Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
й человек,
бестрепетный испытатель тайн природы, провожавший людей на смертную казнь,
чтобы следить за выражением последнего ужаса в лицах, иногда терялся от
легкомысленной шутки, не знал, куда девать глаза и краснел, как мальчик.
Никколо увлек мессера Лучо. На следующий день рано утром пришел из дворца
камерьере узнать, доволен ли главный герцогский строитель отведенным ему
помещением, не терпит ли недостатка в городе, переполненном таким множеством
иностранцев, и передал ему с приветствием герцога подарок, состоявший, по
гостеприимному обычаю тех времен, из хозяйственных припасов -- куля с мукой,
бочонка с вином, бараньей туши, восьми пар каплунов и кур, двух больших
факелов, трех пачек восковых свечей и двух ящиков конфетти. Видя внимание
Чезаре к Леонардо, Никколо попросил его замолвить за него словечко у герцога
-- выхлопотать ему свидание.
В одиннадцать часов ночи, обычное время приема у Чезаре, отправились
они во дворец.
Образ жизни герцога был странен. Когда однажды феррарские послы
жаловались папе на то, что не могут добиться приема у Чезаре, его
святейшество ответил им, что он и сам недоволен поведением сына, который
обращает день в ночь, и по два, по три месяца откладывает деловые свидания.
Время его распределялось так: летом и зимою ложился он спать в четыре
или пять часов утра, в три пополудни для него только что брезжила утренняя
заря, в четыре вставало солнце, в пять вечера он одевался, тотчас обедал,
иногда лежа в постели, во время обеда и после занимался делами. Всю свою
жизнь окружал тайной непроницаемой, не только по естественной скрытности, но
и по расчету. Из дворца выезжал редко, почти всегда в маске. Народу
показывался во все дни великих торжеств, войску -- во время сражения, в
минуты крайней опасности. Зато каждое из его явлений было поражающим, как
явление полубога: он любил и умел удивлять.
О щедрости его ходили слухи невероятные. На содержание Главного
Капитана Церкви не хватало золота, Непрерывно стекавшегося в казну св. Петра
со всего христианского мира. Послы уверяли государей, будто бы он тратит не
менее тысячи восьмисот дукатов в день. Когда Чезаре проезжал по улицам
городов, толпа бежала за ним, зная, что он подковывает лошадей своих
особыми, легко спадающими серебряными подковами, чтобы нарочно терять их по
пути, в подарок народу.
Чудеса рассказывали и о телесной силе его: однажды будто бы, в Риме, во
время боя быков, юный Чезаре
бывший тогда кардиналом Валенсии, разрубил череп быку ударом палаша. В
последние годы французская болезнь только потрясла, но не сокрушила его
здоровья. Пальцами прекрасной, женственной тонкой руки гнул он лошадиные
подковы, скручивал железные прутья, разрывал корабельные канаты.
Недоступного собственным вельможам и послам великих держав, можно было
видеть его на холмах в окрестностях Чезены, присутствующим на кулачных боях
полудиких горных пастухов Романьи. Порой и сам принимал он участие в этих
играх.
В то же время -- совершенный кавальере, законодатель светских мод.
Однажды, ночью, в день свадьбы сестры своей, мадонны Лукреции, покинув осаду
крепости, прямо из лагеря прискакал во дворец жениха, Альфонсо д'Эсте,
герцога Феррарского; никем не узнанный, весь в черном бархате, в черной
маске, прошел толпу гостей, поклонился, и, когда они расступились перед ним,
один, под звуки музыки, начал пляску и сделал несколько кругов по зале с
таким изяществом, что тотчас все его узнали. "Чезаре! Чезаре! Единственный
Чезаре!"-пронесся восторженный шепот в толпе. Не обращая внимания на гостей
и хозяина, он отвел невесту в сторону и, наклонившись, стал что-то шептать
ей на ухо. Лукреция потупила глаза, вспыхнула, потом побледнела, как
полотно, и сделалась еще прекраснее, вся нежная, бледная, как жемчужина,
быть может, невинная, но слабая, бесконечно покорная страшной воле брата,
покорная, как уверяли, даже до кровосмешения.
Он заботился об одном: чтобы не было явных улик. Может быть, молва
преувеличивала злодеяния герцога, может быть, действительность была еще
ужаснее молвы. Во всяком случае, он умел прятать концы в воду.
Дворцом его высочеству служила старинная готическая ратуша Фано.
Пройдя через большую, унылую и холодную залу, общую приемную для менее
знатных посетителей, Леонардо и Макиавелли вступили в маленький внутренний
покой, должно быть, некогда часовню, с цветными стеклами в стрельчатых
окнах, высокими седалищами церковного хора, где в тонкой дубовой резьбе
изображены были двенадцать апостолов и учителя первых веков христианства. В
увядшей фреске на потолке, среди облаков и ан гелов, реял голубь Духа
Святого. Здесь находились приближенные. Разговаривали полушепотом: близость
государя чувствовалась через стену.
Плешивый старичок, злополучный посол Римини, уже третий месяц
дожидавшийся свидания с герцогом, видимо усталый от многих бессонных ночей,
дремал в углу на церковном седалище.
Иногда дверь приотворялась, секретарь Агапито, с озабоченным видом, с
очками на носу и пером за ухом, просовывал голову и приглашал к его
высочеству когонибудь из присутствовавших.
При каждом его появлении посол Римини болезненно вздрагивал,
приподымался, но видя, что очередь не за ним, тяжело вздыхал и опять
погружался в дремоту, под звук аптекарского пестика в медной ступе.
За неимением других удобных комнат в тесной ратуше, часовня превращена
была в походную аптеку. Перед окном, где было место алтаря, на столе,
загроможденном бутылями, колбами и банками врачебной лаборатории, епископ
Санта-Джуста, Гаспаре Торелла, главный врач -- архиатрос его святейшества
папы и Чезаре, приготовлял недавно вошедшее в моду лекарство от "французской
болезни" -- сифилиса, настойку из так называемого "святого дерева"- гуайяко,
привозимого с новооткрытых КолумбoM полуденных островов. Растирая в красивых
руках остропахучую шафранно-желтую сердцевину гуайяко. слипавшуюся в жирные
комки, врач-епископ объяснял с любезной улыбкой природу и свойства
целительного дерева. Все слушали с любопытством: многие из присутствоВавших
знали по опыту страшную болезнь. -- И откуда только взялась она? -- в
горестном недоумении покачивал головой кардинал Санта-Бальбина. -- Испанские
жиды и мавры, говорят, занесли,-- молвил епископ Эльна.-- Теперь, как издали
законы против богохульников,-- еще, слава Богу, поутихла. А лет пять, шесть
назад -- не только люди, но и животные, лошади, свиньи, собаки заболевали,
даже деревья и хлеба на полях. Врач выразил сомнение в том, чтобы
французскою болезнью могли заболевать пшеница и овес.
-- Покарал Господь,--сокрушенно вздохнул епископ Трани,--за грехи
послал нам бич гнева Своего!
Собеседники умолкли. Раздавался лишь мерный звон пестика в ступе, и
казалось, что учителя первых веков христианства, изображенные в хорах по
стенам, с удивлением внимают этой странной беседе новых пастырей
церкви Господней. В часовне, озаренной мерцающим светом аптекарской
лампочки, где удушливый камфарный запах лекарственного дерева смешивался с
едва уловимым благоуханием прежнего ладана, собрание римских прелатов как
будто совершало тайное священнодействие.
-- Монсиньоре,-- обратился к врачу герцогский астролог Вальгулио,--
правда ли, будто бы эта болезнь передается через воздух? Врач сомнительно
пожал плечами.
-- Конечно, через воздух!--подтвердил Макиавелли с лукавой усмешкой.--
Как же иначе могла бы она распространиться не только в мужних, но и в
женских обителях. Все усмехнулись.
Один из придворных поэтов, Баттисто Орфино, торжественно, как молитву,
прочел посвящение герцогу новой книги епископа Тореллы о французской
болезни, где он, между прочим, уверяя, будто бы Чезаре добродетелями своими
затмил великих древних мужей: Брута -- справедливостью, Деция --
постоянством, Сципиона -- воздержанием. Марка Регула -- верностью и Павла
Эмилия -- великодушием,-- прославлял Знаменосца Римской Церкви как
основателя ртутного лечения.
Во время этой беседы секретарь Флоренции, отводя то одного, то другого
придворного в сторону, ловко расспрашивал их о предстоящей политике Чезаре,
выпытывал, выслеживал и нюхал воздух, как ищейка. Подошел и к Леонардо и,
опустив голову на грудь, приложив указательный палец к губам, поглядывая на
него исподлобья, проговорил несколько раз в глубокой задумчивости: -- Съем
артишок... съем артишок... -- Какой артишок? -- удивился художник. -- В
том-то и штука-какой артишок?.. Недавно герцог загадал загадку посланнику
Феррары, Пандольфо Коленуччо: я, говорит, съем артишок, лист за листом.
Может быть, это означает союз врагов его, которых он, разделив, уничтожит, а
может быть, и что-нибудь совсем другое. Вот уже целый час ломаю голову! И
наклонившись к уху Леонардо, прошептал: -- Тут все загадки да ловушки! О
всяком вздоре болтают, а только что заговоришь о деле -- немеют, как рыбы
или монахи за едою. Ну, да меня не проведешь! Я чую -- что-то у них
готовится. Но что именно? Что? Верите ли, мессере,-- душу заложил бы
дьяволу, только бы знать, что именно!
И глаза у него заблестели, как у отчаянного игрока. Из приотворенной
двери высунулась голова Агапито. Он сделал знак художнику.
Через длинный, полутемный ход, занятый телохранителями -- албанскими
страдиотами, вступил Леонардо в опочивальню герцога, уютный покой с
шелковыми коврами по стенам, на которых выткана была охота за единорогом, с
лепною работою на потолке, изображавшею басню о любви царицы Пазифаи к быку.
Этот бык, багряный или золотой телец, геральдический зверь дома Борджа,
повторялся во всех украшениях комнаты, вместе с папскими трехвенечными
тиарами и ключами св. Петра.
В комнате было жарко натоплено: врачи советовали больным после ртутного
втирания беречься сквозняка, греясь на солнце или у огня. В мраморном очаге
пылал благовонный можжевельник; в лампадах горело масло с примесью фиалковых
духов: Чезаре любил ароматы. По обыкновению, лежал он, одетый, на низком
ложе без полога, посередине комнаты. Только два положения тела были ему
свойственны: или в постели, или верхом. Неподвижный, бесстрастный,
облокотившись на подушки, следил он, как двое придворных играют в шахматы
рядом с постелью на яшмовом столике, и слушал доклад севкретаря: Чезаре
обладал способностью разделять внимание на несколько предметов сразу.
Погруженный в Задумчивость, медленным, однообразным движением перекатывал он
из одной руки в другую золотой шар, наполненный благоуханиями, с которым
никогда не расставался, Так же как со своим дамасским кинжалом.
Он принял Леонардо со свойственной ему очаровательной любезностью. Не
позволяя преклонить колено, Дружески пожал художнику руку и усадил его в
кресло. Пригласил его, чтобы посоветоваться о планах Браманте для нового
монастыря в городе Имоле, так называемой Валентины, с богатою часовнею,
больницею и странноприимным домом. Чезаре желал сделать эти
благотворительные учреждения памятником своего христианского милосердия.
После чертежей Браманте показал ему новые, только что вырезанные
образчики букв для печатного станка Джеронимо Сончино, в городе Фано,
которому покрови тельствовал, заботясь о процветании искусств и наук в
Романье.
Агапито представил государю собрание хвалебных гимнов придворного поэта
Франческо Уберти. Его высочество благосклонно принял их и велел щедро
наградить поэта.
Затем, так как он требовал, чтобы ему представляли не только хвалебные
гимны, но и сатиры, секретарь подал ему эпиграмму неаполитанского поэта
Манчони, схваченного в Риме и посаженного в тюрьму Св. Ангела -- сонет,
полный жестокою бранью, где Чезаре назывался лошаком, отродьем блудницы и
папы, восседающего на престоле, которым некогда владел Христос, ныне же
владеет сатана,-- турком, обрезанцем, кардиналом-расстригою,
кровосмесителем, братоубийцей и богоотступником.
"Чего ты ждешь, о Боже терпеливый,-- восклицал поэт,-- или не видишь,
что святую церковь он в стойло мулов обратил и в непотребный дом?"
-- Как прикажете поступить с негодяем, ваше высочество? --спросил
Агапито.
-- Оставь до моего возвращения,--тихо молвил герцог.-- Я с ним сам
расправлюсь. Потом прибавил еще тише: -- Я сумею научить писателей
вежливости. Известен был способ, которым Чезаре "учил писателей вежливости":
за менее тяжкие обиды отрубал им руки и прокалывал языки раскаленным
железом. Кончив доклад, секретарь удалился.
К Чезаре подошел главный придворный астролог Вальгулио с новым
гороскопом. Герцог выслушал его внимательно, почти благоговейно, ибо верил в
неизбежность рока, в могущество звезд. Между прочим, объяснил Вальгулио, что
последний припадок французской болезни у герцога зависел от дурного действия
сухой планеты Марс, вступившей в знак влажного Скорпиона; но только что
соединится Марс с Венерою, при восходящем Тельце,-- болезнь пройдет сама
собою. Затем посоветовал, в случае, если его высочество намерен предпринять
какое-либо важное действие, выбрать 31 число декабря, после полудня, так как
соединение светил в этот день знаменует счастье Чезаре. И, подняв
указательный палец, наклонившись к уху герцога, молвил он трижды
таинственным шепотом:
-- Сделай так! Сделай так! Сделай так! Чезаре потупил глаза и ничего не
ответил. Но художнику показалось, что по лицу его промелькнула тень.
Движением руки отпустив звездочета, обратился он снова к придворному
строителю.
Леонардо разложил перед ним военные чертежи и карты. Это были не только
исследования ученого, объяснявшие строение почвы, течение воды, преграды,
образуемые горными цепями, исходы рек, открываемые долинами, но и
произведения великого художника -- картины местностей, как бы снятые с
высоты птичьего полета. Море обозначено было синею краскою, горы --
коричневою, реки-голубою, города-темно-алою, луга-бледно-зелеНОЮ; и с
бесконечным совершенством исполнена каждая подробность -- площади, улицы,
башни городов, так что их сразу можно было узнать, не читая названий,
приписанных сбоку. Казалось, будто бы летишь над землей и с
головокружительной высоты видишь у ног своих необозримую даль. С особенным
вниманием рассматривал Чезаре карту местности, ограниченной с юга озером
Бельсенским, с севера -- долиною речки, впадающей в Арно, Валь д'Эмою, с
запада -- Ареццо и Перуджей, с востока Сиеною и приморскою областью. Это
было сердце Италии, родина Леонардо, земля Флоренции, о которой герцог давно
уже мечтал, как о самой лакомой добыче.
Углубленный в созерцание, наслаждался Чезаре этим чувством полета.
Словами не сумел бы он выразить того, что испытывал, но ему казалось, что он
и Леонардо понимают друг друга, что они -- сообщники. Он смутно угадывал
великую новую власть над людьми, которую может дать наука, и хотел для себя
этой власти, этих крыльев для пОбедоносного полета. Наконец, поднят глаза на
художника и пожал ему руку с обворожительно-любезной улыбкой:
-- Благодарю тебя, мой Леонардо! Служи мне, как до сих пор служил, и я
сумею тебя наградить. -- Хорошо ли тебе? -- прибавил заботливо.-- Доволен ли
жалованьем? Может быть, есть у тебя какое-либо Желание? Ты знаешь, я рад
исполнить всякую просьбу твою.
Леонардо, пользуясь случаем, замолвил слово за мессера Никколо --
попросил для него свидания у герцога. Чезаре пожал плечами с добродушною
усмешкою.
-- Странный человек этот мессер Никколо! Добивается свиданий, а когда
принимаю его, говорить нам не о чем. И зачем только прислали мне этого
чудака? Помолчав, спросил, какого мнения Леонардо о Макиавелли.
-- Я полагаю, ваше высочество, что это один из самых умных людей, каких
я когда-либо встречал в моей жизни.
-- Да, умен,-- согласился герцог,-- пожалуй, кое-что и в делах
разумеет. А все-таки... нельзя на него положиться. Мечтатель, ветреник. Меры
не знает ни в чем. Я, впрочем, всегда ему желал добра, а теперь, когда
узнал, что он твой друг,-- тем более. Он ведь добряк! Нет в нем никакого
лукавства, хотя он и воображает себя коварнейшим из людей и старается меня
обмануть, как будто я враг вашей Республики. Я, впрочем, не сержусь:
понимаю, что он это делает потому, что любит отечество больше, чем душу
свою.-- Ну, что же, пусть придет ко мне, ежели ему так хочется... Скажи, что
я рад. А кстати, от кого это намедни я слышал, будто бы мессер Никколо
задумал книгу о политике или о военной науке что ли?
Чезаре опять усмехнулся своею тихою усмешкою, как будто вспомнил вдруг
что-то веселое.
-- Говорил он тебе о своей македонской фаланге? Нет? Так слушай.
Однажды из этой самой книги о военной науке объяснял Никколо моему
начальнику лагеря, Бартоломео Капраника и другим капитанам правило для
расположения войск в порядке, подобном древней македонской фаланге, с таким
красноречием, что всем захотелось увидеть ее на опыте. Вышли в поле перед
лагерем, и Никколо начал командовать. Бился, бился с двумя тысячами солдат,
часа три продержал их на холоде, под ветром и дождем, а хваленой фаланги не
выстроил. Наконец Бартоломео потерял терпение, вышел тоже к войску, и хотя
отроду ни одной книги о военной науке не читывал -- во мгновение ока, под
звук тамбурина, расположил пехоту в прекрасный боевой порядок. И тогда-то
все еще раз убедились, сколь великая разница между делом и словом.-- Только
смотри, Леонардо, ему ты об этом не сказывай: Никколо не любит, чтобы ему
напоминали македонскую фалангу!
Было поздно, около трех часов утра. Герцогу принесли легкий ужин --
блюдо овощей, форель, немного белого вина: как настоящий испанец, отличался
он умеренностью в пище.
Художник простился. Чезаре еще раз с пленительной любезностью
поблагодарил его за военные карты и велел трем пажам проводить с факелами, в
знак почета. Леонардо рассказал Макиавелли о свидании с герцогом. Узнав о
картах, снятых им для Чезаре с окрестностей Флоренции, Никколо ужаснулся. --
Как? Вы -- гражданин Республики -- для злейшего врага отечества?..
-- Я полагал,-- возразил художник,-- что Чезаре считается нашим
союзником...
-- Считается!--воскликнул секретарь Флоренции, и в глазах его блеснуло
негодование.-- Да знаете ли вы, мессере, что, если только это дойдет до
сведения великолепных синьоров, вас могут обвинить в измене?.. --
Неужели?--простодушно удивился Леонардо.-- Вы, впрочем, не думайте,
Никколо,--я в самом деле ничего не смыслю в политике-точно слепой... Они
молча посмотрели друг другу в глаза и вдруг почувствовали, что в этом они до
последней глубины сеердца навеки различны, чужды друг другу и никогда не
сговорятся: для одного как будто вовсе не было родины, Другой любил ее, по
выражению Чезаре, "больше, чем душу свою".
В ту ночь уехал Никколо, не сказав, куда и зачем. Вернулся на следующий
день после полудня, усталый, озябший, вошел в комнату Леонардо, тщательно
запер двери, объявил, что давно уже хотелось ему поговорить с ним о деле,
которое требует глубокой тайны, и повел речь издалека. Однажды, три года
назад, в сумерки, в пустынной местности Романьи, между городами Червией и
ПортоЧезен