Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
в этом Евена, Сократ? Мне много раз приходилось с ним
встречаться, и, насколько я знаю этого человека, ни за что он не
послушается твоего совета по доброй воле.
— Почему же? Разве Евен не философ?
— По-моему, философ, — отвечал Симмий.
— Тогда он согласится со мною — и он, и всякий другой, кто относится к
философии так, как она того требует и заслуживает. Правда, руки на себя он,
вероятно, не наложит: это считается недозволенным.
С этими словами Сократ спустил ноги на пол и так сидел уже до конца беседы.
Кебет спросил его:
— Как это ты говоришь, Сократ: налагать на себя руки не дозволено, и
все-таки философ соглашается отправиться следом за умирающим?
— Ну и что же, Кебет? Неужели вы — ты и Симмий — не слышали обо всем этом
от Филолая?
— Нет. По крайней мере, ничего ясного, Сократ.
— Правда, я и сам говорю с чужих слов, однако же охотно повторю то, что мне
случалось слышать. Да, пожалуй, оно и всего уместнее для человека, которому
. предстоит переселиться в иные края, — размышлять о своем переселении и
пересказывать предания о том, что ждет его в конце путешествия. В самом
деле, как еще скоротать время до заката?
— Так почему же все-таки, Сократ, считается, что убить самого себя
непозволительно? Сказать по правде, я уже слышал и от Филолая, когда он жил
у нас, — я возвращаюсь к твоему вопросу, — и от других, что этого делать
нельзя. Но ничего ясного я никогда ни от кого не слыхал.
— Не надо падать духом, — сказал Сократ, — возможно, ты еще услышишь. Но
пожалуй, ты будешь изумлен, что среди всего прочего лишь это одно так
просто и не терпит никаких исключений, как бывает во всех остальных
случаях. Бесспорно, есть люди, которым лучше умереть, чем жить, и,
размышляя о них — о тех, кому лучше умереть, — ты будешь озадачен, почему
считается нечестивым, если такие люди сами окажут себе благодеяние, почему
они обязаны ждать, пока их облагодетельствует кто-то другой.
Кебет слегка улыбнулся и отвечал:
— Зевс свидетель — верно!
Эти слова он произнес на своем наречии.
— Конечно, это может показаться бессмысленным, — продолжал Сократ, — но, на
мой взгляд, свой смысл здесь есть. Сокровенное учение гласит, что мы, люди,
находимся как бы под стражей и не следует ни избавляться от нее своими
силами, ни бежать, — величественное, на мой взгляд, учение и очень
глубокое. И вот что еще, Кебет, хорошо сказано, по-моему: о нас пекутся и
заботятся боги, и потому мы, люди, — часть божественного достояния.
Согласен ты с этим или нет?
— Согласен, — отвечал Кебет.
Но если бы кто-нибудь из тебе принадлежащих убил себя, не справившись
предварительно, угодна ли тебе его смерть, ты бы, верно, разгневался и
наказал бы его, будь это в твоей власти?
— Непременно! — воскликнул Кебет.
— А тогда, пожалуй, совсем не бессмысленно, чтобы человек не лишал себя
жизни, пока бог каким-нибудь образом его к этому не принудит, вроде как,
например, сегодня — меня.
— Да, это, пожалуй, верно, — сказал Кебет. — Но то, о чем ты сейчас
говорил, будто философы с легкостью и с охотою согласились бы умереть, —
это как-то странно, Сократ, раз мы только что правильно рассудили, признав,
что бог печется о нас и что мы — его достояние. Бессмысленно предполагать,
чтобы самые разумные из людей не испытывали недовольства, выходя из-под
присмотра и покровительства самых лучших покровителей — богов. Едва ли они
верят, что, очутившись на свободе, смогут лучше позаботиться о себе сами.
Иное дело — человек безрассудный: тот, пожалуй, решит как раз так, что надо
бежать от своего владыки. Ему и в голову не придет, что подле доброго надо
оставаться до последней крайности, о побеге же и думать нечего. Побег был
бы безумием, и, мне кажется, всякий, кто в здравом уме, всегда стремится
быть подле того, кто лучше его самого. Но это очевиднейшим образом
противоречит твоим словам, Сократ, потому что разумные должны умирать с
недовольством, а неразумные — с весельем.
Сократ выслушал Кебета и, как показалось, обрадовался его пытливости.
Обведя нас взглядом, он сказал:
— Всегда-то Кебет отыщет какие-нибудь возражения и не вдруг соглашается с
тем, что ему говорят.
А Симмий на это:
— Да, Сократ, и мне тоже кажется, что Кебет говорит дело. С какой стати
людям поистине мудрым бежать от хозяев, которые лучше и выше их самих, и
почему при расставании у них должно быть легко на сердце? И мне кажется,
Кебет метит прямо в тебя. Ведь ты с такой легкостью принимаешь близкую
разлуку и с нами, и с теми, кого сам признаешь добрыми владыками, — с
богами.
— Верно, — сказал Сократ, — и, по-моему, я вас понял: вы предъявляете
обвинение, а я должен защищаться, точь-в-точь как в суде.
— Совершенно справедливо! — сказал Симмий.
— Ну, хорошо, попробую оправдаться перед вами более успешно, чем перед
судьями. Да, Симмий и Кебет, если бы я не думал, что отойду, во-первых, к
иным богам, мудрым и добрым, а во-вторых, к умершим, которые лучше живых,
тех, что здесь, на Земле, я был бы не прав, спокойно встречая смерть.
Знайте и помните, однако же, что я надеюсь прийти к добрым людям, хотя и не
могу утверждать это со всею решительностью. Но что я предстану пред богами,
самыми добрыми из владык, — знайте и помните, это я утверждаю без
колебаний, решительнее, чем что бы то ни было в подобном же роде! Так что
никаких оснований для недовольства у меня нет, напротив, я полон радостной
надежды, что умерших ждет некое будущее и что оно, как гласят и старинные
предания, неизмеримо лучше для добрых, чем для дурных.
— И что же, Сократ? — спросил Симмий. — Ты намерен унести эти мысли с собою
или, может быть, поделишься с нами? Мне, по крайней мере, думается, что и
мы вправе получить долю в этом благе. А вдобавок, если ты убедишь нас во
всем, о чем станешь говорить, вот тебе и оправдательная речь.
— Ладно, попытаюсь, — промолвил Сократ. — Но сперва давайте послушаем, что
скажет наш Критон: он, по-моему, уже давно хочет что то сказать.
— Только одно, Сократ, — отвечал Критон. — Прислужник, который даст тебе
яду, уже много раз просил предупредить тебя, чтобы ты разговаривал как
можно меньше: оживленный разговор, дескать, горячит, а всего, что горячит,
следует избегать — оно мешает действию яда. Кто этого правила не соблюдает,
тому иной раз приходится пить отраву дважды и даже трижды.
А Сократ ему:
— Да пусть его! Лишь бы только делал свое дело, — пусть даст мне яду два
или даже три раза, если понадобится.
— Я так и знал, — сказал Критон, — да он давно уже мне докучает.
— Пусть его, — повторил Сократ. — А вам, мои судьи, я хочу теперь
объяснить, почему, на мой взгляд, человек, который действительно посвятил
жизнь философии, перед смертью полон бодрости и надежды обрести за могилой
величайшие блага. Как это возможно, Симмий и Кебет, сейчас попытаюсь
показать. Те, кто подлинно предан философии, заняты на самом деле только
одним — умиранием и смертью. Люди, как правило, этого не замечают, но если
это все же так, было бы, разумеется, нелепо всю жизнь стремиться только к
этому, а потом, когда оно оказывается рядом, негодовать на то, в чем так
долго и с таким рвением упражнялся!
Симмий улыбнулся.
[Душа и тело с точки зрения познания истины]
— Клянусь Зевсом, Сократ, — сказал он — мне не до смеха, но ты меня
рассмешил. Я думаю, большинство людей, услыхав тебя, решили бы, что очень
метко нападают на философов, да и наши земляки присоединились бы к ним с
величайшей охотой: ведь философы, решат они, на самом деле желают умереть,
а стало быть, совершенно ясно, что они заслуживают такой участи.
— И правильно решат, Симмий, только вот насчет того, что им ясно, — это
неправильно. Им не понятно и не ясно, в каком смысле желают умереть и
заслуживают смерти истинные философы и какой именно смерти. Так что будем
лучше обращаться друг к другу, а большинство оставим в покое. Скажи, как мы
рассудим: смерть есть нечто?
— Да, конечно, — отвечал Симмий.
— Не что иное, как отделение души от тела, верно? А "быть мертвым" — это
значит, что тело, отделенное от души, существует само по себе и что душа,
отделенная от тела, — тоже сама по себе? Или, быть может, смерть — это
что-нибудь иное?
— Нет, то самое, — сказал Симмий.
— Теперь смотри, друг, готов ли ты разделить мой взгляд. Я думаю, мы
сделаем шаг вперед в нашем исследовании, если начнем вот с чего. Как,
по-твоему, свойственно философу пристрастие к так называемым довольствиям,
например к питью или к еде?
— Ни в коем случае, о Сократ, — отвечал Симмий.
— А к любовным наслаждениям?
— И того меньше!
— А к остальным удовольствиям из числа тех, что относятся к уходу за телом?
Как тебе кажется, много они значат для такого человека? Например,
щегольские сандалии, или плащ, или другие наряды, украшающие тело, — ценит
он подобные вещи или не ставит ни во что, разумеется, кроме самых
необходимых? Как тебе кажется?
— Мне кажется, ни во что не ставит. По крайней мере, если он настоящий
философ.
— Значит, вообще, по-твоему, его заботы обращены не на тело, но почти
целиком — насколько возможно отвлечься от собственного тела — на душу?
— По-моему, так.
— Стало быть, именно в том прежде всего обнаруживает себя философ, что
освобождает душу от общения с телом в несравненно большей мере, чем любой
другой из людей?
— Да, пожалуй.
— И наверное, Симмий, по мнению большинства людей, тому, кто не находит в
удовольствиях ничего приятного и не получает своей доли, и жить-то не
стоит? Ведь он уже на полдороге к смерти, раз нисколько не думает о
телесных радостях!
— Да, ты совершенно прав.
— А теперь взглянем, как приобретается способность мышления. Препятствует
ли этому тело или нет, если взять его в соучастники философских разысканий?
Я имею в виду вот что. Могут ли люди сколько-нибудь доверять своему слуху и
зрению? Ведь даже поэты без конца твердят, что мы ничего не слышим и не
видим точно. Но если эти два телесных чувства ни точностью, ни ясностью не
отличаются, тем менее надежны остальные, ибо все они, по-моему, слабее и
ниже этих двух. Или ты иного мнения?
— Нет, что ты!
— Когда же в таком случае, — продолжал Сократ, — душа приходит в
соприкосновение с истиной? Ведь, принимаясь исследовать что бы то ни было
совместно с телом, она — как это ясно — всякий раз обманывается по вине
тела.
— Ты прав.
Так не в размышлении ли — и только в нем одном — раскрывается перед нею
что-то от [подлинного] бытия?
— Верно.
— И лучше всего мыслит она, конечно, когда ее не тревожит ничто из того, о
чем мы только что говорили, — ни слух, ни зрение, ни боль, ни удовольствие,
когда, распростившись с телом, она останется одна или почти одна и
устремится к [подлинному] бытию, прекратив и пресекши, насколько это
возможно, общение с телом.
— Так оно и есть.
— Значит, и тут душа философа решительно презирает тело и бежит от него,
стараясь остаться наедине с собою?
— Очевидно, так.
— Теперь такой вопрос, Симмий. ПризнаЁм мы, что существует справедливое
само по себе, или не признаем?
— Ну разумеется, признаЁм, клянусь Зевсом.
— А прекрасное и доброе?
— Как же не признать?
— А тебе случалось хоть раз видеть что-нибудь подобное воочию?
— Конечно, нет, — сказал Симмий.
— Значит, ты постиг это с помощью какого-то иного телесного чувства? Я
говорю сейчас о вещах того же рода — о величине, здоровье, силе и так далее
— одним словом, о том, что каждая из этих вещей представляет собою по своей
сущности. Так как же, самое истинное в них мы обнаруживаем с помощью тела?
Или же, напротив, кто из нас всего тщательнее и настойчивее приучит себя
размышлять о каждой вещи, которую он исследует, тот всего ближе подойдет к
ее истинному познанию?
— Именно так.
— Но в таком случае самым безукоризненным образом разрешит эту задачу тот,
кто подходит к каждой вещи средствами одной лишь мысли (насколько это
возможно), не привлекая в ходе размышления ни зрения, ни иного какого
чувства и ни единого из них не беря в спутники рассудку, кто пытается
уловить любую из сторон бытия самое по себе, во всей ее чистоте,
вооруженный лишь мыслью самой по себе, тоже вполне чистой, и отрешившись
как можно полнее от собственных глаз, ушей и, вообще говоря, от всего
своего тела, ибо оно смущает душу всякий раз, как они действуют совместно,
и не дает ей обрести истину и разумение. Разве не такой человек, Симмий,
больше всех преуспеет в исследовании бытия?
— Все, что ты говоришь, Сократ, — отвечал Симмий, — совершенно верно.
— Да, — продолжал Сократ, — примерно такое убеждение и должно составиться
из всего этого у подлинных философов, и вот что приблизительно могли бы они
сказать друг другу: "Словно какая-то тропа приводит нас к мысли, что, пока
мы обладаем телом и душа наша неотделима от этого зла, нам не овладеть
полностью предметом наших желаний. Предмет же этот, как мы утверждаем, —
истина. В самом деле, тело не только доставляет нам тысячи хлопот — ведь
ему необходимо пропитание! — но вдобавок подвержено недугам, любой из
которых мешает нам улавливать бытие. Тело наполняет нас желаниями,
страстями, страхами и такой массою всевозможных вздорных призраков, что,
верьте слову, из-за него нам и в самом деле совсем невозможно о чем бы то
ни было поразмыслить! А кто виновник войн, мятежей и битв, как не тело и
его страсти? Ведь все войны происходят ради стяжания богатств, а стяжать их
нас заставляет тело, которому мы по-рабски служим. Вот по всем этим
причинам — по вине тела — у нас и нет досуга для философии.
Но что всего хуже: если даже мы на какой-то срок освобождаемся от заботы о
теле, чтобы обратиться к исследованию и размышлению, тело и тут всюду нас
путает, сбивает с толку, приводит в замешательство, в смятение, так что
из-за него мы оказываемся не в силах разглядеть истину. И напротив, у нас
есть неоспоримые доказательства, что достигнуть чистого знания чего бы то
ни было мы не можем иначе как отрешившись от тела и созерцая вещи сами по
себе самою по себе душой. Тогда, конечно, у нас будет то, к чему мы
стремимся с пылом влюбленных, а именно разум, но только после смерти, как
обнаруживает наше рассуждение, при жизни же — никоим образом. Ибо если, не
расставшись с телом, невозможно достичь чистого знания, то одно из двух:
или знание вообще недостижимо, или же достижимо только после смерти. Ну,
конечно, ведь только тогда, и никак не раньше, душа остается сама по себе,
без тела. А пока мы живы, мы, по-видимому, тогда будем ближе всего к
знанию, когда как можно больше ограничим свою связь с телом и не будем
заражены его природою, но сохраним себя в чистоте до той поры, пока сам бог
нас не освободит. Очистившись таким образом и избавившись от безрассудства
тела, мы, по всей вероятности, объединимся с другими такими же, как и мы,
[чистыми сущностями] и собственными силами познаем все чистое, а это,
скорее всего, и есть истина. А нечистому касаться чистого не дозволено".
Вот что, Симмий, мне кажется, непременно должны говорить друг другу все
подлинно стремящиеся к знанию и такого должны держаться взгляда. Ты
согласен со мною?
— Совершенно согласен, Сократ.
— Если же это верно, друг, — продолжал Сократ, — можно твердо надеяться,
что там, куда я нынче отправляюсь, именно там, скорее, чем где-нибудь еще,
мы в полной мере достигнем цели, ради которой столько трудились всю жизнь,
так что назначенное мне путешествие я начинаю с доброю надеждою, как и
всякий другой, кто верит, что очистил свой ум и этим привел его в должную
готовность.
— Да, это так, — сказал Симмий.
— А очищение — не в том ли оно состоит (как говорилось прежде), чтобы как
можно тщательнее отрешать душу от тела, приучать ее собираться из всех его
частей, сосредоточиваться самой по себе и жить, насколько возможно, — и
сейчас и в будущем — наедине с собою, освободившись от тела, как от оков?
— Совершенно верно, — сказал Симмий.
— Но это как раз и называется смертью — освобождение и отделение души от
тела?
— Да, бесспорно.
— Освободить же ее, — утверждаем мы, — постоянно и с величайшею
настойчивостью желают лишь истинные философы, в этом как раз и состоят
философские занятия — в освобождении и отделении души от тела.
Так или не так?
— Очевидно, так.
— Тогда мне остается повторить уже сказанное вначале: человек всю жизнь
приучал себя жить так, чтобы быть как можно ближе к смерти, а потом, когда
смерть наконец приходит к нему, он негодует. Разве это не смешно?
— Конечно, еще бы не смешно.
— Да и в самом деле, Симмий, — продолжал Сократ, — истинные философы много
думают о смерти, и никто на свете не боится ее меньше, чем эти люди. Суди
сам. Если они непрестанно враждуют со своим телом и хотят обособить от него
душу, а когда это происходит, трусят и досадуют, — ведь это же чистейшая
бессмыслица! Как не испытывать радости, отходя туда, где надеешься найти
то, что любил всю жизнь, — любил же ты разумение, — и избавиться от
общества давнего своего врага! Немало людей жаждали сойти в Аид после
смерти любимого, супруги или же сына: их вела надежда встретиться там со
своими желанными и больше с ними не разлучаться. А человек, который на
самом деле любит разумение и проникся уверенностью, что нигде не приобщится
к нему полностью, кроме как в Аиде, — этот человек будет досадовать, когда
наступит смерть, и отойдет, полный печали?!
Вот как нам надо рассуждать, друг Симмий, если мы говорим о настоящем
философе, ибо он будет совершенно уверен, что нигде в ином месте не
приобщится к разумению во всей его чистоте. Но когда так, повторяю, разве
это не чистейшая бессмыслица, чтобы такой человек боялся смерти?
— Да, полная бессмыслица, клянусь Зевсом, — сказал Симмий.
— А если ты увидишь человека, которого близкая смерть огорчает, не
свидетельствует ли это с достаточной убедительностью, что он любит не
мудрость, а тело? А может, он окажется и любителем богатства, или любителем
почестей, или того и другого разом.
— Ты говоришь сущую правду, — сказал Симмий.
— Теперь ответь мне, Симмий: то, что называют мужеством, не свойственно ли
в наивысшей степени людям, о которых идет у нас беседа?
— Да, несомненно.
— Ну, а рассудительность — то, что так называет обычно большинство: умение
не увлекаться страстями, но относиться к ним сдержанно, с пренебрежением,-
не свойственна ли она тем и только тем, кто больше всех других пренебрегает
телом и живет философией?
— Иначе и быть не может.
— Хорошо, — продолжал Сократ. — Если же ты дашь себе труд задуматься над
мужеством и рассудительностью остальных людей, ты обнаружишь нечто
несообразное.
— Как так, Сократ?
— Ты ведь знаешь, что все остальные считают смерть великим злом?
— Еще бы!
— И если иные из них — когда решатся ее встретить — мужественно встречают
смерть, то не из страха ли перед еще большим злом?
— Правильно.
— Стало быть, все, кроме философов, мужественны от боязни, от страха. Но
быть мужественным от робости, от страха — ни с чем не сообразно!
— Да, разумеется.
— Взглянем теперь на людей умеренных. Если иные умеренны, то и тут то же
самое: они рассудительны в силу особого рода невоздержности. "Это
невозможно!" — скажем мы, а все же примерно так оно и обстоит с туповатой
рассудительностью. Те, кому она присуща, воздерживаются от одних
удовольствий просто потому, что боятся потерять другие, горячо их желают и
целиком находятся в их власти. Хотя невозержностью называют покорность
удовольствиям, все же получается, что эти люди, сдаваясь на милость одних
удовольствий, побеждают другие. Вот и выходит так, как мы только что
сказали: в известном смысле они воздержны именно благодаря невоздержности.
— Похоже, что так.
— Но, милый мой Симмий, если иметь в виду добродетель, разве это правильный
обмен — менять удовольствие на удовольствие, огорчение на огорчение, страх
на страх, разменивать большее на меньшее, словно монеты? Нет, существует
лишь одна правильная монета — разумение, и лишь в обмен на нее должно все
отдавать; лишь в этом случае будут неподдельны и мужество, и
рассудительность, и справедливость — одним словом, подлинная добродетель:
она сопряжена с разумением, все равно, сопутствуют ли ей