Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
он не мог просто приписать, потому что Саня
взяла письмо и читала его в своей комнате часа три, пока я не ворвался к
ней и не потребовал, чтобы она остановила действия тети Даши, которая
хотела дать мне в дорогу пирог метр на метр.
Должно быть, та же картина наблюдалась в доме номер восемь по
Лапутину переулку, потому что Катя не могла даже выйти из дому в этот
день. Ее не только снабжали продуктами, как будто она отправлялась на
Северный полюс, - ее еще наряжали. Старинное, оставшееся без применения
приданое трех нигилисток было пущено в ход - турецкие кружева, бархатные
полосатые жакетки с буфами на плечах, тяжелые платья на подкладках.
Замечательно, что Саня, забежав к Бубенчиковым на минутку, опоздала к
обеду. Она пришла немного смущенная и сказала, что это очень интересно.
Все три старухи шьют, и выходит очень хорошенькое платье. Кате идет, а ей
нет. Зато шапочка ей идет, и она себе непременно сделает такую.
- Одним словом, мы все перемерили, - сказала Саня и засмеялась. -
Даже голова закружилась.
Судья успел со службы, чтобы отобедать вместе со мною в последний
раз. Он принес бутылку вина, мы выпили, и он сказал речь. Это была очень
хорошая речь, гораздо лучше, чем некогда на обеде, посвященном вступлению
Гаера в батальон смерти. Петьку и меня он сравнил с орлами и выразил
надежду, что мы еще не раз вернемся в родное гнездо. Он был бы рад
похвастать, что вырастил таких ребят, но не может, потому что сама страна
вырастила нас, не дала нам погибнуть. Так он сказал. Тетя Даша всплакнула
в этом месте, как бы желая напомнить, что она и сама охотно взяла бы на
себя наше воспитание, не прибегая к посторонней помощи... Я встал и
ответил судье. Не помню, что я говорил, но тоже очень хорошо. В общем, я
сказал, что хвастать нам еще нечем.
Мы до того дообедались, что чуть не опоздали. К вокзалу мы поехали на
извозчиках. Первый раз в жизни я так богато ехал: на извозчике, с
корзинкой в ногах. Я бы мог сказать об этой корзине, что она неизвестно
откуда взялась (ведь я приехал в Энск с пустыми руками), если бы тетя Даша
целый день на моих глазах не набивала ее пирогами.
Когда мы приехали, Катя стояла уже на ступеньках вагона, и старухи
Бубенчиковы наперебой наставляли ее: чтобы она не простудилась в дороге,
чтобы вещи не украли, чтобы на площадку не выходила, чтобы
телеграфировала, как доедет, чтобы кланялась и писала.
Не знаю, может быть, они были и нигилистки. На мой взгляд - просто
старые, закутанные тетушки в лисьих шубах, с большими смешными муфтами на
шнурах.
Мое место было в другом вагоне, и поэтому мы только издали
поклонились Кате и Бубенчиковым. Катя помахала нам, а старухи чопорно
закивали головами.
Второй звонок! Я обнимаю Саню, тетю Дашу. Судья просит навестить
Петьку, и я даю честное слово, что зайду к Петьке в первый же день, как
приеду. Я зову Саню в Москву, и она обещает приехать на весенние каникулы,
- оказывается, об этом уже сговорено с Петькой.
Третий звонок! Я - в вагоне. Саня что-то пишет по воздуху, и я в
ответ пишу наудачу: "Ладно!" Тетя Даша начинает тихонько плакать, и
последнее, что я вижу: Саня берет из ее рук платок и, смеясь, вытирает ей
слезы. Поезд трогается, и милый энский вокзал трогается мне навстречу. Все
быстрее! Вот и старые нигилистки проплывают мимо меня! Еще минута - и
перрон обрывается. Прощай, Энск!
На следующей станции я переменился местами с каким-то почтенным
дяденькой, которого устраивала моя нижняя полка, и переехал в Катин вагон.
Во-первых, он был светлее, а во-вторых - Катин.
У нее все уже было устроено: на столике лежала чистая салфетка, окно
завешено, как будто она сто лет жила в этом вагоне.
Мы оба только что отобедали, но нужно же было посмотреть, что старики
положили в наши корзины.
В общем, Катина корзина все-таки побила мою. В ней оказались яблоки -
чудесные зимние яблоки из собственного сада! Мы съели по яблоку и угостили
соседа, маленького, небритого, сине-черного мужчину в очках, который все
гадал, кто мы такие: брат и сестра - не похожи! Муж и жена - рановато!
Был уже третий час, и небритый сосед храпел во всю мочь, положив на
нос маленький крепкий кулак, а мы с Катей все еще стояли и разговаривали в
коридоре. Мы писали пальцами по замерзшему стеклу - сперва инициалы, а
потом первые буквы слов.
- Как в "Анне Карениной", - сказала Катя.
Но, по-моему, это было ничуть не похоже на "Анну Каренину" и вообще
ни на что не похоже.
Катя стояла рядом со мной и была какая-то новая. Она была причесана
по-взрослому, на прямой пробор, и из-под милых темных волос выглядывало
удивительно новое ухо. Зубы тоже были новые, когда она смеялась. Никогда
прежде она так свободно и вместе с тем гордо не поворачивала голову, как
настоящая красивая женщина, когда я начинал говорить! Она была новая, и
снова совершенно другая, и я чувствовал, что страшно люблю ее - ну, просто
больше всего на свете!
Вдруг становились видны за окнами ныряющие и взлетающие провода, и
темное поле открывалось, покрытое темным снегом. Не знаю, с какой
быстротой мы ехали, должно быть не больше сорока километров в час, но мне
казалось, что мы мчимся с какой-то сказочной быстротой. Все было впереди.
Я не знал, что ждет меня. Но я твердо знал, что это - навсегда, что Катя -
моя, и я - ее на всю жизнь!
Глава шестнадцатая
ЧТО МЕНЯ ОЖИДАЛО В МОСКВЕ
Представьте себе, что вы возвращаетесь в свой родной дом, где провели
полжизни, - и вдруг на вас смотрят с удивлением, как будто вы не туда
попали. Такое чувство я испытал, вернувшись в школу после Энска.
Первый человек, которого я встретил еще в раздевалке, был Ромашка. Он
перекосился, увидев меня, а потом улыбнулся.
- С приездом! - злорадно сказал он. - Апчхи! Ваше здоровье!
Этот подлец был чем-то доволен.
Ребят никого не было - последний день перед началом занятий, - и я
прошел на кухню, чтобы поздороваться с дядей Петей. И дядя Петя встретил
меня довольно странно.
- Ничего, брат, бывает, - шепотом сказал он.
- Дядя Петя, да что случилось?
Как будто не слыша меня, дядя Петя всыпал в котел пригоршню соли и
замер. Он нюхал пар.
Кораблев мелькнул в коридоре, и я побежал за ним.
- Здравствуйте, Иван Павлыч!
- А, это ты? - серьезно отвечал он. - Зайди ко мне. Мне нужно с тобой
поговорить.
Портрет молодой женщины стоял у Кораблева на столе, и я не сразу
узнал Марью Васильевну - что-то уж слишком красива! Но я присмотрелся: на
ней была коралловая ниточка, та самая, в которой Катя была у нас на балу.
Мне стало веселее, когда я разглядел эту ниточку. Это был как бы привет от
Кати...
Кораблев пришел, и мы стали говорить.
- Иван Павлыч, в чем дело?
- Дело в том, - не торопясь отвечал Кораблев, что тебя собираются
исключить из школы.
- За что?
- А ты не знаешь?
- Нет.
Кораблев сурово посмотрел на меня.
- Вот это уж мне не нравится.
- Иван Павлыч! Честное слово!
- За самовольную отлучку на девять дней, - загнув палец, сказал
Кораблев. - За оскорбление Лихо. За драку.
- Ах, так! Прекрасно, - возразил я очень спокойно. - Но, прежде чем
исключать, будьте любезны выслушать мои объяснения.
- Пожалуйста.
- Иван Павлыч, - начал я торжественно. - Вы хотите знать, за что я
дал в морду Ромашке?
- Без "морд", - сказал Кораблев
- Хорошо, без "морд". Я дал ему в морду потому, что он подлец.
Во-первых, он рассказал Татариновым насчет меня и Кати. Во-вторых, он
подслушивает, что ребята говорят о Николае Антоныче, а потом ему доносит.
В-третьих, он без спросу рылся в моем сундучке. Это был форменный обыск.
Ребята видели, как я его застал, и это верно - я его ударил. Я сознаю, что
неправильно, особенно ногой, но ведь я тоже человек, а не камень. У меня
сердце не выдержало. Это может с каждым случиться.
- Так. Дальше.
- Насчет Лихо вы уже знаете. Пускай он сперва докажет, что я -
идеалист. Вы прочитали сочинение?
- Прочитал. Плохое.
- Ну, пусть плохое, но идеализм там и не ночевал, за это я могу
поручиться.
- Допустим. Дальше.
- А дальше что же? Все.
- Нет, не все. Да ты знаешь, что тебя через милицию искали?
- Иван Павлыч... Ну, это верно. Я, правда, Вальке сказал, но пускай
это не считается, ладно. Так неужели за то, что я на каникулах уехал - и
куда же? - на родину, где я восемь лет не был, - меня исключат из школы?
Еще, когда Кораблев сказал насчет милиции, я понял, что без "грома"
не обойтись. И не ошибся.
Однажды он уже орал на меня - в четвертом классе; когда Иська
Грумант, купаясь, ободрал ногу о камни и я стал лечить его солнечными
ваннами и два пальца пришлось отнять. Это был страшный "гром". Теперь он
повторился. Выкатив глава, Кораблев кричал на меня, а я только робко
говорил иногда:
- Иван Павлыч!
- Молчать!
И он сам умолкал на мгновенье - просто чтобы перевести дыхание...
Таким образом, я постепенно понял, что, действительно, во многом
виноват. Но неужели меня исключат? Тогда все на свете прощай! Прощай,
летная школа? Прощай, жизнь!
Кораблев замолчал, наконец.
- Ну просто из рук вон! - сказал он.
- Иван Павлыч, - начал я не очень дрожащим, а скорее этаким
дребезжащим голосом, - я не стану вам возражать, хотя вы во многом не
правы. Но это все равно. Ведь вы не хотите, чтобы меня исключили?
Кораблев молчал.
- Допустим.
- Тогда скажите сами, что я должен сделать.
- Ты должен извиниться перед Лихо.
- Хорошо. Только пускай сначала...
- Да я говорил с ним! - с досадой возразил Кораблев. - Он зачеркнул
"идеализм". Но оценка осталась прежней.
- Оценка - пожалуйста. Хотя это неправильно, что я написал на
"чрезвычайно слабо". Такой отметки вообще нет. Плохо с минусом, что ли?
- Во-вторых, - продолжал Кораблев, - ты должен извиниться перед
Ромашкой.
- Никогда!
- Но ты же сам сказал: "Сознаю, что это неправильно".
- Да, сказал. Можете меня исключать. Я перед ним извиняться не стану.
- Послушай, Саня, - серьезно сказал Кораблев, - мне с большим трудом
удалось добиться, чтобы тебя вызвали на заседание педагогического совета.
Но теперь я начинаю жалеть, что хлопотал об этом. Если ты явишься и
начнешь говорить: "Никогда! Можете исключать!" тебя наверняка исключат,
можешь быть в этом совершенно уверен.
Он сказал эти слова с особенным выражением, и я сразу понял, на кого
он намекает. Николай Антоныч, вежливый, обстоятельный, круглый, мигом
представился мне. Вот кто сделает все, чтобы меня исключили!
- Мне кажется, что ты не имеешь права рисковать своим будущим ради
мелкого самолюбия.
- Это не мелкое самолюбие, а честь, Иван Павлыч! - продолжал я с
жаром. - Вы что же хотите? Чтобы я смазал историю с Ромашкой, потому что
она касается Николая Антоныча, от которого зависит - исключат меня или
нет? Вы хотите, чтобы я пошел на такую страшную подлость? Никогда! Я
теперь понимаю, почему он станет настаивать на моем исключении! Он хочет
избавиться от меня, чтобы я уехал куда-нибудь и больше не виделся с Катей.
Как бы не так! Я все скажу на педсовете. Я скажу, что Ромашка - подлец и
что только подлец станет перед ним извиняться.
Кораблев задумался.
- Постой, - сказал он. - Ты говоришь, Ромашов подслушивает, что
ребята говорят о Николае Антоныче, а потом ему доносит. Но как ты это
докажешь?
- У меня есть свидетель - Валька.
- Какой Валька?
- Жуков. Он мне буквально сказал: "Ромашка записывает в книжечку, а
потом доносит Николаю Антонычу, что о нем говорят. Донесет, а потом мне
рассказывает, Я уши затыкаю, а он рассказывает". Это я вам передаю
буквально.
- Гм... интересно, - с живостью сказал Кораблев. - Так что же Валька
молчал? Ведь он же, кажется, твой товарищ?
- Иван Павлыч, Ромашка на него влиял. Он на него смотрел ночью, а
Валька этого не выносит. Потом он ему не просто так рассказывал, а под
честным словом. Конечно, Валька - дурак, что давал ему честное слово, но
раз под честным словом, он уже должен был молчать. Верно?
Кораблев встал. Он прошелся, вынул гребенку и стал расчесывать усы,
потом брови, потом снова усы. Он думал. У меня сердце стучало, но больше я
не говорил ни слова. Пускай думает! Я даже стал дышать потише - так боялся
ему помешать.
- Ну, что ж, Саня, ведь ты все равно не умеешь хитрить, - сказал,
наконец, Кораблев. - Как ты сейчас мне обо всем этом рассказал, так же
расскажешь и на педсовете. Но с условием...
- С каким, Иван Павлыч?
- Не волноваться. Ты, например, сейчас сказал, что Николай Антоныч
хочет тебя исключить из-за Кати. Об этом не следует говорить на совете.
- Иван Павлыч! Неужели я не понимаю?
- Ты понимаешь, но слишком волнуешься... Вот, что Саня, давай
сговоримся. Я положу руку на стол - вот так, ладонью, вниз, а ты говори и
на нее посматривай. Если я стану похлопывать по столу, - значит,
волнуешься. Если нет, - нет.
- Ладно, Иван Павлыч. Спасибо. А когда заседание?
- Сегодня в три. Но тебя вызовут позже.
Он попросил меня прислать к нему Вальку, и мы расстались.
Глава семнадцатая
ВАЛЬКА
Стараясь не очень волноваться, я на всякий случай уложил свои вещи,
чтобы сразу уйти, если меня исключат. Потом прочитал стенгазету - обо мне
ни слова, стало быть, этот вопрос не стоял на бюро. Или на каникулах не
было ни одного заседания?
Это была самая страшная мысль: меня исключат не только из школы - из
комсомола. В самом деле! Что ребята знают об этой истории? Что я ворвался
в спальню, избил Ромашку и, никому не сказавшись, уехал в Энск? Конечно, я
запятнал себя как комсомолец. Я обязан был объяснить свое поведение.
Поздно!
Весь день я с тоской думал об этом. Комната комсомольской ячейки была
закрыта, а из бюро была дома только Нинка Шенеман. Я ее не любил, и мне не
хотелось говорить с ней о таком деле. По-моему, она была дура.
Я ждал Вальку, но время шло, а он не приезжал. Конечно, он был в
Зоопарке! Я оставил ему мрачную записку - на случай, если разойдемся, и
поехал на Пресню.
На этот раз я не сразу нашел его.
- Жуков у профессора, - сказал мне мальчик лет пятнадцати, немного
похожий на Вальку, с таким же добрым и немного сумасшедшим лицом.
- А где профессор?
- На обходе.
Я переспросил.
- В парке, на обходе!
До сих пор я думал, что профессора делают обходы только в больницах.
Но мальчик терпеливо объяснил мне, что не только в больницах, еще в
зоопарках, и что в данном случае профессор обходит не больных, а зверей.
- Впрочем, случается, что и звери хворают, - добавил он подумав. -
Хотя, разумеется, реже, чем люди.
Это был известный профессор Р., о котором Валька прожужжал мне все
уши. Я сразу понял, что это - он, опять-таки потому, что он был тоже похож
на Вальку, только на старого Вальку: с большим носом, в больших очках, в
длинной шубе и в высокой каракулевой шапке.
Он стоял у обезьяньего флигеля, и вокруг него толпилось довольно
много народу в белых халатах, надетых поверх пальто. Весь этот народ как
бы стремился к нему, точно каждому хотелось о чем-нибудь ему рассказать.
Но слушал он одного только Вальку, именно Вальку, и даже вынул из-под
шапки большое морщинистое ухо.
Я остановился поодаль. Видно было, как Валька волнуется, моргает.
"Молодец", - подумал я, сам не зная почему.
Он довольно долго говорил, а профессор все слушал и уже тоже стал
моргать и внимательно шмыгать носом. Один раз он открыл рот и хотел,
кажется, что-то возразить, но Валька энергично, сердито сунулся к нему, и
профессор послушно закрыл рот.
Наконец Валька кончил, и профессор спрятал ухо и задумался. И вдруг,
с каким-то веселым удивлением он хлопнул Вальку по плечу и заржал,
совершенно как лошадь; все, громко разговаривая, двинулись дальше, а
Валька остался стоять с идиотским, восторженным видом. Вот тут-то я его и
окликнул:
- Валя!
- А, это ты!
Никогда еще я не видел его в таком волнении. У него даже слезы стояли
в глазах. Он растерянно улыбался.
- Что с тобой?
- А что?
- Ты плачешь?
- Что ты врешь! - отвечал Валька.
Он вытер кулаком глаза и радостно, глубоко вздохнул.
- Валька, что случилось?
- Ничего особенного. Я в последнее время занимался змеями, и мне
удалось доказать одну интересную штуку.
- Какую штуку?
- Изменение крови у гадюк в зависимости от возраста.
Я посмотрел на него с изумлением. Плакать от радости, что кровь у
гадюк меняется в зависимости от возраста? Это не доходило до моего
сознания.
- Поздравляю, - сказал я. - Мне нужно с тобой поговорить. Как ты? В
состоянии?
- В состоянии.
Мы прошли к мышам.
- Ты знаешь, что меня хотят исключить из школы?
Должно быть, Валька знал об этом, но совершенно забыл, потому что он
сперва широко открыл глаза, а потом хлопнул себя по лбу и сказал:
- Ах, да! Знаю!
- Это обсуждалось на бюро?
У меня был немного хриплый голос. Валька кивнул.
- Решили подождать, пока ты вернешься.
У меня отлегло от сердца.
- Ты написал насчет Ромашки в ячейку?
Валька отвел глаза.
- Видишь ли, - пробормотал он, - я не написал, а просто сказал ему,
что если он еще будет приставать, тогда напишу. Он сказал, что больше не
будет.
- Вот как! Значит, тебе наплевать, что меня исключают из школы?
- Почему? - с ужасом спросил Валька.
- Потому, что ты один мог бы подтвердить, что я бил его не только по
личным причинам. А ты трус, и эта трусость переходит в подлость. Ты просто
боишься за меня заступиться!
Это было жестоко - говорить Вале такие слова. Но я был страшно зол на
него. Я считал, что Ромашка - общественно-вредный тип, с которым нужно
бороться.
- Я сегодня подам, - упавшим голосом сказал Валька.
- Ладно, - отвечал я сухо. - Только имей в виду, я тебя об этом не
прошу. Я только считаю, что это твой долг как комсомольца. А теперь вот
что: тебя просил зайти Кораблев.
- Когда?
- Сейчас.
Он стал клянчить хоть четверть часа, чтобы покормить какую-то
пятнистую жабу, но я, не слушая, надел на него пальто и отвез к
Кораблеву...
Очень сердитый, он вернулся через полчаса и долго сопел, гладя себя
по носу пальцем. Оказывается, Кораблев спросил его, правда ли, что он не
любит, когда на него смотрят ночью. Это его поразило.
- И я не понимаю, откуда он это узнал! Это ты сказал ему, скотина?
- Нет, не я, - соврал я.
- Главное, он спрашивает: "А если на тебя смотрят с любовью?"
- Ну?
- Я сказал, что "тогда не знаю..."
В половине шестого за мной пришел сторож.
- Григорьев, пожалуйста, просят на педсовет, вежливо сказал он.
Глава восемнадцатая
СЖИГАЮ КОРАБЛИ
Это было самое обыкновенное заседание в нашей тесной учительской, за
столом, покрытым синей суконной скатертью с оборванными кистями. Но мне
казалось, что все смотрят на меня с каким-то таинственным, значительным
видом. Серафима была в ботах, и даже это смутно представлялось