Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
тех пор, как Бельтраффио поступил послушником в
обитель Сан-Марко.
Однажды, после полудня, в конце карнавала тысяча четыреста девяносто
шестого года, Джироламо Савонарола, сидя за рабочим столом в своей келье,
записывал недавно бывшее ему от Бога видение Двух Крестов над городом Римом:
черного в смертоносном вихре, с надписью: Крест Гнева Господня, и сияющего в
лазури, с надписью: Крест Милосердия Господня.
Он чувствовал усталость и лихорадочный озноб. Отложив перо, опустил
голову на руки, закрыл глаза и стал припоминать то, что слышал в это утро о
жизни папы Александра VI Борджа от смиренного фра Паоло, монаха, посланного
в Рим для разведок и только что вернувшегося во Флоренцию.
Как видения Апокалипсиса, проносились перед ним чудовищные образы:
багряный Бык из родословного щита Борджа, подобие древнего египетского
Аписа, Золотой Телец, предносимый римскому первосвященнику, вместо кроткого
Агнца Господня; бесстыдные игрища ночью, после пира в залах Ватикана, перед
Святейшим Отцом, его родною дочерью и толпой кардиналов; прекрасная Джулия
Фарнезе, юная наложница шестидесятилетнего папы, изображаемая на иконах в
образе Матери Божьей; двое старших сыновей Александра, дон-Чезаре, кардинал
Валенсии, и дон-Джованни, знаменосец римской церкви, ненавидящие друг друга
до каинова братоубийства из-за нечистой похоти к сестре своей Лукреции.
И Джироламо содрогнулся, вспомнив то, о чем фра Паоло едва осмелился
шепнуть ему на ухо -- кровосмесительную похоть отца к дочери, старого папы к
мадонне Лукреции.
-- Нет, нет, видит Бог, не верю-клевета... этого быть не может! --
повторял он и втайне чувствовал, что все может быть в страшном гнезде
Борджа.
Холодный пот выступил на лбу монаха. Он бросился на колени пред
Распятием. Раздался тихий стук в дверь кельи. -- Кто там? -- Я, отче!
Джироламо узнал по голосу помощника и верного друга своего, брата
Доминико Буонвичини.
-- Достопочтенный Ричардо Бекки, доверенный папы, испрашивает
позволения говорить с тобой.
-- Хорошо, пусть подождет. Пошли ко мне брата Сильвестро.
Сильвестро Маруффи был слабоумный монах, страдавший падучей. Джироламо
считал его избранным сосудом благодати Божьей, любил и боялся, толкуя
видения Сильвестро, по всем правилам утонченной схоластики великого Ангела
Школы, Фомы Аквината, при помощи хитроумных доводов, логических посылок,
энтимем, апофтегм и силлогизмов и находя пророческий смысл в том, что
казалось другим бессмысленным лепетанием юродивого. Маруффи не выказывал
уважения к своему настоятелю: нередко поносил его, ругал при всех, даже бил.
Джироламо принимал обиды эти со смирением и слушался его во всем. Если народ
флорентийский был во власти Джироламо, то он в свою очередь был в руках
слабоумного Маруффи.
Войдя в келью, брат Сильвестро уселся на пол в углу и, почесывая
красные голые ноги, замурлыкал однообразную песенку. Выражение тупое и
унылое было на веснушчатом лице его с острым, как шило, носиком, отвислою
нижнею губою и слезящимися глазами мутно-зеленого бутылочного цвета.
-- Брат,-- молвил Джироламо,-- из Рима от папы приехал посол. Скажи,
принять ли его и что ему ответить? Не было ли тебе какого видения или гласа?
Маруффи состроил шутовскую рожу, залаял собакою и захрюкал свиньею: он
имел дар подражать в совершенстве голосам животных.
-- Братец милый,-- упрашивал его Савонарола,-- будь добрым, молви
словечко! Душа моя тоскует смертельно. Помолись Богу, да ниспошлет Он тебе
духа пророческого...
Юродивый высунул язык; лицо его исказилось. -- Ну, чего ты, чего лезешь
ко мне, свистун окаянный, перепел безмозглый, баранья твоя голова! У, чтоб
тебе крысы нос отъели!--крикнул он с неожиданною злобою.-- Сам заварил, сам
и расхлебывай. Я тебе не пророк, не советчик!
Потом взглянул на Савонаролу исподлобья, вздохнул и продолжал другим,
более тихим, ласковым голосом.
-- Жалко мне тебя, братец, ой, жалко глупенького!.. И почему ты знаешь,
что видения мои от Бога, а не от Дьявола?
Умолк, смежил веки, и лицо его сделалось неподвижным, как бы мертвым.
Савонарола, думая, что это видение,-- замер в благоговейном ожидании. Но
Маруффи открыл глаза, медленно повернул голову, точно прислушиваясь,
посмотрел в окно и с доброй, светлой, почти разумной улыбкой проговорил:
-- Птички, слышишь, птички! Небось теперь и травка в поле, и желтые
цветики. Эх, брат Джироламо, довольно ты здесь намутил, гордыню свою
потешил, беса порадовал,--будет! Надо же и о Боге подумать. Пойдем-ка мы с
тобой от мира окаянного в пустыню любезную. И запел приятным тихим голосом,
покачиваясь:
В леса пойдем зеленые, В неведомый приют, Где бьют ключи студеные Да
иволги поют.
Вдруг вскочил -- железные вериги звякнули -- подбежал к Савонароле,
схватил его за руку и прошептал, как будто задыхаясь от ярости:
-- Видел, видел, видел. У, чертов сын, ослиная твоя голова, чтоб тебе
крысы нос отъели,-- видел!.. -- Говори, братец, говори же скорей... --
Огонь! огонь! -- произнес Маруффи. -- Ну, ну, что же далее?
-- Огонь костра,-- продолжал Сильвестро,-- и в нем человека!..
-- Кого?--спросил Джироламо.
Маруффи кивнул головой, но ответил не вдруг: сначала вперил в
Савонаролу свои пронзительные зеленые глазки и засмеялся тихим смехом, как
сумасшедший, потом наклонился и шепнул ему на ухо: -- Тебя! Джироламо
вздрогнул и отшатнулся.
Маруффи встал, вышел из кельи и удалился, позвякивая веригами, напевая
песенку:
Пойдем в леса зеленые, В неведомый приют, Где бьют ключи студеные Да
иволги поют.
Опомнившись, Джироламо велел позвать доверенного папы, Ричардо Бекки.
Шурша длинным, похожим на рясу, шелковым платьем модного цвета
мартовской фиалки, с откидными венецианскими рукавами, с опушкой из
черно-бурого лисьего меха, распространяя веяние мускусной амбры,-- в келью
Савонаролы вошел скриптор святейшей апостолической канцелярии. Мессер
Ричардо Бекки обладал той елейностью в движениях, в умной и
величаво-ласковой улыбке, в ясных, почти простодушных глазах, в любезных
смеющихся ямочках свежих, гладко выбритых щек, которая свойственна вельможам
римского двора.
Он попросил благословения, выгибая спину с полупридворною ловкостью,
поцеловал исхудалую руку приора Сан-Марко и заговорил по-латыни, с изящными
цицероновскими оборотами речи, с длинными, плавно развивающимися
предложениями.
Начав издалека, тем, что в правилах ораторского искусства называется
исканием благоволения, упомянул о славе флорентийского проповедника; затем
перешел к делу: святейший отец, справедливо разгневанный упорными отказами
брата Джироламо явиться в Рим, но пылая ревностью ко благу церкви, к
совершенному единению верных во Христе, к миру всего мира и желая не смерти,
а спасения грешника, изъявляет отеческую готовность, в случае раскаяния
Савонаролы, вернуть ему свою милость. Монах поднял глаза и тихо сказал:
-- Мессере, как вы полагаете, святейший отец верует в Бога?
Ричардо не ответил, как будто не расслышал или нарочно пропустил мимо
ушей неприличный вопрос, и, опять Заговорив о деле, намекнул, что высший чин
духовной иерархии -- красная кардинальская шапка -- ожидает брата Джироламо
в случае покорности, и, быстро наклонившись к монаху, дотронувшись пальцем
до руки его, прибавил с вкрадчивой улыбкой:
-- Словечко, отец Джироламо, только словечко и красная шапка за вами!
Савонарола устремил на собеседника неподвижные глаза и проговорил:
-- А что, ежели я, мессере, не покорюсь -- не замолчу? Что, ежели
безрассудный монах отвергнет честь римского пурпура, не польстится, на
красную шапку, не перестанет лаять, охраняя дом Господа своего, как верный
псе, КОТОрому рта не заткнешь никакою подачкою? Ричардо с любопытством
посмотрел на него, слегка поморщился, поднял брови, задумчиво полюбовался на
свои ногти, гладкие и продолговатые, как миндалины, и поправил перстни.
Потом неторопливо вынул из кармана, развернул и подал приору готовое к
подписи и приложению великой печати Рыбаря отлучение от церкви брата
Джироламо Савонаролы, где, между прочим, папа называл его сыном погибели и
презреннейшим насекомым -- nequissimus omnipedo. -- Ждете ответа?--молвил
монах, прочитав. Скриптор молча склонил голову. Савонарола поднялся во весь
рост и швырнул папскую буллу к ногам посла. -- Вот мой ответ! Ступайте в Рим
и скажите, что я принимаю вызов на поединок с папой Антихристом.
Посмотрим-он меня или я его отлучу от церкви! Дверь кельи тихонько
отворилась, и брат Доминико заглянул в нее. Услышав громкий голос приора, он
прибежал узнать, что случилось. У входа столпились монахи.
Ричардо уже несколько раз оглядывался на дверь и, наконец, заметил
вежливо:
-- Смею напомнить, брат Джироламо: я уполномочен лишь к тайному
свиданию...
Савонарола подошел к двери и открыл ее настежь. -- Слушайте --
воскликнул он.-- Слушайте все, ибо не вам одним, братья, но всему народу
Флоренции объявляю я об этом гнусном торге -- о выборе между отлучением от
церкви и кардинальским пурпуром!
Впалые глаза его под низким лбом горели, как уголья; безобразная нижняя
челюсть, дрожа, выступала вперед. -- Се, время настало! Пойду я на вас,
кардиналы и прелаты римские, как на язычников! Поверну ключ в замке, отопру
мерзостный ларчик -- и выйдет такое зловоние из вашего Рима, что люди
задохнутся. Скажу такие слова, от которых вы побледнеете, и мир содрогнется
в своих основаниях, и церковь Божия, убитая вами, услышит мой голос. Лазарь,
изыде! -- и встанет и выйдет из гроба... Ни ваших митр, ни кардинальских
шапок не надо мне! Единую красную шапку смерти, кровавый венец твоих
мучеников даруй мне, Господи!
Он упал на колени, рыдая, протягивая бледные руки к Распятию.
Ричардо, пользуясь минутой смятения, ловко выскользнул из кельи и
поспешно удалился.
В толпе монахов, внимавших брату Джироламо, был послушник Джованни
Бельтраффио.
Когда братья стали расходиться, сошел и он по лестнице на главный
монастырский двор и сел на свое любимое место, в длинном крытом ходе, где
всегда в это время бывало тихо и пустынно.
Между белыми стенами обители росли лавры, кипарисы и куст дамасских
роз, под тенью которого брат Джироламо любил проповедовать: предание
гласило, что ангелы ночью поливают эти розы.
Послушник открыл "Послания апостола Павла к Коринфянам" и прочел:
"Не можете пить чашу Господню и чашу бесовскую; не можете быть
участниками в трапезе Господней и в трапезе бесовской".
Встал и начал ходить по галерее, припоминая все свои мысли и чувства за
последний год, проведенный в обители Сан-Марко.
В первое время вкушал он великую сладость духовную среди учеников
Савонаролы. Иногда поутру уводил их отец Джироламо за стены города. Крутою
тропинкою, которая вела как будто прямо в небо, подымались они на высоты
Фьезоле, откуда между холмами, в Долине Арно, видна была Флоренция. На
зеленой лужайке, где было много фиалок, ландышей, ирисов и, разогретые
солнцем, стволы молодых кипарисов точили смолу,-- садился приор. Монахи
ложились у ног его на траву, плели венки, вели беседы, плясали, резвились,
как дети, пока другие играли на скрипках, альтах и виолах, похожих на те, с
которыми фра Беато изображает хоры ангелов.
Савонарола не учил их, не проповедовал, только говорил им ласковые
речи, сам играл и смеялся, как дитя. Джованни смотрел на улыбку, озарявшую
лицо его,-- и ему казалось, что в пустынной роще, полной музыки и пения, на
вершине Фьезоле, окруженной голубыми небесами, подобны они Божьим ангелам в
раю.
Савонарола подходил к обрыву и с любовью смотрел на Флоренцию,
окутанную дымкой утра, как мать на спящего младенца. Снизу доносился первый
звон колоколов, точно сонный детский лепет.
А в летние ночи, когда светляки летали, как тихие свечи невидимых
ангелов, под благовонной кущей дамасских роз на дворе Сан-Марко, рассказывал
он братьям о кровавых стигматах, язвах небесной любви на теле св. Катерины
Сиенской, подобных ранам Господа, благоуханных, как розы.
Дай мне болью ран упиться, Крестной мукой насладиться-' Мукой Сына
Твоего!
пели монахи, и Джованни хотелось, чтобы с ним повторилось чудо, о
котором говорил Савонарола,-- чтобы огненные лучи, выйдя из чаши со Святыми
Дарами, выжгли в теле его, как раскаленное железо, крестные раны.
Gesu, Gesu, amore! Иисус, Иисус, любовь! (итал.). вздыхал он, изнемогая
от неги.
Однажды Савонарола послал его, так же как он делал это с другими
послушниками, ухаживать за тяжело больным на вилле Карреджи, находившейся в
двух милях от Флоренции, на полуденном склоне холмов Учелатойо,-- той самой
вилле, где подолгу живал и умер Лоренцо Медичи. В одном из покоев дворца,
пустынных и безмолвных, освещенных слабым, как бы могильным, светом сквозь
щели запертых ставен, увидел Джованни картину Сандро Боттичелли -- рождение
богини Венеры. Вся голая, белая, словно водяная лилия-влажная, как будто
пахнущая соленою свежестью моря, скользила она по волнам, стоя на жемчужной
раковине. Золотые тяжелые пряди волос вились, как змеи. Стыдливым движением
руки прижимала их к чреслам, закрывая наготу свою, и прекрасное тело дышало
соблазном греха, между тем как невинные губы, детские очи полны были святою
грустью.
Лицо богини казалось Джованни знакомым. Он долго смотрел на нее и вдруг
вспомнил, что такое же точно лицо, такие же детские очи, как будто
заплаканные, такие же невинные губы, с выражением неземной печали, он видел
на другой картине того же Сандро Боттичелли -- у Матери Господа. Невыразимое
смущение наполнило душу его. Он потупил глаза и ушел из виллы.
Спускаясь во Флоренцию по узкому переулку, заметил в углублении стены
ветхое Распятие, встал перед ним на колени и начал молиться, чтобы отогнать
искушение. За стеною в саду, должно быть, под сенью тех же роз, прозвучала
мандолина; кто-то вскрикнул, чей-то голос произнес пугливым шепотом: -- Нет,
нет, оставь...
-- Милая,-- ответил другой голос,-- любовь, любовь моя! Amore!
Лютня упала, струны зазвенели, и послышался звук поцелуя.
Джованни вскочил, повторяя: Gesu! Gesu!--и не смея прибавить -- Amore.
-- И здесь,-- подумал он,-- здесь -- она. В лице Мадонны, в словах
святого гимна, в благоухании роз, осеняющих Распятие!..
Закрыл лицо руками и стал уходить, как будто убегая от невидимой
погони.
Вернувшись в обитель, пошел к Савонароле и рассказал ему все. Приор дал
обычный совет бороться с дьяволом оружием поста и молитвы. Когда же
послушник хотел объяснить, что не дьявол любострастия плотского искушает
его, а демон духовной языческой прелести,-- монах не понял, сперва удивился,
потом заметил строго, что в ложных богах нет ничего, кроме нечистой похоти и
гордыни, которые всегда безобразны, ибо красота заключается только в
христианских добродетелях.
Джованни ушел от него неутешенный. С того дня приступил к нему бес
уныния и возмущения.
Однажды случилось ему слушать, как брат Джироламо, говоря о живописи,
требовал, чтобы всякая картина приносила пользу, поучала и назидала людей в
душеспасительных помыслах: истребив рукой палача соблазнительные
изображения, флорентийцы совершили бы дело, угодное Богу.
Так же монах судил о науке. "Глупец тот,-- говорил он,-- кто
воображает, будто бы логика и философия подтверждают истины веры. Разве
сильный свет нуждается в слабом, мудрость Господня-в мудрости человеческой?
Разве апостолы и мученики знали логику и философию? Неграмотная старуха,
усердно молящаяся перед иконою,-- ближе к познанию Бога, чем все мудрецы и
ученые. Не спасет их логика и философия в день Страшного Суда! Гомер и
Вергилий, Платон и Аристотель,--все идут в жилище сатаны! Подобно сиренам
Пленяя коварными песнями уши, Ведут они к вечной погибели души. Наука дает
людям вместо хлеба камень. Посмотрите на тех, кои следуют учениям мира сего:
сердца у них каменные".
"Кто мало знает, тот мало любит. Великая любовь дочь великого
познания",-- только теперь чувствовал Джованни всю глубину этих слов и,
слушая проклятия монаха соблазнам искусства и науки, вспоминал разумные
слова Леонардо, спокойное лицо его, холодные как небо глааза, улыбку, полную
пленительной мудрости. Он не забывал о страшных плодах ядовитого дерева, о
железном пауке, о Дионисиевом ухе, о подъемной машине для Святейшего Гвоздя,
о лике Антихриста под ликом Христа. Но ему казалось, что не понял он учителя
до конца, не разгадал последней тайны сердца его, не распутал того
первоначального узла, в котором сходятся все нити, разрешаются все
противоречия.
Так вспоминал Джованни последний год своей жизни в обители Сан-Марко. И
между тем как в глубоком раздумье ходил взад и вперед по стемневшей
галерее,-- наступил вечер, раздался тихий звон "Ave Maria", и черной
вереницей прошли монахи в церковь.
Джованни не последовал за ними, сел на прежнее место, снова открыл
книгу "Посланий" апостола Павла и, помраченный лукавыми наущениями дьявола,
великого логика, переделал в уме своем слова Писания так:
"Не можете не пить из чаши Господней и чаши бесовской. Не можете не
быть участниками в трапезе Господней и трапезе бесовской".
Горько усмехнувшись, поднял глаза к небу, где увидел вечернюю звезду,
подобную светильнику прекраснейшего из ангелов тьмы, Люцифера --
Светоносящего. И пришло ему на память предание, слышанное им от одного
ученого монаха, принятое великим Оригеном, возобновленное флорентийцем
Маттео Пальмьери в поэме "Город Жизни",-- будто бы в те времена, когда
дьявол боролся с Богом, среди небожителей были такие, которые, не желая
примкнуть ни к воинству Бога, ни к воинству дьявола, остались чуждыми Тому и
другому, одинокими зрителями поединка,-- о них же Данте сказал:
Angeli che nоn furon ribelli, Ne рог fideli a Dio, ma per se foro.
Ангелы, кои не были ни мятежными, Ни покорными Богу,-- но были сами за себя.
Свободные и печальные духи -- ни злые, ни добрые, ни темные, ни светлые,
причастные злу и добру, тени и свету -- изгнаны были Верховным Правосудием в
долину земную, среднюю между небом и адом, в долину сумерек, подобных им
самим, где стали человеками.
-- И как знать,-- продолжал Джованни вслух свои грешные мысли,--как
знать,--может быть, в этом нет зла. может быть, следует пить во славу
Единого из обеих чаш вместе?
И почудилось ему, что это не он сказал, а кто-то другой, наклонившись и
сзади дыша на него холодным ласковым дыханием, шепнул ему на ухо: "вместе,
вместе!"
Он вскочил в ужасе, оглянулся и, хотя никого не было в пустынной
галерее, затканной паутиною сумерек, начал креститься, дрожа и бледнея;
потом бросился бежать вон из крытого хода через двор и только в церкви, где
горели свечи и монахи пели вечерню, остановился, перевел дыхание, упал на
каменные плиты и стал молиться:
-- Господи, спаси меня, избавь от этих двоящихся мыслей! Не хочу я двух
чаш! Единой чаши Твоей, единой истины Твоей жаждет душа моя, Господи!
Но Божья благодать, подобная росе, освежающей пыльные травы, не
смягчила ему сердца. Вернувшись в келью, он лег.
К ут