалил к пристани, на
которой мы с мамой ждали его с утра.
Минька, в кепке с золотыми буквами, в синей, уже изрядно потрепанной
курточке, стоял, как прежде, на лесенке, отважно и небрежно поглядывая на
пассажиров. Бородатый капитан-рулевой глухо говорил в трубку: "Стоп!
Вперед!" и "Стоп! Задний ход!" Палуба таинственно дрожала. Мы возвращались
в город. Мать везла нас домой - похудевшая, помолодевшая, в новом пальто и
новом цветном платке...
Я часто думал зимой, как она будет поражена, услышав, что я говорю. А
она только обняла меня и засмеялась. Она стала совсем другая за зиму. Все
время она думала о чем-то - это я сразу узнавал по живым движеньям лица -
и то расстраивалась молча, про себя, то улыбалась. Петровна решила, что
она сходит с ума, и, ахнув, однажды спросила ее об этом. Мать улыбнулась и
сказала, что нет.
Мы пошли в лес драть лыко для Петровны, которая плела лапти на
продажу, и мать запомнилась мне такой, какой она была в этот день:
черноволосая, крепкая, белозубая, в цветном платке, повязанном на груди
крест на крест; она наклонялась, ловко срезала деревцо и, оборвав ветки,
надкусив комель, одним движением сдирала лыко. Она и меня хотела научить,
но ничего не вышло, и я только порезал палец.
Потом я спрятался в кустах и долго сидел задумавшись, слушая, как
наперебой щебечут птицы, и поглядывая на мать, которая уходила от меня все
дальше. И вдруг она запела:
Приехали торгаши за задние ворота.
Кобылушку продала, белил я себе взяла;
Я коровушку продала, румян я себе взяла;
Подойничек продала, сурьмы я себе взяла.
Солнце осветило кусты, и она выпрямилась, раскрасневшаяся, с
блестящими глазами. Тут что-то было! При нас она редко вспоминала отца. Но
каждый раз, когда она ласково говорила со мной, я знал, что она думала о
нем. Сестру она всегда любила...
На пароходе она все думала - поднимала брови, покачивала головой, -
должно быть, спорила с кем-то в уме. Я тоже думал и думал: мне
представлялось, с какой важностью и буду разгуливать по двору и вдруг
небрежно скажу что-нибудь, как будто всегда умел говорить. Заглядевшись на
воду, я задремал и до смерти испугала во сне: мне померещилось, что я
опять онемел.
- Мама, - сказал я шепотом.
Она молчала.
- Мама! - в ужасе заорал я.
Она обернулась.
Каким заброшенным, каким бедным показался мне наш двор, когда мы
вернулись! В этом году никто не позаботился о стоках, и грязная вода, в
которой плавали щепки, так и осталась стоять под каждым крыльцом.
Низенькие амбары еще больше покосились за зиму, в заборе образовались
такие дыры, через которые можно было въехать на телеге, за
Сковородниковыми была навалена гора вонючих костей, копыт и обрезков шкур.
Старик варил клей. Он сидел на том же табурете, в переднике, в очках,
примус стоял на плите, а на примусе - железная шайка, от которой так
страшно несло, что меня все время тошнило, пока я у него сидел.
- Все думают, что это обыкновенный клей, - сказал он мне, когда
полчаса спустя я запросился на свежий воздух, - а это клей универсальный.
Он все берет - Железо, стекло, даже кирпич, если найдется такой дурак,
чтобы кирпичи клеить. Я его изобрел. Мездровый клей Сковородникова. И чем
он крепче воняет, тем крепче берет.
Он недоверчиво посмотрел на меня поверх очков.
- Мездровый клей Сковородникова, - повторил он и вздохнул. - И занять
бы еще у кого-нибудь семь рублей на рекламу - отбою бы не было. Мужики
берут на рынке столярный клей сорок копеек фунт. Это как назвать? Грабеж.
Ну-ка, скажи что-нибудь!
Я сказал. Он одобрительно кивнул головой.
- Эх, Ивана мне жаль, - сказал он.
Тетя Даша была в отъезде и вернулась недели через две. Вот кого я
обрадовал и испугал! Мы сидели на кухне вечером. Она все спрашивала меня,
как нам жилось в деревне, - спрашивала и сама же отвечала.
- Что же вы, бедняги, должно быть, скучали одни-то да одни? Кто же
вам варил-то? Петровна? Петровна.
- Нет, не Петровна, - вдруг сказал я, - мы сами варили.
Никогда не забуду, какое лицо сделалось у тети Даши, когда я произнес
эти слова. Открыв рот, она потрясла головой и икнула.
- И не скучали, - добавил я хохоча. - Только по тебе, тетя Даша,
скучали. Что же ты к нам не приехала, а?
Она обняла меня.
- Милый ты мой, да как же это? Заговорил? Заговорил, голубчик ты мой!
И молчит, еще притворяется, ах ты этакой! Ну, рассказывай!
И я рассказал ей о замерзшем докторе, постучавшемся в нашу избу, как
мы прятали его трое суток, как он показал мне "е", "у", "ы" и заставил
сказать "ухо".
- Ты за него должен молиться, Саня, - серьезно сказала тетя Даша. -
Как его зовут?
- Иван Иваныч.
- Молись, каждый вечер молись!
Но я не умел и не любил молиться.
Глава восьмая
ПЕТЬКА СКОВОРОДНИКОВ
Тетя Даша сказала, что я очень переменился с тех пор, как стал
говорить. Я и сам это чувствовал. Прошлым летом я чурался товарищей,
тяжелое сознание своего недостатка связывало меня. Я был болезненно
застенчив, угрюм и очень печален. Теперь этому, пожалуй, трудно поверить.
За два-три месяца я догнал своих сверстников. Петька Сковородников,
которому было двенадцать лет, подружился со мной. Он был длинный,
решительный, рыжий мальчик.
Первые в моей жизни книги я увидел у Петьки. Это были "Рассказы о
действиях охотников в прежние войны", "Юрий Милославский" и "Письмовник",
на обложке которого был изображен усатый молодец в красной рубашке, с
пером в руке, а над ним в голубом овале - девица.
За чтением этого "Письмовника" мы и подружились. Что-то таинственное
было в этих обращениях: "Любезный друг" или "Милостивый государь А.Ф.".
Письмо штурмана дальнего плавания припомнилось мне, и я впервые сказал его
вслух.
Мы сидели в Соборном саду. По ту сторону реки был виден наш двор и
дома, очень маленькие, гораздо меньше, чем на самом деле. Вот меленькая
тетя Даша вышла на крыльцо и села чистить рыбу. Мне казалось, что я вижу,
как серебристые чешуйки отскакивают и, поблескивая, ложатся у ее ног. Вот
Карлуша, городской сумасшедший, который беспрестанно то хмурился, то
улыбался, прошел по тому берегу и остановился у наших ворот, - должно
быть, заговорил с тетей Дашей.
Я все время смотрел на них, пока читал письмо. Петька внимательно
слушал.
- Интересно, - сказал он. - Я это тоже знал, да забыл. А потом что?
- Все.
- Интересно, что потом с этим кораблем стало?
К нему могла помощь подоспеть. Ты читал Ника Картера?
- Нет.
- Там тоже был такой случай. Одного миллионера бросили в водоем. Он
догадался и закрыл кран. Тогда садовник стал поливать и думает: почему не
идет вода? И в последнюю минуту подоспела помощь. Он бы там подох. А ты
здорово наизусть говоришь. Долго учил?
- Не знаю.
- Я сейчас что-нибудь прочитаю, а ты можешь повторить?
Он прочитал:
"Ответ с отказом.
Милостливый государь С. Н.
Выраженные Вами чувства чрезвычайно лестны для меня, но мне
невозможно принять их по причинам, которые бесполезно приводить здесь, ибо
они не касаются Вас:
Примите и проч.
Примечание. Ответы с отказом всегда пишутся общими простыми фразами.
В них не должно заключаться никаких посторонних идей, кроме учтивости".
Слово в слово я повторил это письмо вместе с примечанием. Петька
недоверчиво высморкался.
- Здорово - сказал он. - А это?
И он прочитал, не останавливаясь, одним духом:
"Письмо к нему и к ней.
Начну чужими словами: "Я желала б забыть все минувшее, да с минувшим
расстаться мне жаль: в нем и счастье, мгновенно мелькнувшее, в нем и
радость моя, и печаль". Знаешь ли? Я нашла то, что дорого ценю в тебе
(следует указать, что именно). Лучше тебя, дороже и милее нет, ты мне мил
был, как (следует как). Вспомнила я первые слезы и первый твой поцелуй на
руке моей. Вот уже два дня, как я живу без тебя (следует: весело, скучно,
хорошо или о семейных обстоятельствах), Прощай, целую тебя".
Слегка запинаясь, я повторил и это письмо.
- Здорово! - с восхищением сказал Петька. - Вот так память!
К сожалению, мы очень редко так хорошо проводили время. Петька был
занят: он "торговал папиросами от китайцев" - так называлось в нашем
городе это тяжелое дело. Китайцы, жившие в Покровской слободе, набивали
гильзы и нанимали мальчишек торговать. Как сейчас, я вижу перед собой
одного из них, по фамилии Ли, - маленького, черно-желтого, с необыкновенно
морщинистым лицом и довольно доброго: считалось, что "на угощенье" Ли дает
больше других китайцев. "На угощенье" - это был наш чистый заработок
(потом и я стал торговать), потому что мы действительно всех угощали:
"Курите, пожалуйста"; но тот наивный покупатель, который принимал
угощение, непременно платил за него чистоганом. Это были наши денежки.
Папиросы были в коробках по двести пятьдесят штук - "Катык", "Александр
III", и мы продавали их на вокзале, в поездах, на бульварах.
Приближалась осень 1917 года, но я бы сказал неправду, если бы стал
уверять, что видел, чувствовал или хоть немного понимал все глубокое
значение этого времени для меня, для всей страны и для всего земного
шара... Ничего я не видел и ничего не понимал. Я забыл даже и то
неопределенное волнение, которое испытал весною в деревне. Я просто жил
день за днем, торговал папиросами и ловил раков, желтых, зеленых, серых, -
голубой так и не попался ни разу.
Но всем вольностям скоро пришел конец.
Глава девятая
ПАЛОЧКА, ПАЛОЧКА, ПАЛОЧКА, ПЯТАЯ, ДВАДЦАТАЯ, СОТАЯ...
Наверно, он бывал у нас еще до нашего возвращения в город: все знали
его во дворе, и то неопределенно-насмешливое отношение, которое он
встречал у Сковородниковых и тети Даши, уже сложилось. Но теперь он стал
приходить почти каждый день. Иногда он приносил что-нибудь, но, честное
слово, я не съел ни одной его сливы, ни одного стручка, ни одной карамели!
Он был кудреватый, усы - кольцами, с жирным лицом, но довольно
стройный. Густой голос его был, по-моему, очень противен. Он лечился от
угрей, заметных на его смуглой коже. Но со всеми своими угрями и кудрями,
со своим густым противным голосом он, к сожалению, нравился моей матери -
разве иначе стал бы он бывать у нас почти ежедневно? Да, он нравился ей.
При нем она становилась совсем другая, смеялась и даже начинала так же
длинно говорить, как и он. Однажды я видел, как она сидела одна и
улыбалась, - я по ее лицу догадался, что она думает о нем. Другой раз,
разговаривая с тетей Дашей, она сказала про кого-то: "Ненормальностей
сколько угодно". Это были его слова.
Фамилия его была Тимошкин, но он почему-то называл себя Гаер Кулий, -
до сих пор не знаю, что он хотел этим сказать. Помню только, что он любил
говорить матери, что "в жизни он бедный гаер" и что "жизнь швыряла его,
как щелку".
При этом он делал значительное лицо и с глупым, задумчивым видом
смотрел на мать.
И этот гаер бывал теперь у нас каждый вечер. Вот один из таких
вечеров.
Кухонная лампа висит на стене, и вихрастая тень моей головы закрывает
тетрадку, - бутылку чернил и руку, которая, беспомощно скрипя пером,
двигается по бумаге. Я сижу за столом, от старания упираясь языком в щеку,
и вывожу палочки - одну, другую, третью, сотую, тысячную. Я вывел не
меньше миллиона палочек, потому что мой учитель утверждал, что, пока они
не будут "попиндикулярны", дальше двигаться ни в коем случае нельзя. Он
сидит рядом со мной и учит меня, по временам снисходительно поглядывая на
мать. Он учит не только как писать, но и как жить, и от этих бесконечных
дурацких рассуждений у меня начинает кружиться голова, и палочки выходят
пузатые, хвостатые, какие угодно, но только не прямые, не
"попиндикулярные".
- Каждому охота схватить лакомый кусок, - говорит он, - и к этому по
природе каждый должен стремиться. Но можно ли подобный кусок назвать
обеспечивающим явлением - это еще вопрос!
Палочка, палочка, палочка, пятая, двадцатая, сотая...
- Я, например, с детства попал в трудную атмосферу, и мне отнюдь не
удалось рассчитывать на рабочую силу моей матери. Наоборот, когда семейная
жизнь пришла у нас к развалу и отца, как обвиненного в краже лошадей,
приговорили к тюремному заключению, не кто иной, как я, был вынужден
добывать кусок хлеба.
Палочка, палочка, толстая, тонкая, кривая, пузатая, пятая, двадцатая,
сотая...
- Печально то, что, вернувшись из тюрьмы, отец стал выпивать, а
поскольку человек углубляется в пьянство, постольку разрушается и его
хозяйство. Потом его встрела смерть, и, безусловно, скоропостижная, потому
что она явилась следствием обдирания павшей лошади.
Я отлично знаю, что произошло потом с отцом моего учителя: он распух,
и "начатый делать гроб пришлось спешно переделывать, ибо фигура покойника
до трех раз превзошла его живого по объему". Эта отвратительная смерть
однажды приснилась мне...
Палочка, палочка, палочка... перо скрипит, палочка, клякса...
- И опустела наша родовая избенка. Но я отнюдь не пал духом и не сел
на шею матери в одиннадцать лет.
Учитель смотрит на меня. Мне только десять, но я начинаю беспокойно
ерзать на табурете.
- Я поступил в ресторан, я стал слугой и побегушкой, но перестал, как
лишний рот, отражаться на заработке моей матери.
Без сомнения, именно эта удивительная манера выражаться произвела
такое сильное впечатление на мою мать. Если бы Гаер говорил просто; она бы
мигом догадалась, что это обыкновенный человек - глупый, ленивый и
жестокий. Впрочем, о том, что он очень жесток, она скоро узнала.
Она сидит за тем же столом и слушает его, как зачарованная. Она чинит
рубашки - отцовские рубашки, - и я знаю, для кого она их чинит. С
предчувствием какой-то беды я поднимаю глаза на ее бледное лицо, на черные
волосы с пробором посредине, на тонкие руки - и возвращаюсь к своим
палочкам... Очень хочется провести хоть одну, длинную черту вдоль строчки,
вышел бы прекрасный забор, - но нельзя! Палочки должны быть
"попиндикулярны".
- Между тем моя мать, - продолжал Гаер, - стала заметно подаваться в
сторону доброхотных подаяний. Что же я сделал? Сознавая, что для моего
развития это является безусловным минусом, я обратился к моему дяде,
незабвенной памяти Никите Зуеву, и попросил его повлиять на мать...
Сотый раз я слышу про этого незабвенной памяти дядю, и мне
представляется, как старый жирный человек с таким же угреватым лицом
приезжает на розвальнях из деревни, снимает желтую шубу и входит,
отряхивая снег и крестясь на икону. Он бьет мать, а маленький Гаер Кулий
стоит и спокойно смотрит, как бьют его мать.
Палочки, палочки... но забор уже давно нарисован, и хотя я отлично
знаю, что мне сейчас попадет, я быстро рисую над забором солнце, птиц,
облака. Продолжая говорить, Гаер косится на меня, я торопливо зак