Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
для
игры.
Федор Иванович почувствовал, что сейчас упадет. Посмотрел
на Кондакова с тоской и молча вышел на лестницу, запрыгал по
ступенькам вниз. Две нечесаные головы показались наверху над
перилами, смотрели ему вслед. "Тезка" смотрел весело. Кондаков
-- с острым, воспаленным вниманием.
На следующий день он пришел в институт с опозданием --
чтобы не встретиться с Еленой Владимировной. Неразбериха,
которая поселилась в нем после вчерашних встреч с нею и с
поэтом, заставила его сжаться и уйти в глубокую тень, чтобы
там, выждав, постепенно прийти в себя. Сам он не был уже
способен внести ясность в свои дела, все должно было прийти
извне. Но так как ничто извне не приходило, он и на следующий
день скрывался, и так прошла целая неделя. А потом он
сообразил, что такое поведение может привлечь внимание, что оно
может быть истолковано не лучшим для него образом. Поэтому он
изменил линию и как ни в чем не бывало появился утром в комнате
за фанерной перегородкой. Здесь за четырьмя тесно стоящими
столами собрался почти весь состав проблемной лаборатории -- по
двое за каждым столом. Все листали журналы, приводили в порядок
свои записи за лето. Федор Иванович зашел к ним, как бы
мимоходом, и поставил на ближайший стол пухлый портфель. Елена
Владимировна за дальним столом повернула к нему сияющее лицо и
поздоровалась, задержав на нем взгляд, полный счастья. Потом
отвернулась -- видимо, обиженная холодностью его взгляда, и
больше Федор Иванович не видел ее лица, только темный лапоток
на затылке, сплетенный из кос.
-- Как там с планом на следующий год? -- спросил
Ходеряхин.
-- Академик готовит нам особую программу, -- сказал Федор
Иванович. -- К зиме получим. Пока -- всем приводить в порядок
материалы. Он сказал, что вся ваша работа пойдет в дело.
-- И тех и других? -- спросил Краснов.
-- И тех и других, -- ответил Федор Иванович, любуясь косо
бегущими прозрачными волнами волос на его лысоватой голове.
Ходеряхин поднялся, чтобы выйти в коридор, и, достав по
пути пачку сигарет, протянул начальнику.
-- Федор Иванович, не закурите?
-- Я не курю, -- спокойно сказал Федор Иванович.
-- Надолго?
-- Навсегда.
Елена Владимировна вспыхнула и полуобернулась. И тут же
пресекла это движение.
-- Что это с вами случилось? -- не отставал удивленный
Ходеряхин.
-- Почувствовал, что в жизни это -- совсем ненужная,
лишняя вещь, -- ответил Федор Иванович. -- Я сегодня решил
выбросить все свои запасы. Потом сообразил: надо принести сюда,
может, кому понравится. Я сам их набиваю. С донником.
И запустив руки в портфель, он выложил на стол горку своих
длинных папирос. Все курильщики подошли, взяли по папиросе.
Шамкова, держа папиросу между двумя бледными пальцами, закурила
и опустила голову, вникая во вкус табака.
-- Я беру себе половину, -- заявила Анна Богумиловна.
-- Еще принесу, -- сказал Федор Иванович. -- У меня почти
годовой запас.
-- А что, бросить курить так трудно? -- послышался голос
Елены Владимировны.
-- Детка, невозможно! -- гаркнула Побияхо. -- Кошмар!
Адские муки. Как тебе попонятней объяснить... Это все равно,
что бросить любить.
-- Бросить любить легче, -- сказала Шамкова.
-- Пра-а-авда? -- пропела радостно Елена Владимировна,
наклоняя голову вправо и влево. -- Неужели легче!
-- Я видел бросавших, -- сказал Ходеряхин. -- И сам
бросал. А таких, кто не начал снова, не видел.
-- Да-а-а? -- пропела Елена Владимировна.
В полдень они встретились в дальнем конце длинного
сводчатого коридора.
-- Миклухо-Маклай, вы правда бросили курить? -- спросила
она, потянув его за локоть.
-- Правда.
-- Навсегда?
-- На всю жизнь.
-- А почему вы бросили курить? А-а? Она все время
тормошила его: потянет за локоть и оттолкнет. И можно было
насладиться прекрасными мгновениями. Но слишком свежо помнился
вечер у поэта. "Господи! -- думал Федор Иванович. -- Пусть
ходит куда угодно. Сдаюсь! Только улыбалась бы и тормошила меня
вот так!"
-- Почему вы бросили курить? -- настаивала она, дергая его
за локоть.
-- Это моя тайна. Выходите за меня замуж, тогда скажу,
почему. А до тех пор не скажу.
-- Ишь какой! А я не выйду, пока не скажете. Не могу же я
кота в мешке...
-- Это вы кот в мешке. Что делали вечером после того, как
мы... Можете не отвечать, я соблюдаю установленный режим.
Мгновенно они договорились встретиться вечером. Когда
стемнело, они нашли друг друга в парке на Второй Продольной
аллее. Елена Владимировна сама, сжавшись, словно озябнув,
скользнула под его локоть, их руки нашли свои места, и они
быстро зашагали в ногу -- в самую темень, уже не спотыкаясь.
Они долго шли молча, и иногда крепко охватывали друг
друга, словно убеждаясь, что наконец они нашли то, что долго не
могли найти.
Потом Елена Владимировна вдруг спросила:
-- Почему скрывались целую неделю? Почему даже не
позвонили?
-- Видите ли... Я вас... Я к вам очень привязан. Вы мне
кажетесь такой необыкновенной... Если бы вы знали, как сейчас,
когда я вам это говорю, как сейчас меня тянет изнутри тоска...
-- А почему же не позвонили?
-- Вот, дайте досказать. Вы запомнили все, что я вам
сказал сейчас?
-- Ну, говорите, говорите.
-- Так вот. Я заметил, что у вас что-то... Вы мне уже
давно ужасно врете. И не заботитесь, чтоб было безболезненно...
Она как будто смутилась чуть-чуть.
-- И не звоните. Ведь и вы не звоните! И мне кажется, что
вы хотите, чтобы я нашел с себе силы... Чтобы я сам нашел путь
и отошел... Самой оттолкнуть меня -- это меня унизит. Вы умная,
этого не хотите допустить -- и подстраиваете так, чтобы я ушел
сам. Ну, я понял вас и помог вам...
-- Вы очень ревнивы...
-- Да, Леночка, да! Прямо умираю. Схожу с ума, и
начинается прямо какой-то бред.
-- Я заметила. Тяжело вам?
-- Ох, Леночка. Я петушился перед вами сейчас. А найдутся
ли силы...
-- Не знаю, что с вами делать. Видно, все-таки да..
Придется мне выходить за вас замуж. Когда открою все, вы
поймете и все мне простите. Даже нечего будет
прощать.
-- Леночка, даже если будет что прощать... Я до такой
степени попался... Для меня нет никаких путей отхода назад.
-- Значит, бросить курить легче?
-- Бросить курить -- это пустяки.
-- Но вы мне еще ни разу не сказали... это слово.
-- Разве? По-моему, я его много раз кричал вам
-- Да-а-а? В общем, да, мне казалось иногда, что
вы говорите...
-- Прямые слова -- это же не для выражения... этой вот...
вещи. У нее свои слова. Эта вещь, если настоящая, любит тайну,
темноту и иносказание. Когда идут по улице в обнимку -- там
этого нет. Или когда он при всех берет ее за холку и ведет...
-- Вот и я так считаю. Все боялась. Думаю: если он меня
посмеет когда-нибудь... за холку... Это будет все. Видите, как
у нас с вами.
Они умолкли и долго медленно шли -- в полной темноте.
-- Как же я теперь буду вас называть? -- вдруг спросила
Елена Владимировна. -- Федяка? Можно я буду называть вас Федор
Иванович? Федор Иванович... Прямо мистика какая-то. Эти звуки я
полюбила в первый день, до того еще, как узнала вас. По-моему,
про имя так говорить разрешается... Этим словом... -- она сжала
и отпустила его руку. -- И потом, сейчас такая темнота...
Он хотел ответить и не смог: вроде как слезы собрались
выступить, и он почувствовал, что голос его выдаст. Хотел
поцеловать ее, но сил хватило только приложиться щекой к ее
виску.
-- Как хорошо! Вы теперь боитесь после того... После
табака. -- Она тихонько засмеялась. -- Ничего, это хорошо. Вы
-- серьезный. И я тоже. У нас все будет серьезно.
Его голову охватили во тьме маленькие шершавые пальцы
земледельца, и на все его лицо посыпалось множество легких,
живых и горячих прикосновений.
-- Ну как? -- спросила она, переводя дыхание. --
Помирились со мной?
-- Ничего не понимаю, -- шепнул он.
Бывает в любви зенит. И ночь зенита. И большей частью мы в
лицо эту ночь не узнаем, она захватывает нас врасплох, и мы
бываем не готовы к тому, чтобы принять ее всю в себя,
рассмотреть и запомнить навсегда все ее мгновения. Сохранить в
себе все, что можно. И потом она живет -- уже в грустных
воспоминаниях об упущенном, не увиденном, не оцененном...
В полночь, проводив Елену Владимировну до ее двери, Федор
Иванович шел домой неверным шагом, как после легкой выпивки. Он
еще не открыл для себя этого явления -- зенит любви. Он об этой
ночи еще вспомнит и будет отчаянно бить себя кулаком по голове.
Но уже сейчас тихо надвигалась пора грустных воспоминаний.
Пора, которая будет длиться всю жизнь.
"Почему я не кричал ей о том, что люблю? -- уже отчаянно
корил он себя. -- Почему выдумал какую-то теорию о запретных
словах? Теоретик! Почему послушно пошел провожать, почему не
удержал до утра в парке? Почему водил все по темным местам --
так и не увидел ее глаз, когда она произносила: "Можно я буду
называть вас Федор Иванович?" Даже не верится -- она ведь
сказала: "Эти звуки я полюбила..."
В эту ночь у Федора Ивановича было еще две встречи. Первая
-- по телефону. Он пришел домой и, не гася света, растянулся на
койке. Протянул руку к папиросам и отдернул. Минут через
двадцать его оглушил телефон странным пронзительным ночным
звонком.
-- Это ты? -- Кондаков нервно хрипел и дышал почти рядом.
-- Уже пришел, темнила? Так скоро?
-- А что?
-- Я видел тебя с твоей дамой. Ты знай -- если
затаскиваешь даму в темный уголок, там обязательно стою я.
-- Ошибаешься. Это была сослуживица. Поздно засиделись на
работе, и я проводил ее.
-- Не разочаровывай меня. А -- темном уголке с кем был?
-- Мы шли без остановок. Прямо к ее дому.
-- Разве в ее доме нет уголков? "Слава богу, что не
затащил, -- подумал Федор Иванович. -- Он все спрашивает
неспроста. Ловит".
-- Я же говорю -- сослуживица. Я ее доставил прямо к
лифту. А ты что -- завидуешь? У тебя голос...
-- Неужели! Поменялись, ха-ха, местами? Так это ты к ней
меня приревновал?
-- Да нет же, Кеша! Это совсем другое дело.
-- У тебя с ней как? Было?
-- С кем? Я не отвечаю на такие вопросы.
-- Встреча с вами вдохновила меня на стихи.
-- Давай.
-- Постой. Рано еще. Лучше скажи: это ты к ней тогда
меня...
-- Да нет же! К другой.
-- А к кому? По-моему, ты был с ножом.
-- Я вообще не ревнив. Одни деловые отношения. Старею...
-- Ха-ха-ха! Он мне -- мое вернул! А мог бы вполне
приревновать. Я люблю таких маленьких. Конечно, и богатое,
тяжеловесное сложение имеет свои... Но я люблю, когда маленький
Модильяни.
-- По-моему, у Модильяни все девицы рослые. И потом, все
его девицы не умеют любить.
-- Ни черта не понимаешь в женщинах. Или притворяешься.
Модильяни сидит в каждой красивой женщине.
-- Этот вопрос у меня не исследован так глубоко.
-- Ты можешь себе представить маленького Модильяни? Ты на
нее как-нибудь специально посмотри, когда она...
-- Напрасно меня ловишь, Кеша. Я на нее никогда с этой
точки... С этих позиций не пытался взглянуть. У
нас исключительно деловые интересы. По-моему, когда
работаешь вместе, настолько примелькаешься...
-- Ты синий чулок. Или страшный притвора. Скажи мне, кто
такой Торквемада? Тебя называют Торквемадой -- ты знаешь?
-- Кто тебе это сказал?
-- А что, точно? Видишь, какая у меня информация.
-- Н-да... Лучше ответь, почему это шахматы стояли не как
у людей? Два черных слона -- оба на черном поле...
-- Ха-ха-ха! -- залился Кондаков глухим хохотом. В его
голосе все время звучал скрытый ревнивый интерес. -- Говоришь,
два слона? Этого тебе не понять, ты пить не умеешь. Когда мы с
твоим тезкой хорошо выпьем, для нас все фигуры, которые тебе
показались неправильно поставленными...
-- Мне они не показались...
-- Не знаю, не знаю. А что -- на тебя произвело
впечатление? Ревнивцу и пьяному -- им всегда кажется. Все
фигуры для нас, когда выпьем и садимся играть, стоят правильно.
Сами же ставим. И партнер не сводит глаз. Мы обдумываем ходы и
за голову хватаемся, когда партнер удачно пойдет. Представь, он
мне вчера поставил какой мат! Я уже почувствовал за пять ходов.
Он говорит: мат, и я вижу -- безвыходное положение. И сдаюсь. И
руку ему пожал. А как они в действительности стояли -- черт их
знает. Ни тебе, ни мне не узнать.
-- Ну, ты все-таки поэт.
-- Но если б ты видел свое лицо, Федя. Ты ее сильно
любишь. Я ее знаю, хорошая девочка. Как ты ушел, я сразу
сочинил стихи...
-- Ну давай же!
-- Вот слушай...
И новым, плачущим голосом Кондаков начал читать:
В руках -- коса послушной плетью, В глазах -- предчувствие
беды, -- Как будто бы на белой имейте С тоскою трогаешь лады...
Я сердцем слышу этот вещий Твоей безгласной флейты плач. Но
завтра снова будет вечер И ты войдешь, снимая плащ...
Нет, ты скажи, какую цену Ты отдала за наш кутеж? Какую
страшную измену На эту музыку кладешь?
Трубка замолчала. Они оба долго не говорили ни слова.
Потом поэт угрюмо спросил:
-- Ну, как?
-- Хорошо, -- сказал Федор Иванович. Вернее, с трудом
выдавил. -- Почему флейта белая?
-- Была сначала черная. Потом тихая. Тебя это задело?
-- Я просто так. Просто подумал: в стихах не должно быть
точных адресов.
-- Ага, кажется, честно заговорил. Прорвало, наконец.
Значит, белая флейта -- адрес точный? Давай дальше. Какой адрес
будет менее точным? Черная флейта?
-- Автору виднее.
-- Опять ушел. Темнила...
Вот какая беседа по телефону произошла у него в эту ночь,
и он не мог заснуть до утра. Хоть он и решил быть
Миклухо-Маклаем и несколько раз уже заставлял себя, отбросив
оружие, лечь на берегу опасного острова, сон все-таки не шел к
нему. Поэт все в его голове перемешал, внес неразбериху.
Незаметно наступил рассвет, и за открытым окном в прохладе
и пустоте вдруг зачирикали три или четыре воробья. Федор
Иванович, крякнув с сердцем, вскочил с постели и вышел на
крыльцо. Его словно окатило родниковой водой -- так резка была
утренняя свежесть. Чувствовался конец сентября.
Сжав кулак, он нанес несколько ударов в воздух -- вверх,
вперед и в стороны и, сбежав с крыльца, бодро зашагал к парку.
Эхо его шагов отскочило от каменных стен. Хоть чириканье
воробьев стало дружнее, пустыня не просыпалась. Ни вокруг
институтских корпусов, ни в аллеях парка не было видно ни одной
человеческой фигуры.
"Модильяни... -- думал Федор Иванович, стараясь понять
причину ночного звонка Кондакова. -- Он неспроста позвонил. Но
при чем тут Модильяни? Модильяни передает в женщине то, что
понятно в ней многим. Он лишает ее индивидуальности. Вынул из
нее самый главный алмаз..."
И по свойственной многим мыслящим людям манере он тут же
вцепился в мысль, которая еще только начала сгущаться, показала
ему свой не совсем определившийся край. "Синий чулок... Как зло
было сказано. Может, он это потому, что сам не может мыслить и
беседовать в этом плане? А там требуют именно такого, более
глубокого подхода... Потому как подход такой показывает и
самого человека, который говорит... Тараканы-то надоели.
Сегодня тараканы, завтра тараканы... И получилась заминка. Но я
-- какой же я синий чулок? Ведь я ужасно... Я не могу без нее!"
-- отдал он вдруг себе отчет. И с этого мгновения еще сильнее
стал в нем этот бес. Тут же Федор Иванович как бы спохватился:
"Ведь меня так ужасно еще ни к кому не тянуло! Вон ходят,
„маленькие и большие Модильяни", и я тупой, никак не реагирую.
Значит, тут есть еще что-то". Он не мог представить себе, как
это можно "иметь дело" с женщиной, которую не любишь
смертельно. Как это могут с применением угроз, посулов,
хитрости, насильно, за плату... Как это можно -- "держать про
запас". Странные существа! Как понять их чувства! Опять это
существо из джунглей Амазонки, с зеленой шерстью, висящее вниз
головой! Так же, как не постигнешь никогда, что думает собака,
как не вникнешь в ход мыслей идиота, -- так непонятны были ему
и эти люди. А Кондаков врет, что забыл, что такое ревность. Это
все у него ораторское искусство. Великий маг лукавства. Его
тоже никогда не понять! И то, что он о Модильяни говорит, --
тоже неправда. Тоже врет. Маска. А вот в стихах он выдал, выдал
себя. Странно, как люди непонятны друг другу. Какая скрытность!
А еще о какой-то общности говорим! Она, всеобщая общность,
могла бы быть, если б не было непрерывного предательства --
маленького и большого. Если бы не было всюду "страстей
роковых", заставляющих нас, краснея, делать то, чему нет
прощения.
Так его понесло -- от любви и желаний к неведомым
материям, и он еще быстрее зашагал по бесконечной аллее.
Но Елена Владимировна вернулась и опять мягко взяла его за
руку. "Нет, хорошо, что я с нею был в рамках, -- подумал он. --
Да и не мог бы! Она сама определяет мое с нею поведение. Но кто
она такая? Может ли кто-нибудь еще читать ее иероглифы?
Нравится ли другим прочитанное? А что она читает во мне?"
Вдали, в конце аллеи, пронизывая парк, горели, как струи
розового сиропа, первые солнечные полосы. И в одной из полос
что-то красное вспыхнуло и погасло -- ее пересекла какая-то
фигура. Кто-то спешил навстречу, шагая на длинных ногах, быстро
увеличиваясь. Это был тонкий, гибкий, спешащий куда-то
Стригалев в своем малиновом свитере. Слегка выкатив глаза, он
смотрел вперед и вверх, вцепившись в мысль, которая бежала над
ним по невидимому проводу.
Федор Иванович, еще не остывший от своих переживаний,
посторонился, и малиновый свитер пронесся мимо.
-- Иван Ильич!
Троллейбус замедлил ход и остановился, приходя в себя.
Узнав Федора Ивановича, Стригалев чуть заметно двинул щекой --
он, похоже, совсем разучился широко, ярко улыбаться. Сделал
пальцем жест: "я давно хотел вам нечто сказать".
-- Тоже, значит, Федор Иванович, ходите по ночам? Вроде
меня...
-- Да вот... Ночь какая-то. Так и не заснул, -- Федор
Иванович пошел с ним рядом.
-- И у меня. Сувальды-то сдвинул с места... А тут
попробовал еще предложить руку и сердце. Правда, то, что
говорилось, понимал один я. Она, конечно, ничего не поняла из
моей болтовни...
"И она все, все поняла", -- подумал Федор Иванович.
-- Но я-то увидел все. Можно ставить крест. Если бы что
было, она бы сразу поняла. Ждала бы этого скрипа. Надо, надо
ставить крест. Троллейбус слишком долго смотрел на свой провод.
-- Тут он неумело улыбнулся и посмотрел в глаза Федору
Ивановичу с доверчивой дружбой. -- Ей -- двадцать семь, а мне
сорок два. Пятнадцать лет разницы, Федор Иванович. Не тяните с
этим делом.
-- Сначала нужно определить, с кем я. А потом и жену
искать. Среди своих.
-- Вот-вот. Будете еще определять. Уж будто до сих пор не
решили! Я вас давно зачислил в наш табор. К нам приходят только
хорошие ребята. А уходят... Вот Шамкова перебежала. Как и
следовало по объективному ходу... Глуповата. Все стало теперь
на свое место. Шамкова -- туда, Дежкин -