Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
ул Симмий. — С нас и этого хватит!
— Вот в чем я убедился. Во-первых, если Земля кругла и находится посреди
неба, она не нуждается ни в воздухе, ни в иной какой-либо подобной силе,
которая удерживала бы ее от падения, — для этого достаточно однородности
неба повсюду и собственного равновесия Земли, ибо однородное, находящееся в
равновесии тело, помещенное посреди однородного вместилища, не может
склониться ни в ту, ни в иную сторону, но останется однородным и
неподвижным. Это первое, в чем я убедился.
— И правильно, — сказал Симмий.
— Далее, я уверился, что Земля очень велика и что мы, обитающие от Фасиса
до Геракловых Столпов занимаем лишь малую ее частицу; мы теснимся вокруг
нашего моря, словно муравьи или лягушки вокруг болота, и многие другие
народы живут во многих иных местах, сходных с нашими. Да, ибо повсюду по
Земле есть множество впадин, различных по виду и по величине, куда стеклись
вода, туман и воздух. Но сама Земля покоится чистая в чистом небе со
звездами — большинство рассуждающих об этом обычно называют это небо
эфиром. Осадки с него стекают постоянно во впадины Земли в виде тумана,
воды и воздуха.
А мы, обитающие в еЁ впадинах, об этом и не догадываемся, но думаем, будто
живем на самой поверхности Земли, все равно как если бы кто, обитая на дне
моря, воображал, будто живет на поверхности, и, видя сквозь воду Солнце и
звезды, море считал бы небом. Из-за медлительности своей и слабости он
никогда бы не достиг поверхности, никогда бы не вынырнул и не поднял голову
над водой, чтобы увидеть, насколько чище и прекраснее здесь, у нас, чем в
его краях, и даже не услыхал бы об этом ни от кого другого, кто это видел.
В таком же точно положении находимся и мы: мы живем в одной из земных
впадин, а думаем, будто находимся на поверхности, и воздух зовем небом в
уверенности, что в этом небе движутся звезды. А все оттого, что, по
слабости своей и медлительности, мы не можем достигнуть крайнего рубежа
воздуха. Но если бы кто-нибудь все-таки добрался до края или же сделался
крылатым и взлетел ввысь, то, словно рыбы здесь, у нас, которые высовывают
головы из моря и видят этот наш мир, так же и он, поднявши голову, увидел
бы тамошний мир. И если бы по природе своей он был способен вынести это
зрелище, он узнал бы, что впервые видит истинное небо, истинный свет и
истинную Землю. А наша Земля, и еЁ камни, и все наши местности размыты и
изъедены, точно морские утесы, разъеденные солью. Ничто достойное внимания
в море не родится, ничто, можно сказать, не достигает совершенства, а где и
есть земля — там лишь растрескавшиеся скалы, песок, нескончаемый ил и грязь
— одним словом, там нет решительно ничего, что можно было бы сравнить с
красотами наших мест. И еще куда больше отличается, видимо, тот мир от
нашего! Если только уместно сейчас пересказывать миф, стоило бы послушать,
Симмий, каково то, что находится на Земле, под самыми небесами.
— Ну, конечно, Сократ, — отвечал Симмий, — мы были бы рады услышать этот
миф.
— Итак, друг, рассказывают прежде всего, что та Земля, если взглянуть на
нее сверху, похожа на мяч, сшитый из двенадцати кусков кожи и пестро
расписанный разными цветами. Краски, которыми пользуются наши живописцы,
могут служить образчиками этих цветов, но там вся Земля играет такими
красками, и даже куда более яркими и чистыми. В одном месте она пурпурная и
дивно прекрасная, в другом золотистая, в третьем белая — белее снега и
алебастра; и остальные цвета, из которых она складывается, такие же, только
там их больше числом и они прекраснее всего, что мы видим здесь. И даже
самые ее впадины, хоть и наполненные водою и воздухом, окрашены по-своему и
ярко блещут пестротою красок, так что лик еЁ представляется единым,
целостным и вместе нескончаемо разнообразным.
Вот какова она, и, подобные ей самой, вырастают на ней деревья и цветы,
созревают плоды, и горы сложены по ее подобию, и камни — они гладкие,
прозрачные и красивого цвета. Их обломки — это те самые камешки, которые
так ценим мы здесь: наши сердолики, и яшмы, и смарагды, и все прочие
подобного рода. А там любой камень такой или еще лучше. Причиною этому то,
что тамошние камни чисты, неизъедены и неиспорчены — в отличие от наших,
которые разъедает гниль и соль из осадков, стекающих в наши впадины: они
приносят уродства и болезни камням и почве, животным и растениям.
Всеми этими красотами изукрашена та Земля, а еще — золотом, и серебром, и
прочими дорогими металлами. Они лежат на виду, разбросанные повсюду в
изобилии, и счастливы те, кому открыто это зрелище.
Среди многих живых существ, которые ее населяют, есть и люди: одни живут в
глубине суши, другие — по краю воздуха, как мы селимся по берегу моря;
третьи — на островах, омываемых воздухом, невдалеке от материка. Короче
говоря, что для нас и для нужд нашей жизни вода, море, то для них воздух, а
что для нас воздух, для них — эфир. Зной и прохлада так у них сочетаются,
что эти люди никогда не болеют и живут дольше нашего. И зрением, и слухом,
и разумом, и всем остальным они отличаются от нас настолько же, несколько
воздух отличен чистотою от воды или эфир — от воздуха. Есть у них и храмы,
и священные рощи богов, и боги действительно обитают в этих святилищах и
через знамения, вещания, видения общаются с людьми. И люди видят Солнце, и
Луну, и звезды такими, каковы они на самом деле. И спутник всего этого —
полное блаженство.
Такова природа той Земли в целом и того, что ее окружает. Но во впадинах по
всей Земле есть много мест, то еще более глубоких и открытых, чем впадина,
в которой живем мы, то хоть и глубоких, но со входом более тесным, чем зев
нашей впадины. А есть и менее глубокие, но более пространные. Все они
связаны друг с другом подземными ходами разной ширины, идущими в разных
направлениях, так что обильные воды переливаются из одних впадин в другие,
словно из чаши в чашу, и под землею текут неиссякающие, невероятной ширины
реки — горячие и холодные. И огонь под землею в изобилии, и струятся
громадные огненные реки и реки мокрой грязи, где более густой, где более
жидкой, вроде грязевых потоков в Сицилии, какие бывают перед извержением
лавы, или вроде самой лавы. Эти реки заполняют каждое из углублений, и
каждая из них в свою очередь всякий раз принимает все новые потоки воды или
огня, которые движутся то вверх, то вниз, словно какое-то колебание
происходит в недрах. Природа этого колебания вот примерно какая. Один из
зевов Земли — самый большой из всех; там начало пропасти, пронизывающей
Землю насквозь, и об этом упоминает Гомер, говоря
Пропасть далекая, где под землей глубочайшая бездна.
И сам Гомер в другом месте, и многие другие поэты называют ее Тартаром. В
эту пропасть стекают все реки, и в ней снова берут начало, и каждая
приобретает свойства земли, по которой течет. Причина, по какой все они
вытекают из Тартара и туда же впадают, в том, что у всей этой влаги нет ни
дна, ни основания и она колеблется — вздымается и опускается, а вместе с
нею и окутывающие ее воздух и ветер: они следуют за влагой, куда бы она ни
двинулась, — в дальний ли конец той Земли или в ближний. И как при дыхании
воздух все время течет то в одном, то в другом направлении, так и там ветер
колеблется вместе с влагой и то врывается в какое-нибудь место, то
вырывается из него, вызывая чудовищной силы вихри.
Когда вода отступает в ту область, которую мы зовем нижнею, она течет
сквозь землю по руслам тамошних рек и наполняет их, словно оросительные
канавы; а когда уходит оттуда и устремляется сюда, то снова наполняет
здешние реки, и они бегут подземными протоками, каждая к тому месту, куда
проложила себе путь, и образуют моря и озера, дают начала рекам и ключам. А
потом они снова исчезают в глубине той Земли и возвращаются в Тартар: иная
— более долгой дорогою, через многие и отдаленные края, иная — более
короткой. И всегда устье лежит ниже истока: иногда гораздо ниже высоты, на
какую вода поднималась при разливе, иногда ненамного. Иной раз исток и
устье на противоположных сторонах, а иной раз — по одну сторону от середины
той Земли. А есть и такие потоки, что описывают полный круг, обвившись
вокруг той Земли кольцом или даже несколькими кольцами, точно змеи; они
спускаются в самую большую глубину, какая только возможна, но впадают все в
тот же Тартар. Спуститься же в любом из направлений можно только до
середины Земли, но не дальше: ведь откуда бы ни текла река, с обеих сторон
от середины местность для нее пойдет круто вверх.
Этих рек многое множество, они велики и разнообразны, но особо
примечательны среди них четыре. Самая большая из всех и самая далекая от
середины течет по кругу; она зовется Океаном. Навстречу ей, но по другую
сторону от центра течет Ахеронт. Он течет по многим пустынным местностям,
главным образом под землей, и заканчивается озером Ахерусиадой. Туда
приходят души большинства умерших и, пробыв назначенный судьбою срок —
какая больший, какая меньший, — отсылаются назад, чтобы снова перейти в
породу живых существ.
Третья река берет начало между двумя первыми и вскоре достигает обширного
места, пылающего жарким огнем, и образует озеро, где бурлит вода с илом,
размерами больше нашего моря. Дальше она бежит по кругу, мутная и илистая,
опоясывая ту Землю, и подходит вплотную к краю озера Ахерусиады, но не
смешивается с его водами. Описав под землею еще много кругов, она впадает в
нижнюю часть Тартара. Имя этой реки — Пирифлегетонт, и она изрыгает наружу
брызги своей лавы повсюду, где коснется земной поверхности.
В противоположном от неЁ направлении берет начало четвертая река, которая
сперва течет по местам, как говорят, диким и страшным, иссиня-черного
цвета; их называют Стигийскою страной, и озеро, которое образует река,
зовЁтся Стикс. Впадая в него, воды реки приобретают грозную силу и катятся
под землею дальше, описывая круг в направлении, обратном Пирифлегетонту, и
подступают к озеру Ахерусиаде с противоположного края. Они тоже нигде не
смешиваются с чужими водами и тоже, опоясав землю кольцом, вливаются в
Тартар — напротив Пирифлегетонта. Имя этой реки, по словам поэтов, Кокит.
Вот как всЁ это устроено.
Когда умершие являются в то место, куда уводит каждого его гений, первым
делом надо всеми чинится суд — и над теми, кто прожил жизнь прекрасно и
благочестиво, и над теми, кто жил иначе. О ком решат, что они держались
середины, те отправляются к Ахеронту — всходят на ладьи, которые их ждут, и
на них приплывают на озеро. Там они обитают и, очищаясь от провинностей,
какие кто совершал при жизни, несут наказания и получают освобождение от
вины, а за добрые дела получают воздаяния — каждый по заслугам.
Тех, кого по тяжести преступлений сочтут неисправимыми (это либо
святотатцы, часто и помногу грабившие в храмах, либо убийцы, многих
погубившие вопреки справедливости и закону, либо иные схожие с ними
злодеи), — тех подобающая им судьба низвергает в Тартар, откуда им уже
никогда не выйти.
А если о ком решат, что они совершили преступления тяжкие, но все же
искупимые — например, в гневе подняли руку на отца или на мать, а потом
раскаивались всю жизнь, либо стали убийцами при сходных обстоятельствах, —
те, хотя и должны быть ввергнуты в Тартар, однако по прошествии года волны
выносят человекоубийц в Кокит, а отцеубийц и матереубийц — в Пирифлегетонт.
И когда они оказываются близ берегов озера Ахерусиады, они кричат и зовут,
одни — тех кого убили, другие — тех, кому нанесли обиду, и молят,
заклинают, чтобы они позволили им выйти к озеру и приняли их. И если те
склонятся на их мольбы, они выходят, и бедствиям их настает конец, а если
нет — их снова уносит в Тартар, а оттуда — в реки, и так они страдают до
тех пор, пока не вымолят прощения у своих жертв: в этом состоит их кара,
назначенная судьями. И наконец, те, о ком решат, что они прожили жизнь
особенно свято: их освобождают и избавляют от заключения в земных недрах, и
они приходят в страну вышней чистоты, находящуюся над той Землею, и там
поселяются. Те из их числа, кто благодаря философии очистился полностью,
впредь живут совершенно бестелесно и прибывают в обиталища ещЁ более
прекрасные, о которых, однако же, поведать нелегко да и времени у нас в
обрез.
И вот ради всего, о чем мы сейчас говорили, Симмий, мы должны употребить
все усилия, чтобы приобщиться, пока мы живы, к добродетели и разуму, ибо
прекрасна награда и надежда велика!
Правда, человеку здравомыслящему не годится утверждать с упорством, будто
все обстоит именно так, как я рассказал. Но что такая или примерно такая
участь и такие жилища уготованы нашим душам — коль скоро мы находим душу
бессмертной, — утверждать, по-моему, следует, и вполне решительно. Такая
решимость и достойна, и прекрасна — с ее помощью мы словно бы зачаровываем
самих себя. Вот почему я так пространно и подробно пересказываю это
предание.
Но опять-таки в силу того, о чем мы сейчас говорили, нечего тревожиться за
свою душу человеку, который в течение целой жизни пренебрегал всеми
телесными удовольствиями, и в частности украшениями и нарядами, считал их
чуждыми себе и приносящими скорее вред, нежели пользу, который гнался за
иными радостями, радостями познания, и, украсив душу не чужими, но
доподлинно ее украшениями — воздержностью, справедливостью, мужеством,
свободою, истиной, ожидает странствия в Аид, готовый пуститься в путь, как
только позовет судьба.
[Заключение. Смерть Сократа]
Вы, Симмий, Кебет и все остальные, тоже отправитесь этим путем, каждый в
свой час, а меня уже нынче "призывает судьба" — так, вероятно, выразился бы
какой-нибудь герой из трагедии. Ну, пора мне, пожалуй, и мыться: я думаю,
лучше выпить яд после мытья и избавить женщин от лишних хлопот — не надо
будет обмывать мертвое тело.
Тут заговорил Критон.
— Хорошо, Сократ, — промолвил он, — но не хочешь ли оставить им или мне
какие-нибудь распоряжения насчет детей или ещЁ чего-нибудь? Мы бы с
величайшею охотой сослужили тебе любую службу.
— Ничего нового я не скажу, Критон, — отвечал, Сократ, — только то, что
говорил всегда: думайте и пекитесь о себе самих, и тогда, что бы вы ни
делали, это будет доброю службой и мне, и моим близким, и вам самим, хотя
бы вы сейчас ничего и не обещали. А если вы не будете думать о себе и не
захотите жить в согласии с тем, о чем мы толковали сегодня и в прошлые
времена, вы ничего не достигнете, сколько бы самых горячих обещаний вы
сейчас ни надавали.
— Да, Сократ, — сказал Критон, — мы постараемся исполнить всЁ, как ты
велишь. А как нам тебя похоронить?
— Как угодно, — отвечал Сократ, — если, конечно, сумеете меня схватить и я
не убегу от вас.
Он тихо засмеялся и, обернувшись к нам, продолжал:
— Никак мне, друзья, не убедить Критона, что я — это только тот Сократ,
который сейчас беседует с вами и пока еще распоряжается каждым своим
словом. Он воображает, будто я — это тот, кого он вскорости увидит мертвым,
и вот спрашивает, как меня хоронить! А весь этот длинный разговор о том,
что, выпив яду, я уже с вами не останусь, но отойду в счастливые края
блаженных, кажется ему пустыми словами, которыми я хотел утешить вас, а
заодно и себя. Так поручитесь же за меня перед Критоном, только дайте
ручательство, обратное тому, каким сам он ручался перед судьями: он-то
ручался, что я останусь на месте, а вы поручитесь, что не останусь, но
удалюсь отсюда, как только умру. Тогда Критону будет легче, и, видя, как
мое тело сжигают или зарывают в землю, он уже не станет негодовать и
убиваться, воображая, будто я терплю что-то ужасное, и не будет говорить на
похоронах, что кладет Сократа на погребальное ложе, или выносит, или
зарывает. Запомни хорошенько, мой дорогой Критон: когда ты говоришь
неправильно, это не только само по себе скверно, но и душе причиняет зло.
Так не теряй мужества и говори, что хоронишь мое тело, а хорони как тебе
заблагорассудится и как, по твоему мнению, требует обычай.
С этими словами он поднялся и ушел в другую комнату мыться. Критон пошел
следом за ним, а нам велел ждать. И мы ждали, переговариваясь и раздумывая
о том, что услышали, но все снова и снова возвращались к мысли, какая
постигла нас беда: мы словно лишались отца и на всю жизнь оставались
сиротами. Когда Сократ помылся, к нему привели сыновей — у него было двое
маленьких и один побольше; пришли и родственницы, и Сократ сказал женщинам
несколько слов в присутствии Критона и о чем-то распорядился, а потом велел
женщинам с детьми возвращаться домой, а сам снова вышел к нам.
Было уже близко к закату: Сократ провел во внутренней комнате много
времени. Вернувшись после мытья, он сел и уже больше почти не разговаривал
с нами. Появился прислужник Одиннадцати и, ставши против Сократа, сказал:
— Сократ, мне, видно, не придется жаловаться на тебя, как обычно на других,
которые бушуют и проклинают меня, когда я по приказу властей объявляю им,
что пора пить яд. Я уж и раньше за это время убедился, что ты самый
благородный, самый смирный и самый лучший из людей, какие когда-нибудь сюда
попадали. И теперь я уверен, что ты не гневаешься на меня. Ведь ты знаешь
виновников и на них, конечно, и гневаешься. Ясное дело, тебе уже понятно, с
какой вестью я пришел. Итак, прощай и постарайся как можно легче перенести
неизбежное.
Тут он заплакал и повернулся к выходу. Сократ взглянул на него и промолвил:
— Прощай и ты. А мы все исполним как надо. — Потом, обратившись к нам,
продолжал: — Какой обходительный человек! Он все это время навещал меня, а
иногда и беседовал со мною, просто замечательный человек! Вот и теперь, как
искренне он меня оплакивает. Однако ж, Критон, послушаемся его — пусть
принесут яд, если уже стерли. А если нет, пусть сотрут.
А Критон в ответ:
— Но ведь солнце, по-моему, еще над горами, Сократ, еще не закатилось. А я
знаю, что другие принимали отраву много спустя после того, как им прикажут,
ужинали, пили вволю, а иные даже наслаждались любовью, с кем кто хотел. Так
что не торопись, время еще терпит.
А Сократ ему:
— Вполне понятно, Критон, что они так поступают, — те, о ком ты говоришь.
Ведь они думают, будто этим что-то выгадывают. И не менее понятно, что я
так не поступаю. Я ведь не надеюсь выгадать ничего, если выпью яд чуть
попозже, и только сделаюсь смешон самому себе, цепляясь за жизнь и дрожа
над последними ее остатками. Нет, нет, не спорь со мною и делай, как я
говорю.
Тогда Критон кивнул рабу, стоявшему неподалеку. Раб удалился, и его не было
довольно долго; потом он вернулся, а вместе с ним вошел человек, который
держал в руке чашу со стертым ядом, чтобы поднести Сократу.
Увидев этого человека, Сократ сказал:
— Вот и прекрасно, любезный. Ты со всем этим знаком — что же мне надо
делать?
— Да ничего, — отвечал тот, — просто выпей и ходи тех пор, пока не появится
тяжесть в ногах, а тогда Оно подействует само.
С этими словами он протянул Сократу чашу. И Совзял ее с полным
спокойствием, Эхекрат, — не дрожал, не побледнел, не изменился в лице; но,
по всегдашней своей привычке, взглянул на того чуть исподлобья и спросил:
— Как, по-твоему, этим напитком можно сделать возлияние кому-нибудь из
богов или нет?
— Мы стираем ровно столько, Сократ, сколько надо выпить.
— Понимаю, — сказал Сократ. — Но молиться богам и можно и нужно — о том,
чтобы переселение из этого мира в иной было удачным. Об этом я и молю, и да
будет так.
— Договорив эти слова, он поднес чашу к губам и выпил до дна — спокойно и
легко.
— До сих пор большинство из нас еще как-то удерживалось от слез, но,
увидев, как он пьет и как он выпил яд, мы уже не могли сдержать себя. У
меня самого, как я ни крепился, слезы лились ручьем. Я закрылся плащом и
оплакивал самого себя — да! не его я оплакивал, но собственное горе —
потерю такого друга! Критон еще раньше моего разразился слезами и поднялся
с места. А Аполлодор, который и до того плакал не переставая, тут зарыдал и
заголосил с таким отчаянием, что всем надорвал душу, всем, кроме Сократа. А
Сократ промолвил:
— Ну что вы, что вы, чудаки! Я для то