Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
ший из
провинции, и его просвещенный сын. Цвях неторопливо говорил н
картинно "аргументировал" обеими руками, а Федор Иванович
слушал, опустив голову, уронив на лоб русые пряди.
-- Я все думаю, -- между прочим сказал Василий Степанович,
когда они уже шли полем. -- Все, понимаешь, прикидываю, нужно
ли тебе выступать. Я ведь кое-что вижу. Я вижу, что тебе все
это нелегко делать. С первого дня заметил. И понимаю тебя,
Федя. Так, может, я один? Все равно, так и этак, мне на трибуну
лезть, доклад на мне. А тебе-то зачем все это? Сиди себе в зале
и слушай, как я буду им про живое и неживое вправлять. Мне все
равно, у меня на плечах и без того грузу достаточно. На том
свете большой предстоит мне разговор... Да и в науке. Я еще
только чуть приоткрываю глаза, еще только сквозь щели что-то
чуть брезжит. Может, так и не открою совсем, глаза-то. Опоздал.
Потому и спрос с меня какой? А ты уже ученый, направление
формируешь. Был бы я тебе отцом, я бы тебе сказал: не лезь. Не
лезь, Федя...
-- Спасибо, Василий Степанович.
-- Вот и ладно, вот и хорошо. Так и уговорились. Когда они
подошли к мосту, Цвях вдруг остановился и, ударив кулаком в
ладонь, тряхнув головой, сказал:
-- Гуляй дальше сам. Пойду домой, полистаю доклад,
материалы. Надо, Федя, ко всему быть готовым...
И быстренько заковылял назад. А Федор Иванович перешел по
мосту овраг и зашагал по тротуару вдоль строя серых кирпичных
домов, и перед ним возник прозрачный образ Елены Владимировны,
состоящий только из тех ее особенностей, которые запали в его
душу и незаметно, но постоянно напоминали о себе. Что за
невиданный цветок вдруг расцвел в этом городе, что за судьба
такая вдруг привела Федора Ивановича сюда, чтобы его увидеть!
Он шел и видел ее, читал слова, которые она писала
движениями рук, полуповоротами и полупоклонами, пожатием плеч.
И халатик ее серенький, узко перехваченный, с буквами "Е. В.
Б." на кармашке тоже возник перед ним. Рука Федора Ивановича
нечаянно согнулась в кольцо, пальцы коснулись груди -- да, так
оно и получится, если...
Он прошел в арку -- как раз под красным спасательным
кругом -- и обошел ее дом, стараясь угадать, где же ее окно.
Потом через ту же арку он вернулся на улицу и с блуждающей
улыбкой побрел дальше, ничего не замечая, пока не оказался на
большой центральной площади. Здесь были сплошь старинные
купеческие дома с колоннами, и только с одной стороны, из-за
сквера с темно-бронзовой фигурой Ленина поднималось современное
четырех- или пятиэтажное здание, состоящее из гранитных -- до
самой крыши -- колонн и таких же высоких стеклянных плоскостей.
Здесь помещались горком партии и горисполком. Подойдя поближе,
Федор Иванович увидел в скверике длинный красный щит на
постаменте, заключенный в раму бронзового цвета, окруженный
фанерными красными знаменами. На нем висели десятка два больших
фотографий -- портреты ударников производства. Он прошел вдоль
щита, рассматривая с невольным уважением лица этих знаменитых
людей и читая фамилии. "Перхушкова Лидия Алексеевна,
прядильщица, -- читал он, -- Туликов Иван Сергеевич, слесарь
автобазы. Жуков Александр Александрович, сталевар..."
"Ага, -- подумал Федор Иванович, -- это он. Этого Саши
Жукова отец".
Он постоял перед портретом, изучая усатое и бровастое,
сердитое лицо, кепку и темные очки над козырьком.
"Сын тоже Александром назван. Семейная линия, -- подумал
он. -- А сын взял и в биологи пошел. Кто-то его сманил туда.
Кто? Не Троллейбус ли?"
И, слегка затуманившись, он побрел из сквера, свернул на
длинный бульвар, с лавками под сенью лип. Он шел по бульвару,
пока его не вывел из легкого тумана какой-то желтоватый блеск,
возникший впереди.
Это был поэт в своем балахончике из золотистой чесучи. Он
стоял посреди бульвара, неподалеку от пивного ларька и,
подбоченясь, в позе трубящего Роланда, пил из бутылки пиво.
Медлительно отпив несколько глотков, он уронил руку с бутылкой
на выставленное брюхо и застыл, отдыхая. Потом, переведя дух и
поразмыслив, он снова выпрямился, поднял бутылку и тут увидел
Федора Ивановича. Одним пальцем руки, держащей бутылку,
требовательно подозвал.
-- Что тебе, Кеша?
-- Погоди, не видишь, я занят.
Федор Иванович невольно ухмыльнулся -- он знал эту манеру
Кондакова.
Допив, поэт поставил бутылку на скамью, вытер двумя
пальцами бороду и усы, взял Федора Ивановича под руку и, дыша в
лицо пивом, сказал:
-- Вот, послушай. Новое.
Дымчатым бабьим голосом, подвывая, он начал читать:
Три с гривою да пять рогатых,
В овине сохнет урожай.
За этот сказочный достаток
Отца сослали за Можай.
А ты, его сынок-надежа,
Проклятье шлешь отцу вдогон,
Родную сбрасываешь кожу,
За новью пыжишься бегом.
Был Бревешков, а стал Красновым,
Был Прохором, теперь ты -- Ким.
И спряталась твоя основа
За оформлением таким, --
Чтоб мы и думать не посмели,
Что ты -- новейший мироед,
Когда увидим в личном деле
Краснова глянцевый портрет.
-- Ну, как? Чувствуешь, что это за вещь?
-- Чувствую. Серьезная вещь...
-- Да? -- Кондаков недоверчиво посмотрел на Федора
Ивановича.
-- Да, Кеша. Вещь хорошая и серьезная. Ты реагирующий
мужик.
-- Ты находишь? -- сказал поэт польщенно. -- Ну, пойдем,
пройдемся. Скажи еще что-нибудь,
-- Зачем у нашей старухи сундучок спер? Хоть бы пятерку
ей.
Кондаков остановился, как будто в него выстрелили дробью.
Потом опомнился, его рожа, окаймленная рыжеватыми с проседью
лепестками, расплылась.
-- Фу, напугал... Разве это ее? Она видела?
-- А как же. Ходит и костит твое честное имя...
-- Что же ты не остановил? На, дай ей два рубля. И от себя
еще добавь. Скажи, чтоб перестала.
-- Барахло ходишь по улицам собираешь...
-- Барахло? Знаешь, какое это барахло? Этот сундучок у ней
весь внутри оклеен газетами. Тридцатый год. И там объявления,
Федя... Какие объявления! Слышишь? "Порываю связь с отцом как
кулацким элементом". "Рву все отношения с родителями, сеющими
религиозный дурман в сознание трудящихся". "Меняю фамилию и
имя". И берут имена: Октябрь, Май, Ким, Револа... Так и
повеяло, знаешь. Ночь не спал.
-- Покажешь?
-- Его уже нет. Одному человеку отдал.
-- Жаль...
-- Просил человек. У него там кто-то оказался. Из своих.
Ты бы разве не отдал?
-- По-моему, ты правильно отразил суть... Может, и правда,
кто-нибудь делал это в экстазе. Потому что в этих отречениях от
родителей есть что-то. Какой-то обряд. Люди более развитые,
образованные спросили бы -- а к чему эти жертвы вообще?
-- Погоди, Федя. Погоди, запишу... -- у поэта в руках уже
были ручка и пачка сигарет. -- Давай, давай...
-- К чему, говорю, эти обряды делу революции? Родители --
они ведь сами по себе. Раньше, например, полагалось носить
крест. Тут есть, Кеша, что-то от человеческого
жертвоприношения... Не каждый из этих был в исступлении... Не
все пылали, ты прав. Иные трезво предавали, чтоб спасти себя, а
иные -- чтоб и взлететь...
-- Ты думаешь? Ну, ну. Продолжай... Федор Иванович с
грустью посмотрел на его исписанную сигаретную пачку.
-- Такая публикация не есть доказательство революционного
образа мыслей. Наоборот! Этим утверждается: думай, что хочешь,
но только про себя. Сделай эту подлость и обрежешь концы.
Газета пойдет в архив под надежный замок, ключ -- в надежных
руках -- и весь твой век тебе будет уже не до старомодных
кулацких настроений. Вот если сейчас кто-нибудь из них жив и
ему показать сундучок с газетой, умело показать... Так иной,
пожалуй, и з петлю полезет...
-- Продолжай! Почему ты не пишешь стихов!
-- Да, Кеша... Кто требует предать родного отца, -- не
рассчитывай на чью-нибудь верность.
-- Говори, говори...
-- Нет. Больше говорить об этом не хочется.
-- Ну еще немного. Пойдем ко мне, накормлю тебя хорошим
завтраком. Мясо! Мясо, Федя! Мясо и лук! Вот тут, совсем рядом.
Вон он, дом. Видишь, спасательный круг? Говори еще...
-- Исчерпался, -- Федор Иванович с интересом посмотрел на
него. -- Ну ладно, завтракать так завтракать. Пошли.
Иннокентий Кондаков отпер плоским ключом шикарную дверь на
четвертом этаже, обитую стеганой черной искусственной кожей,
сияющую бронзовыми кнопками. Они вошли в темную каморку. Здесь,
как в харчевне, сильно пахло недавно жарившимся мясом. Кондаков
включил свет и сейчас же начал раздеваться.
Балахончик, сорочку и чесучовые брюки он повесил в стенной
шкаф, туда же поставил алюминиевые туфли на женских каблуках.
Из шкафа грубо выволок махровый малиновый халат и, накинув,
завязав под животом пояс с кистями, предстал --
золотисто-волосатый, с вылезшим из халата напряженным пузом. В
золотой чаще нагло зиял воронкообразный пуп.
-- Красавец! -- воскликнул Федор Иванович. -- Гольбейн!
-- Что это такое, Федя?
-- Художник был. Короля английского нарисовал, похожего на
тебя.
-- Спасибо, дорогой.
-- Этот король переменил шесть жен.
-- Да ну! Это точно -- я. Спасибо, удружил. Пойдем на
кухню.
Как только они вошли туда, множество тараканов кругами
забегало по полу и по стенам, и через мгновение все куда-то
скрылись. Поэт достал из духовки лоснящуюся сковороду с
четырьмя кусками мяса, сидящими в высокой подстилке из жареного
лука. Понюхал и подмигнул. Каждый кусок был величиной с большой
мужской кулак.
-- Это ты все для себя? -- изумился Федор Иванович.
-- Мне надо есть мясо. Вечером ко мне придет дама.
-- Серьезно относишься к делу...
Поэт кончил любоваться своей сковородкой. -- Подогреем? --
спросил, сверкнув сумасшедшими светлыми глазами. И ответил: --
Подогреем-с!
Пыхнул огонь в духовке, Кондаков задвинул туда сковороду.
Федор Иванович в это время рассматривал приклеенное над столом
цветное фото обнаженной жен-шины, вырезанное из иностранного
журнала.
Поэт дернул гостя за рукав. Они прошли маленькую переднюю
и комнату с плотно завешенным окном, в которой на столе среди
высохших винных луж стояла лампа без абажура, на полу темнели
десятка полтора бутылок, а на стенах висели афиши с крупными
буквами: "Иннокентий Кондаков". В другой комнате была видна
низкая старинная кровать -- квадратный дубовый ящик с темными
спинками, на которых поблескивали вырезанные тела длинноволосых
волооких дев, летающих среди роз и жар-птиц. Две несвежие
подушки, огромное стеганое одеяло, простыни -- все стояло
комом. Поэт снял закрывающий окно лист фанеры, потянув за шнур,
впустил дневной свет, и стали видны грязный паркет, пыль и
окурки по углам, грязные разводы и надписи на стенах.
"Дурачок!" -- было написано на самом видном месте губной
помадой. И в этой комнате висели афиши с той же крупно
напечатанной фамилией и несколько фотографий -- везде поэт
Кондаков, освещенный с трех сторон, в раздумье или в дружеском
оскале.
-- Здесь я вдохновляюсь, -- сказал он, указывая на свое
ложе.
-- Вижу, вижу. Тебя навещают... -- заметил Федор Иванович.
-- Небось, увидят обстановочку и сейчас же наутек.
-- Ты не знаешь женщин, Федя. Они, как увидят это, прямо
звереют. Женщину надо знать. Окинет взглядом все это --
тараканов, бутылки, грязь -- сначала начинает дико хохотать.
Потом бросится на меня с кулачками -- колотить. И, наконец,
обессилев, падает... вот сюда, -- он оскалился. -- Одна ко мне
ходит, ты бы посмотрел. Такая, брат, тихоня, такой младенчик,
такая тонкость, куда там! А наступает миг -- сатана!
-- Хвастун! -- сказал Федор Иванович, все еще оглядывая
комнату. Его жизнь шла другими дорогами, таких людей и такой
обстановки он не видел.
-- Пошли! -- принюхавшись, поэт вдруг бросился в кухню.
Федор Иванович уселся за стол, Иннокентий поставил на
какую-то книгу горячую сковороду, дал гостю грязную вилку и
измазанный в жире нож с расколотой деревянной ручкой.
-- Вот тебе хлеб, -- он положил на стол два остроконечных
батона, -- вот запивка, все вино выпили вчера, -- выставил две
бутылки молока. -- Не отставай! -- И, разрезав на сковороде
один кусок, сунул в пасть первую порцию.
-- Погоди, надо же вилки помыть! И стол...
-- Можешь и пол помыть. Разрешаю, -- мотнув головой
наотмашь, поэт зубами оторвал часть батона, отправил в рот
вторую порцию мяса и подал вслед хороший ком лука.
Вымыв вилку и нож, Федор Иванович принялся разрабатывать
свой сектор сковороды.
-- Чего молчишь? Зря тебя кормлю? -- пробормотал поэт,
жуя.
Но гостю было не до речей. Рядом со сковородой из щели
между столом и стеной вылезли, ощупывая воздух, чьи-то
чудовищные усы. Федор Иванович замахнулся, хотел пугнуть
разведчика, но Иннокентий остановил его.
-- Не трогай, это Ксаверий.
Обмакнув кусочек батона в жир, он положил его около
шевелившихся усов. Сейчас же Ксаверий вылез и уткнулся в хлеб.
Это был черный таракан длиной в спичечный коробок.
-- Видишь, жрет. Мы с ним давно знакомы. У нас совпадают
взгляды на многие вещи.
Из щели выбежал таракан поменьше и сунулся к хлебу.
Ксаверий махнул пятой или шестой ногой, таракан опрокинулся
вверх брюхом и замер, прикинувшись мертвым. Потом мгновенно
перевернулся и исчез в щели.
-- Борются за власть, -- весело осклабился Иннокентий,
обмакивая в жир второй кусочек батона. -- На, ешь, дурачок, --
он подложил кусочек к самой щели. -- Люблю за храбрость!
Отпив из бутылки несколько глотков, он принялся разрезать
второй кусок. Первого уже не было.
-- Нравится тебе эта девочка? -- спросил Кондаков, жуя, и
глядя на фото над столом.
-- Н-не могу сказать. Она снимается голая и не краснеет,
не прячет лица. Нормальная женщина в такой ситуации сгорит от
стыда. Как мне кажется, Кеша, без любви нельзя бросить на
наготу даже косой взгляд. Любящему можно. Любовь очищает
взгляд...
-- Ка-ак ты сказал? Постой, запишу... Да-а... А почему эта
не сгорает? Смотрит прямо в глаза...
-- Это бесстыдница. Она ведь за деньги... И у нее,
конечно, есть маскировочное рассуждение. Но это не меняет дела.
-- А стыд нагого мужчины?
-- Только перед женщиной. В этом стыде есть береженье ее
стыдливости.
-- А в раю? Оба ведь были голые...
-- Что рай, что любовь, Кеша...
-- Как, как ты говоришь? Повтори... Давай еще кусок
разделим пополам. И батона ты почти не ел!
-- Мне хватит, я уже готов.
-- Ну, как знаешь. Получается три -- один в мою пользу. А
как ты смотришь на такое мое наблюдение. Ты правильно говоришь,
ко мне ходят... Я заметил, что это дело любит накат. Бросать на
полдороге нельзя. Надо запираться с нею на неделю. И чтоб мешок
с продуктами висел на балконе и был полон. Эта, о которой
говорил, к сожалению, так не может. Поэтому г наблюдение мое, о
котором скажу сейчас, на ней проверить не смог. Сегодня придет.
Я хочу сказать тебе вот о чем. Это же черт знает что -- чем
определяется этот недельный срок! Не пойму! Входим сюда нежными
влюбленными, а выходим, глядя в разные стороны. Ненавидим, чуть
не деремся. Получается, что все -- в голоде или в сытости тела.
Я сыт -- и сейчас же лезут мысли: зачем я с нею связался, с
этой дурой? Какого черта привел ее да еще на неделю! Теряю
время! И что в ней нашел хорошего? Нос -- как будто перочинным
ножом остроган, с трех сторон. Тьфу! Словом, разлука без
печали. А проходит еще неделя -- и я начинаю ее искать. А она
ищет меня. И она теперь для меня -- необыкновенное существо.
Откуда красноречие, откуда стихи! Искры из меня так и сыплются.
Красавица! Богиня! Ангел! Этот вот объект, Федя, очень удобен
для наблюдений над самим собой. Я давно замечаю -- у человека
все так: что к его пользе -- все правильно. А что ко вреду или
к докуке, что мешает -- неправильно. И сразу появляются
убедительные аргументы. Для самого себя. Ты не замечал?
-- Я что-то похожее наблюдал. Только не на этих...
объектах. -- Федор Иванович замялся, подыскивая слова. --
Понимаешь, ты сейчас мне привел еще одно доказательство. Что
чувство правоты не всегда совпадает с истинным положением
вещей. Что оно часто совпадает с чувством ожидания пользы...
Для самого себя. Кто владеет собой, Кеша, в таком тонком деле,
тот мудрец.
-- Спасибо, Федя. Пей молоко.
-- Я вовсе не о тебе. Насчет того, владеешь ли ты, у меня
данных нет.
Все было съедено и выпито. Кондаков заметно отяжелел,
умолк и нахмурился. В молчании они вышли из кухни в переднюю.
Федор Иванович повернул было в комнату, но поэт молча стал у
него на пути, почесывая голую волосатую грудь. Помолчав и еще
больше потемнев лицом, он сказал, наконец:
-- Ну ладно, иди, Федя. Иди, мне надо отдохнуть. И даже
подтолкнул его к двери.
V
В два часа Федор Иванович достал из шкафа своего "сэра
Пэрси" -- любимый спортивный пиджачок с накладными карманами.
Пиджачок был цвета обжигающего овощного рагу с хорошо
поджаренным лучком, прожилками помидоров и частыми крапинками
молотого перца. Надев мелкокрапчатую сорочку с
коричнево-красным галстуком и "сэра Пэрси", Федор Иванович
сразу стал похож на самоуверенного боксера в полусреднем весе.
Остроносое лицо его с вертикальной чертой в нижней части и
глубокой, кривой, как запятая, ямкой на подбородке приобрело
жесткое выражение -- он шел на поле боя, хотя уверенности
сейчас было в нем значительно меньше, чем три дня назад.
Приготовился и Цвях -- он уже успел выгладить свой темный,
командировочный костюм и теперь, облачившись, затянув галстук и
причесавшись на пробор, стал похож на седого крестьянина,
собравшегося в церковь.
Они вышли торжественной парой из дома и по единственной
улице институтского городка двинулись к некоей отдаленной
точке. Справа и слева от них из разных концов городка шли люди
-- все к этой точке. Там, в розовом трехэтажном корпусе, был
актовый зал.
-- Касьян сегодня звонил, -- проговорил Цвях. -- Что-то
напели ему. Что -- не говорит, но слышно было -- недоволен.
Прошляпили, говорит. А что прошляпили, так я и не разобрал.
Федор Иванович не сказал ничего, только выразительно чуть
повернул голову.
-- Смотри-ка, сколько народу валит. Со всех трех
факультетов, -- проговорил Цвях после долгого молчания.
И еще сказал, когда прошли половину пути:
-- У зоологов дней двадцать назад нашли дрозофилиста.
Поскорей выгнали, и теперь у них тишина...
Когда по длинному коридору подошли к входу в зал, Цвях
остановился.
-- Ну, давай. Я иду в президиум.
Федор Иванович вошел в гудящий зал. Почти все места были
заняты, но он все же нашел кресло в двадцатых рядах и,
усевшись, стал наблюдать. Прежде всего, он увидел над пустой
сценой красное полотнище с знакомой ему надписью белыми
буквами: "Наша агробиологическая наука, развитая в трудах
Тимирязева, Мичурина, Вильямса и Лысенко, является самой
передовой сельскохозяйственной наукой в мире!". Он не раз
слышал эти слова на августовской сессии. Потом он увидел
впереди -- рядов через десять -- белую шею Елены Владимировны,
чуть прикрытую сверху лапотком, сплетенным из ее темных, почти
чер