Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
Макиавелли пробежал несколько строк, нацарапанных детским крупным
почерком на серой бумаге.
"Я слышала,-- писала, между прочим, Мариетта,-- что в тех краях, где вы
находитесь, свирепствуют лихорадки и другие болезни. Можете себе
представить, каково у меня на душе. Мысли о вас ни днем, ни ночью не дают
мне покоя. Мальчик, слава Богу, здоров. Он становится удивительно похож на
вас. Личико белое, как снег, а головка в густых черных-пречерных волосиках,
точь-вточь как у вашей милости. Он кажется мне красивым, потому что похож на
вас. И такой живой, веселый, как будто ему уже год. Верите ли, только что
родился, открыл глазенки и закричал на весь дом.-- А вы не забывайте нас, и
очень, очень прошу, приезжайте скорее, потому что я более ждать не могу и не
буду. Ради Бога, приезжайте! А пока да сохранит вас Господь, Приснодева
Мария и великомощный мессер Антонно, коему непрестанно о здравии вашей
милости молюсь".
Леонардо заметил, что во время чтения этого письма лицо Макиавелли
озарилось доброю улыбкой, неожиданной для резких, угловатых черт его, как
будто из-за них выглянуло лицо другого человека. Но оно тотчас же скрылось.
Презрительно пожав плечами, скомкал он письмо, сунул в карман и проворчал
сердито:
-- И кому только понадобилось сплетничать о моей болезни?
-- Невозможно было скрыть,-- возразил Лучо.-- Каждый день мона Мариетта
приходит к одному из ваших друзей или членов Совета Десяти, расспрашивает,
выпытывает, где вы и что с вами... -- Да уж знаю, знаю, не говорите -- беда
мне с ней!
Он нетерпеливо махнул рукой и прибавил: -- Дела государственные должно
поручать людям холостым. Одно из двух -- или жена, или политика!
И, немного отвернувшись, резким, крикливым голосом продолжал:
-- Не имеете ли намерения жениться, молодой человек?
-- Пока нет, мессер Никколо,-- ответил Лучо. -- И никогда, слышите,
никогда не делайте этой глупости. Сохрани вас Бог. Жениться, государь мой,
это все равно, что искать угря в мешке со змеями! Супружеская жизнь -- бремя
для спины Атласа, а не обыкновенного смертного. Не так ли, мессер Леонардо?
Леонардо смотрел на него и угадывал, что Макиавелли любит мону Мариетту
с глубокою нежностью, но, стыдясь этой любви, скрывает ее под маскою
бесстыдства.
Гостиница опустела. Постояльцы, вставшие спозаранку, разъехались.
Собрался в путь и Леонардо. Он пригласил Макиавелли ехать вместе. Но тот
грустно покачал головою и ответил, что ему придется ждать из Флоренции
денег, чтобы расплатиться с хозяином и нанять лошадей. От недавней напускной
развязности в нем и следа не оставалось. Он весь вдруг поник, опустился,
казался несчастным и больным. Скука неподвижности, слишком долгого
пребывания на одном и том же месте была для него убийственна. Недаром в
одном письме члены Совета Десяти упрекали его за слишком частые,
беспричинные переезды, которые производили путаницу в делах: "видишь,
Никколо, до чего доводит нас этот твой непоседливый дух. столь жадный к
перемене мест".
Леонардо взял его за руку, отвел в сторону и предложил денег взаймы.
Никколо отказался...
-- Не обижайте меня, друг мой,-- молвил художник.-- Вспомните то, что
сами вчера говорили: какое нужно редкое соединение звезд, чтобы встретились
такие люди, как мы. Зачем же лишаете вы меня и себя этого благодеяния
судьбы? И разве вы не чувствуете, что не я вам, а вы мне оказали бы
сердечную услугу?.. В лице и голосе художника была такая доброта, что
Никколо не имел духу огорчить его и взял тридцать дукатов, которые обещал
возвратить, как только получит Деньги из Флоренции. Тотчас расплатился он в
гостинице с щедростью вельможи.
Выехали. Утро было тихое, нежное, с почти весеннею теплотою и капелью
на солнце, с душисто-морозною свежестью в тени. Глубокий снег с голубыми
тенями хрустел под копытами. Между белыми холмами сверкало бледнозеленое
зимнее море, и желтые косые паруса, подобные крыльям золотистых бабочек,
кое-где мелькали на нем.
Никколо болтал, шутил и смеялся. Каждая мелочь вызывала его на
неожиданно забавные или печальные мысли.
Проезжая бедное селение рыбаков на берегу моря и горной речки Арциллы,
увидели путники на маленькой церковной площади жирных веселых монахов в
толпе молодых поселянок, которые покупали у них крестики, четки, кусочки
мощей, камешки от дома Лореттской Богоматери и перышки из крыльев Архангела
Михаила.
-- Чего зеваете? -- крикнул Никколо мужьям и братьям поселянок,
стоявшим тут же на площади.-- Не подпускайте монахов к женщинам! Разве вы не
знаете, как жир легко зажигается огнем, и как любят святые отцы, чтобы
красавицы не только называли их, но и делали отцами?
Заговорив со спутником о римской церкви, он стал доказывать, что она
погубила Италию.
-- Клянусь Вакхом,-- воскликнул он, и глаза его загорелись
негодованием,-- я полюбил бы, как себя самого, того, кто принудил бы всю эту
сволочь -- попов и монахов, отречься или от власти, или от распутства!
Леонардо спросил его, что думает он о Савонароле, Никколо признался,
что одно время был пламенным его приверженцем, надеялся, что он спасет
Италию, но скоро понял бессилие пророка.
-- Опротивела мне до тошноты вся эта ханжеская лавочка. И вспоминать не
хочется. Ну их к черту! -- заключил он брезгливо.
Около полудня въехали они в ворота города Фано. Все дома переполнены
были солдатами, военачальниками и свитой Чезаре. Леонардо, как придворному
зодчему, отвели две комнаты близ дворца на площади. Одну из них предложил он
спутнику, так как достать другое помещение было трудно.
Макиавелли пошел во дворец и вернулся с важною новостью: главный
герцогский наместник дон Рамиро де Лорка был казнен. Утром в день Рождества,
25-го декабря, народ увидел на Пьяцетте между Замком и Роккою Чезены
обезглавленный труп, валявшийся в луже крови, рядом-топор, и на копье,
воткнутом в землю, отрубленную голову Рамиро.
-- Причины казни никто не знает,--заключил Никколо.-- Но теперь об этом
только и говорят по всему городу. И мнения прелюбопытные! Я нарочно зашел за
вами. Пойдемте-ка на площадь, послушаем. Право же, грешно пренебрегать таким
случаем изучения на опыте естественных законов политики!
Перед древним собором Санто-Фортунато толпа ожидала выхода герцога. Он
должен был проехать в лагерь для смотра войск. Разговаривали о казни
наместника. Леонардо и Макиавелли вмешались в толпу.
-- Как же, братцы? Я в толк не возьму,--допытывался молодой ремесленник
с добродушным и глуповатым лицом,-- как же сказывали, будто бы более всех
вельмож любил он и жаловал наместника?
-- Потому-то и взыскал, что любил,-- наставительно молвил кузнец
благообразной, почтенной наружности, в беличьей шубе.-- Дон Рамиро обманывал
герцога. Именем его народ угнетал, в тюрьмах и пытках морил, лихоимствовал.
А перед государем овечкой прикидывался. Думал, шито да крыто. Не тут-то
было! Час пришел, исполнилась мера долготерпения государева, и первого
вельможу своего не пощадил он для блага народа, приговора не дождавшись,
голову на плахе отрубил, как последнему злодею, чтобы другим не повадно
было. Теперь, небось, все, у кого рыльце в пуху, хвосты поджали -- видят,
страшен гнев его, праведен суд. Смиренного милует, гордого сокрушает! --
Regas eos in virga ferrea,-- привел монах слова Откровения: "Будешь пасти их
жезлом железным". -- Да, да, жезлом бы их всех железным, собачьих детей,
мучителей народа! -- Умеет казнить -- умеет миловать! -- Лучшего государя не
надо! -- Истинно так! -- молвил поселянин.-- Сжалился, видно. Господь над
Романьей. Прежде, бывало, с живого и с мертвого шкуру дерут, поборами
разоряют. И такто есть нечего, а тут за недоимки последнюю пару волов со
двора уводят. Только и вздохнули при герцоге Валентино -- пошли ему Господь
здоровья! Лучо, который, продолжая путь в Анкону, остановился отдохнуть в
городе Фано и должен был выехать утром, пришел к ним пооститься. Никколо
заговорил о казни Рамиро де Лорка. Лучо спросил его, что думает он о
действительной причине этой казни.
-- Угадывать причины действий такого государя, как Чезаре, трудно,
почти невозможно,--.возразил Макиавелли.-- Но ежели угодно вам знать, что я
думаю,-- извольте. До завоевания герцогом Романья, как вам известно,
находясь под игом множества отдельных ничтожных тиранов, полна была
буйствами, грабежами и насилиями. Чезаре, чтобы положить им сразу конец,
назначил главным наместником умного и верного слугу своего, дона Рамиро де
Лорка. Лютыми казнями, пробудившими в народе спасительный страх перед
законом, в короткое время прекратил он беспорядок и водворил совершенное
спокойствие в стране. Когда же государь увидел, что цель достигнута, то
решил истребить орудие жестокости своей: велел схватить наместника под
предлогом лихоимства, казнить и выставить на площади труп. Это ужасное
зрелище в одно и то же время удовлетворило и оглушило народ. А герцог извлек
три выгоды из действия, полного глубокою и достойною подражания мудростью:
во-первых, с корнем вырвал плевелы раздоров, посеянные в Романье прежними
слабыми тиранами; во-вторых, уверив народ, будто бы жестокости совершены
были без ведома государя, умыв руки во всем и свалив бремя ответственности
на голову наместника, воспользовался добрыми плодами его свирепости;
в-третьих, принося в жертву народу своего любимого слугу, явил образец
высокой и неподкупной справедливости.
Он говорил спокойным, тихим голосом, сохраняя бесстрастную
неподвижность в лице, как будто излагал выводы отвлеченной математики;
только в самой глубине глаз дрожала, то потухая, то вспыхивая, искра
шаловливой, дерзкой, почти школьнически задорной веселости.
-- Хороша справедливость, нечего сказать! -- воскликнул Лучо.-- Да ведь
из ваших слов, мессере Никколо, выходит, что это мнимое правосудие --
величайшая гнусность!
Секретарь Флоренции опустил глаза, стараясь потушить их резвый огонь.
-- Может быть,-- прибавил он холодно,-- очень может быть, мессере; но
что же из того?
-- Как, что из того? Неужели гнусность считаете вы достойною
подражания, государственною мудростью?
Макиавелли пожал плечами. -- Молодой человек, когда вы приобретете
некоторую опытность в политике, то сами увидите, что между тем, как люди
поступают, и тем, как должно поступать, такая разница, что забывать ее
значит обрекать себя на верную гибель, ибо все люди по природе своей злы и
порочны, ежели выгода или страх не принуждают их к добродетели. Вот почему,
говорю я, государь, чтобы избегнуть гибели, должен прежде всего научиться
искусству казаться добродетельным, но быть или не быть им, смотря по нужде,
не страшась укоров совести за те тайные пороки, без коих сохранение власти
невозможно, ибо, с точностью исследуя природу зла и добра, приходишь к
заключению, что многое кажущееся доблестью уничтожает, а кажущееся пороком
возвеличивает власть государей.
-- Помилуйте, мессере Никколо!-- возмутился, наконец, Лучо -- Да ведь
если так рассуждать, то все позволено, нет такого злодейства и низости,
которых бы нельзя оправдать...
-- Да, все позволено,--еще холоднее и тише произнес Никколо и, как бы
углубляя значение этих слов, поднял руку и повторил: -- все позволено тому,
кто хочет и может властвовать!
-- Итак,-- продолжал он,-- возвращаясь к тому, с чего мы начали, я
заключаю, что герцог Валентине, объединивший Романью при помощи дона Рамиро,
прекративший в ней грабежи и насилия -- не только разумнее, но и милосерднее
в своей жестокости, чем, например, флорентийцы, допускающие постоянные
мятежи и буйства в подчиненных им землях, ибо лучше жестокость, поражающая
немногих, чем милосердие, от которого гибнут в мятежах народы.
-- Позвольте, однако,-- видимо запутанный и ошеломленный, спохватился
Лучо.-- Как же так? Разве не было великих государей, чуждых всякой
жестокости? Ну, хотя бы император Антонин или Марк Аврелий --да мало ли
других в летописях древних и новых народов?..
-- Не забывайте, мессере,-- возразил Никколо,-- что я пока имел в виду
не столько наследственные, сколько завоеванные монархии, не столько
сохранение, сколько приобретение власти. Конечно, императоры Антонин и Марк
Аврелий могли быть милосердными без особенного вреда для государства, потому
что в пришлые века совершено было достаточно свирепых и кровавых деяний.
Вспомните только, что при основании Рима один из братьев, вскормленных
волчицею, умертвил другого -- злодеяние ужасное,-- но, с другой стороны, как
знать, если бы не совершилось братоубийство, необходимое для установления
единодержавия -- существовал ли бы Рим, не погиб ли бы он среди неизбежных
раздоров двоевластия? И кто посмеет решить, какая чаша весов перевесит, если
на одну положить братоубийство, на другую -- все добродетели и мудрость
Вечного Города? Конечно, следует предпочитать самую темную долю величию
царей, основанному на подобных злодеяниях. Но тот, кто раз покинул путь
добра, должен, если не хочет погибнуть, вступить на эту роковую стезю без
возврата, чтобы идти по ней до конца, ибо люди мстят только за малые и
средние обиды, тогда как великие отнимают у них силы для мщения. Вот почему
государь может причинять своим подданным только безмерные обиды,
воздерживаясь от малых и средних. Но большею частью, выбирая именно этот
средний путь между злом и добром, самый пагубный, люди не смеют быть ни
добрыми, ни злыми до конца. Когда злодейство требует величия духа, они
отступают перед ним и с естественною легкостью совершают только обычные
подлости.
-- Волосы дыбом встают от того, что вы говорите. мессере Никколо!--
ужаснулся Лучо. и так как светское чувство подсказывало ему, что всего
приличнее отделаться шуткой, прибавил, стараясь улыбнуться:
-- Впрочем, воля ваша, я все-таки представить себе не могу, чтобы вы в
самом деле думали так. Мне кажется невероятным...
-- Совершенная истина почти всегда кажется невероятною,-- прервал его
Макиавелли сухо.
Леонардо, внимательно слушавший, давно уже заметил, что, притворяясь
равнодушным, Никколо бросал на собеседника украдкою испытующие взоры, как бы
желая измерить силу впечатления, которое производят мысли его,-- удивляет
ли, пугает ли новизна их и необычайность? В этих косвенных, неуверенных
взорах было тщеславие. Художник чувствовал, что Макиавелли не владеет собой,
и что ум его, при всей своей остроте и тонкости, не обладает спокойною
побеждающей силой. Из нежелания думать, как все, из ненависти к общим
местам, впадал он в противоположную крайность -- в преувеличение, в погоню
за редкими, хотя бы неполными, но, во что бы то ни стало, поражающими
истинами. Он играл неслыханными сочетаниями противоречивых слов -- например,
добродетель и свирепость, как фокусник играет обнаженными шпагами, с
бесстрашною ловкостью. У него была целая оружейная палата этих отточенных,
блестящих, соблазнительных и страшных полуистин, которыми он метал, словно
ядовитыми стрелами, во врагов своих, подобных мессеру Лучо,-- людей толпы,
мещански благопристойных и здравомыслящих. Он мстил им за их торжествующую
пошлость, за свое непонятное превосходство, колол, язвил -- но не убивал,
даже не ранил.
И художнику вспомнилось вдруг его собственное чудовище, которое некогда
изобразил он на деревянном щите-ротелле, по заказу сире Пьеро да Винчи,
создав его из разных частей отвратительных гадов. Не образовал ли и мессер
Никколо так же бесцельно и бескорыстно своего богоподобного изверга, не
существующего и невозможного Государя, противоестественное и пленительное
чудовище, голову Медузы -- на страх толпе? Но, вместе с тем, под этой
беспечною прихотью и шалостью воображения, под бесстрастием художника
Леонардо угадывал в нем действительно великое страдание -- как будто
фокусник, играя мечами, нарочно резал себя до крови: в прославлении чужих
жестокостей была жестокость к самому себе.
"Не из тех ли он жалких больных, которые ищут утолениЯ боли, растравляя
собственные раны?"- думал Леонардо.
И все-таки последней тайны этого темного, сложного, столь близкого и
чуждого сердца он еще не знал.
В то время, как он смотрел на Макиавелли с глубоким любопытством,
мессер Лучо беспомощно, как в нелепом сне, боролся с призрачною головою
Медузы.
-- Что ж? Я спорить не буду,--отступал он в последнюю твердыню здравого
смысла.-- Может быть, есть некоторая доля правды в том, что говорите вы о
необходимой жестокости государей, если применить это к великим людям
прошедших веков. Им простится многое, потому что добродетель и подвиги их
выше всякой меры. Но помилуйте, мессере Никколо, при чем же тут герцог
Романьи? Quod licet Jovi, nоn licet bovi.' Что позволено Александру Великому
и Юлию Цезарю, позволено ли Александру VI и Чезаре Борджа, о котором пока
ведь еще неизвестно, что он такое -- Цезарь или ничто? Я, по крайней мере,
думаю и со мною все согласятся... "Aut Caesar [император, царь], aut nihil"
(лат.)-девиз Чезаре
-- О, конечно, с вами все согласятся! -- уже явно теряя самообладание,
перебил Никколо.--Только это еще не доказательство, мессере Лучо. Истина
обитает не на больших дорогах, по которым ходят все. А чтобы кончить спор,
вот вам последнее слово мое: наблюдая действия Чезаре, я нахожу их
совершенными и полагаю, что тем, кто приобретает власть оружием и удачей,
можно указать на него, как на лучший образец для подражания. Такая
свирепость с такою добродетелью соединились в нем, он так умеет ласкать и
уничтожать людей, так прочны основания власти, заложенные им в столь
короткое время, что уже и теперь это -- самодержец, единственный в Италии,
может быть, в Европе, а что ожидает его в будущем, и представить себе
трудно...
Голос его дрожал. Красные пятна выступили на впалых щеках. Глаза
горели, как в лихорадке. Он был похож на ясновидящего. Из-под насмешливой
маски циника выглядывало лицо бывшего ученика Савонаролы.
Но только что Лучо, утомленный спором, предложил заключить мировую
двумя, тремя бутылками в соседнем погребке,-- ясновидец исчез.
-- Знаете ли что? -- возразил Никколо,-- пойдемте-ка лучше в другое
местечко. У меня на это нюх собачий! Здесь нынче, полагаю, должны быть
прехорошенькие девочки...
-- Ну какие могут быть девочки в этом дрянном городишке?-- усомнился
Лучо.
-- Послушайте, молодой человек,-- остановил его секретарь Флоренции с
важностью,-- никогда не брезгайте дрянными городишками. Боже вас упаси! В
этих самых грязненьких предместьицах, в темненьких переулочках можно иногда
такое откопать, что пальчики оближешь!..
Лучо развязно потрепал Макиавелли по плечу и назвал его шалуном.
-- Темно,-- отнекивался он,-- да и холодно, замерзнем... -- Фонари
возьмем,-- настаивал Никколо,-- шубы наденем, каппы на лицо. По крайней мере
никто не узнает. Капюшоны (от итал. cappa). В таких похождениях, чем
таинственнее, тем приятнее.-- Мессере Леонардо, вы с нами? Художник
отказался.
Он не любил обычных грубых мужских разговоров о женщинах, избегал их с
чувством непреодолимой стыдливости. Этот пятидесятилетни