Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
ся в своих потайках. Звук природный, естественный, но звучит явно
не вовремя. До осени еще далеко.
Александр подождал немного и пошел дальше.
Трудно надеяться, что Хоба прибежит сразу, как сказочный
конек-горбунок.
Вскоре Молчанову пришлось перейти через большую щебенистую осыпь,
лишенную какой-либо растительности. Протрубив в третий раз, он укрылся в
кустах жимолости и стал ждать. Человек и медведь в эти минуты как бы
поменялись ролями: Одноухий не мог миновать голой осыпи, а Молчанов укрылся
в кустах. Прошел час или чуть больше, и терпение Александра вознаградилось:
Лобик вышел на осыпь и осторожно, словно по минированному полю, поминутно
останавливаясь, обнюхивая воздух, двинулся вперед. Последние триста метров
до заросшего участка Одноухий пробежал с предельной скоростью и надежно
укрылся в кустах.
Это походило на игру в прятки.
Улыбаясь, Молчанов пошел дальше. Больше ему не удалось увидеть своего
медведя.
На другой день у научного сотрудника произошла долгая остановка на
подступах к перевалу возле глубокого ущелья, доверху наполненного лесом.
Здесь Молчанов провел обследование последних перед нивальным поясом пастбищ.
Потом он повернул почти назад, на север, и до самого вечера обходил горную
систему Цхоава, где этим летом собралось особенно плотное стадо оленей,
которые все же не сумели выстричь прекрасные выпасы по крутым бокам горы.
Несколько раз Александр и здесь трубил, призывал своего Хоба, но ему не
повезло. Великолепного рогача в этом районе не оказалось.
А Одноухий то исчезал на какое-то время, то вновь давал о себе знать,
подбираясь по ночам к одинокому костру и поедая небольшие Сашины подачки.
Кажется, зверю нравился такой способ передвижения - следом за ведущим, к
которому он все больше привыкал.
На десятый, что ли, день Молчанов сделал привал у светлого озера,
голубой бисеринкой лежавшего в конце ледникового цирка, сползающего со
скалистой вершины. Берега озера, уставленные невысокой березой, кажется,
посещались и турами и сернами.
Александр еще не успел развести костер, только снял рюкзак, карабин и
присел было на камень близ озера, как тут же вскочил. Удивленные глаза его
уставились на внезапное видение.
Почти посредине цветочного ковра стоял крупный благородный олень и
внимательно смотрел на него.
По гордой осанке, огромным рогам, по величине и светло-коричневой
шерсти он узнал своего Хоба. Другого такого оленя в заповеднике не было.
Олень сам нашел Молчанова и теперь стоял и смотрел на него, желая
убедиться, что это не ошибка.
- Хоба, - сказал Молчанов и протянул руки. - Наконец-то ты пришел!
Олень переступал с ноги на ногу. Гордо оглядел окрестности и,
умиротворенный, нагнул голову. "Да, я пришел".
Глава пятая
"ДРУЗЬЯ ДЕТСТВА"
"1"
В гнезде шла непрерывная возня.
Пять заметно подросших птенцов уже не умещались в аккуратной чашечке,
склеенной из веток и глины, они все время старались усесться поудобнее. Но
для этого приходилось распихивать братьев и сестер, которые тоже стремились
обеспечить для себя удобное местечко и, естественно, сопротивлялись всякому
воздействию со стороны.
Птенцы выпячивались из гнезда, как дрожжевое тесто из хлебной дежки.
Уже не только головы, состоящие из преогромного клюва с желтой окоемкой, но
и шеи, и верхняя часть более или менее оперившегося тела высовывалась из
гнезда. Когда родители прилетали с червяком в клюве, красные треугольники
разинутых ртов вытягивались так далеко за пределы гнезда, что гнездо как бы
враз распускалось, как распускается утром цветочный бутон.
Дроздам уже не нужно было садиться на край гнезда. Издали, с веток,
опускали они добычу в жадные ротики, ухитряясь при этом соблюдать строжайшую
очередность, чтобы не обидеть кого-нибудь из своей великолепной пятерки.
Птенцы обрели голос. Поверх невзрачного пуха они обросли перышками и с
каждым днем становились все симпатичнее, все приятнее даже для глаза чужого
наблюдателя. Что же касается родителей, тем более дроздихи, то птенцы были
для них самыми расчудесными, самыми прекрасными созданиями природы уже с
первого дня их появления на свет белый. Материнское ощущение одинаково у
всех животных и всех птиц. И оно почти совпадает с истиной.
Встречая родителей, птенцы пищали тоненько и разноголосо, с каждым
разом все требовательнее. Но только при старших. Едва взрослые исчезали, в
гнезде все умолкало, рты закрывались, и борьба за жизненное пространство
происходила дальше уже в полнейшей тишине.
Однажды, когда птенцы пыжились в тесном своем домике изо всех сил,
произошло то самое, что должно было произойти рано или поздно: один из
птенцов, вытесненный братьями, оказался на краю гнезда и едва удержался,
чтобы не свалиться вниз.
Птенец уселся поудобнее и даже позволил себе, из озорства, что ли,
пустить белую струйку на спины своих несносных братьев, которым эта
последняя мера явно не понравилась; притихшие было после того, как
почувствовали относительную свободу в облегченном гнезде, они снова
завозились, но сидевшему вне гнезда эта их деятельность уже ничуточки не
досаждала.
Прилетели родители. Все птенцы, как по команде, разинули рты, но
смельчак занимал теперь очень выгодную позицию - выше всех и впереди всех,
и, естественно, перехватил самый жирный кус. Так сказать, компенсация за
беззаконное выселение.
Дрозды заволновались, в течение трех или пяти минут на яворе только и
слышалось их громкое и рассерженное "крэк-че-че-крэк", кажется, изо всех сил
родители пытались втолковать смельчаку неуместность его инициативы, правила
поведения, заодно укоряли и остальных. Но верхний желторотик смотрел на них
телячьими глазами и глупо зажмуривался в самые патетические минуты
нравоучения.
Дрозд в приказном тоне сказал: "Крр-ррек!" - и улетел, а дроздиха
осталась караулить глупенького сына. Она села так, чтобы оттереть его от
опасного края и, в случае надобности, поддержать, не позволить свалиться
вниз.
Такая надобность, к счастью, не возникла, дрозденок весьма решительно,
но аккуратно опробовал силу своих ножек и способность сохранять равновесие
при помощи коротеньких, смешных крылышек, летательные перья на которых едва
проклюнулись. Он даже прошелся туда-сюда по толстой ветке.
Спал маленький неслух на ветке. С одной стороны недреманно сидела
дроздиха-мать, касаясь теплым боком птенца, с другой - дрозд-отец, обиженно
отвернувшись, чтобы хоть этим дать понять малышу, как скверно, когда он не
слушается и поступает по-своему.
Через день второй птенец последовал примеру первого. Новизна в наш век
так заразительна, так приглядна для молодежи! Птенец дал себя вытолкнуть из
гнезда и с победным видом опрокинулся на край, чуть было не загудев между
веток вниз. Мать раскричалась, заохала, живо повернула его, и птенец, не
успев напугаться, удачно сел, схватившись цепкими пальцами за ветку. Он
восторженно осматривался. Когда его взгляд упал на гнездо, где продолжали
воевать только трое, он притворно зевнул во весь рот. Ему стало жалко этих
недорослей.
Вот такое хлопотное время наступило для родителей. И есть давай, и
карауль озорников. Нагрузка даже для двух взрослых преогромная. В общем, не
запоешь. Не то настроение. Деловая суета не располагала к песнопениям.
Через неделю вся пятерка покинула гнездо и переселилась на ветки
дерева. Самым слабым оказался тот, который всех пересидел в гнезде и всех
выселил. Он пострадал потому, что теперь открытые рты встречали дроздов за
десять - двадцать сантиметров от гнезда и серединному лентяю корм не всегда
доставался. Наверное, по этой причине он и не усидел в одиночестве, а
правдами и неправдами выбрался к братьям и тут же, потянувшись изо всех сил
к очередной поноске, перевернулся через голову и полетел вниз. Дроздиха
камнем бросилась за ним, подставила спину и, в общем, спустила его на землю,
испуганного, но без особых потерь и ушибов.
Ночь она провела внизу с неудачником. Утром учила, как подняться, но он
не смог. Более того, решил, надеясь не на крылья, а на ноги, отправиться в
самодеятельный рейс по земле, но этим только ускорил свою гибель. Дроздихе
не удалось обмануть и увести за собой дикого кота, и этот хищник перечеркнул
едва начавшуюся жизнь.
Потеря забылась в повседневных хлопотах, ведь в любой многодетной
семье, не в пример аккуратистам, у которых один ребенок, такая потеря не
означает полной пустоты, и вскоре дрозды уже вшестером путешествовали по
обширной кроне явора, перелетали с ветки на ветку, хотя оперившиеся птенцы
все еще жадно разевали рты с желтой окоемкой, продолжая оставаться на полном
иждивении родителей.
В один прекрасный июльский вечер дрозд, крепко поговорив с подругой и,
кажется, не получив ее согласия, все же рискнул спуститься на землю,
приказав птенцам следовать за собой.
Им дважды об этом напоминать не пришлось. Кто кувырком, кто с ветки на
ветку, как мальчишки за отцом на рыбалку, они посигали, к ужасу матери,
вниз, на землю. Дрозд строго и решительно стал учить их отыскивать под
листьями червяков, личинки, муравьиные яйца и срывать спелую чернику. Семья
расхаживала неподалеку от своего родного дома и в полном молчании осваивала
процесс, составляющий для них половину смысла жизни.
На другой день птенцы не стали дожидаться особого приглашения. Лишь
только обсохла роса, они с громким, радостным воплем сами посыпались с
явора, планируя на своих еще не крепких крыльях. Без руководства со стороны
старших, скорее в азарте соревнования, они деловито рассыпались по тенистой
поляне, что-то клевали, иногда выражая свою радость короткими "крэ-эч!" и, в
общем, доказали, что готовы снять с родительских плеч тяжелое иго снабжения.
Только дроздиха по доброте сердечной все еще продолжала играть свою роль:
отыскав жирного червя, она подскакивала над ним, привлекая внимание, и
двое-трое птенцов наперегонки кидались ей в ноги. Совсем как у наседки с
цыплятами. Дрозд останавливался, и взгляд его круглых, выразительных глаз
наливался укоризной. Склонив черную головку набок, он словно выговаривал:
"Ну, что балуешь детей?" Она делала вид, что замечание не по адресу, и тогда
дрозд с сердцем выкрикивал свое гневное: "Кра-кра-крэч!" - и для
убедительности тоже подпрыгивал. Увы, на него не обращали внимания.
На утренней заре, когда вся семья сидела рядком возле опустевшего
неряшливого гнезда, куда уже нападали веточки и листья, дрозд поднял головку
и впервые после долгого перерыва вдруг просвистел длинно, по-скворчиному.
Это так удивило детей и мать, что все они - птенцы с нескрываемым восторгом,
дроздиха с нескрываемой иронией - повернулись к нему. "Ну, завел свою
шарманку!" - могла бы сказать дроздиха. Но отец семейства знал, что делает.
Не хлебом единым жива певчая птица. Он снова, теперь смелей и ярче,
засвистал и выдал короткое коленце таких чистых, глубоко музыкальных звуков,
что птенцы повытягивали в удивлении шеи. И лес притих, здесь уже отвыкли от
этой чудной песни. И щеглы внизу, у ручья, умолкли. А дрозд, исполнив соло,
нахохлился, он сидел и не спускал строгих глаз с птенцов, как учитель в
классе, ожидая смелого, кто сам вызовется идти к доске.
Тут вся четверка разноголосо, некрасиво заорала. Дроздиха даже
отвернулась. "Уши мои не слышали бы", - говорила ее поза. Но разве их теперь
удержишь?
Дрозд выждал паузу и уже самозабвенно, не как учитель, а как мастер,
выдал всю гамму флейтовых звуков, чистейших, словно горный ручей, сильных,
как радость, и веселых, как сама утренняя свежесть. Он пел и уже не слышал
разноголосого, порой смешного и несовершенного хора рядом с собой, пел от
всего сердца, наполняя лес музыкой, способной приподнять и обрадовать все
живое.
Закончив песню, дрозд взъерошился и посмотрел на подругу, словно
спросил: "Ну, как находишь, старая?"
Она приподняла крылышки, будто плечами пожала. И это означало, что
"ничего особенного". Тотчас вспорхнув, чтобы заставить семейку заняться
наконец хлебом насущным, она забылась и уже на лету сама просвистела так
складно и звонко, что клюв у нее даже немного покраснел от удовольствия.
Обычное женское тщеславие.
Дрозд повернул головкой туда-сюда: "А ничего выдает!" И полетел следом
за подругой.
"2"
С этого дня в лесу опять стало значительно веселей.
Великолепный олень, одиноко скитавшийся среди угрюмо-холодных скал и
темных лесов, набрел как-то на буковую поляну, полную красок и света.
Постояв немного в тени под разлапистым буком, он шумно вздохнул и вышел на
свет, лениво склонив голову с тяжелыми рогами. Нехотя пощипал сладкой травы,
сонно огляделся и, кажется, хотел уже лечь, но внимание его привлекла
веселая стайка дроздов, с шумом усевшаяся на ветках бука почти над самым
оленем. Птицы отрывисто щелкали, похоже, они о чем-то договаривались друг с
другом. Потом враз, словно по команде, спикировали на землю рядом с оленем.
Трава их поглотила. Черные дрозды покопались несколько минут в зарослях
репейника, перепорхнули в тень деревьев и усиленно завозились у старой
колоды, полной личинок древесного точильщика.
Олень все еще наблюдал за ними. Он стоял смирно, свесив уши, и,
кажется, тихо завидовал этой дружной, говорливой семейке. Что перед ним была
семья - олень не сомневался. Изредка дроздиха, по старой памяти,
подскакивала к одному или к другому из своих подросших птенцов ростом более
ее, те по привычке широко раскрывали рты, и она сноровисто засовывала им
особо вкусную личинку. Как маленькому.
Олень все еще стоял недвижно, полузакрыв свои большие, выразительные
глаза. Слушал ли он? Или просто дремал стоя? А может быть, сладко мечтал под
эту звучную и светлую, как летний полдень, песню.
Ему почему-то вспомнился теплый бок оленухи, возле которого особенно
крепко спалось худенькому бродяжке-олененку. И запах ее, и шершавый добрый
язык, которым оленуха приглаживала шерстку над зудящей раной, оставленной
когтями дикого кота. Вспомнились руки человека с запахом хлеба и слова
человека, мягкие, спокойно сказанные слова, интонация которых
свидетельствовала о доброте и дружбе. Все это были приятные, светлые
воспоминания, вдруг навеянные веселой и ладной песенкой старого приятеля -
черного дрозда.
Потом олень вспомнил свой прошлогодний гарем.
Тогда у него было четыре оленухи, две со своими вилорогими оленятами,
очень пугливыми и робкими. Когда Хоба приближался к ним, оленята убегали и
все время, пока он ходил с оленухами, делали возле стада большие круги,
время от времени высовывая из кустов орешника свои испуганные мордочки. Их
мамы перехватывали этот испуганный взгляд, но не покидали венценосного
красавца Хоба, только фукали и трясли безрогими головками.
Другие две ланки, стройные молодые красавицы с влажными манящими
глазами, держались скромно в стороне от Хобы, но всякий раз, когда он
особенно нежничал с детными ланками, тревожно косили глаза, срывались с
места, быстро подбегали и, чуть скользнув гладким, светло-коричневым боком
по боку оленя, снова отбегали и опять делали вид, что они вовсе не
заинтересованы, что им вообще все равно, как и с кем будет проводить время
этот огромный и надменный кавалер. И если он не изменял своей привязанности,
ланки, будто сговорившись, исчезали из поля зрения Хоба. Видимо, они удирали
далеко. Хоба переставал чувствовать их запах, приходил в волнение, нервно
обегал ближние кусты, гневно мотал головой с тяжелыми рогами и тихо, утробно
ревел. В этом трубном гласе ощущались нотки ревности, угроза и одновременно
мольба о любви. Он просил ланок вернуться и обещал им внимание, даже
покорность их ветреному кокетству. И до тех пор, пока он не замечал их
вновь, все волновался, стоял как вкопанный, прислушиваясь, а если на глаза
ему в эти минуты опять попадались тонкошеие вилорогие оленята, то
недвусмысленно сердился: наклонял корону к земле, отшвыривал копытами землю
и тяжело шел на них, угрожая расправой. Оленят, конечно, словно ветром
сдувало.
Но тогда начинали беспокоиться их мамы. Тихо мыкая, развесив уши, с
видом кающихся грешниц, явно бичуя себя за легкомыслие, оленухи кидались за
подростками и скрывались в кустах. Все! Кончено! Мы с вами, милые дети!
Хоба оставался в одиночестве.
Некоторое время он стоял с очень растерянным видом, соображая, что к
чему, потом начинал проявлять признаки все нарастающего гнева. Ревя во весь
голос, кидался на кусты, цеплял рогами землю и бросал ее назад. Спина у него
темнела от пыли и грязи, на рогах повисали пучки травы, а глаза делались
красными и сумасшедшими. Ненормальный какой-то.
Вдруг из темного леса выскакивали молодые ланки. Как ни в чем не бывало
они делали возле своего повелителя круг, грациозно, изящно, будто на смотре
красавиц, выбрасывали тонкие ножки, кокетливо задирали худенькие шеи, а
глаза их загорались радостью и надеждой. Рогач сразу успокаивался, бока его
дышали ровней и тише, он начинал пританцовывать на месте, а потом, забывая и
положение и возраст, включался в игривый бег и тоже ощущал приливную волну
бодрости, счастья и надежды.
А вскоре возвращались ревнивые оленухи. Они как-то очень незаметно
оттесняли на второй план неопытную молодежь, игры возобновлялись теперь уже
с ними. Опять из кустов печально высовывались испуганные мордочки, опять
взбудораженные ланки начинали свое кокетливое "либо мы, либо они", а не
получив достаточного внимания, скрывались от повелителя. Он начинал
нервничать, и все повторялось. Круг за кругом. День за днем.
Хлопотливое дело - руководить гаремом! Даже в течение только двух
осенних месяцев в году и то очень-очень беспокойно!
И все-таки в минуту разнеженности, когда черный дрозд восторженно пел о
счастье жизни и любви, Хоба вспоминал именно это беспокойное время.
Не упуская всего гарема с глаз, Хоба выказывал особенное благоволение к
высокой и стройной ланке с маленькой изящной головкой и черным, очень
подвижным носом. Цветом шерсти она отличалась от других: у нее была темная
спинка и светло-рыжие бока. Ланка не просто ходила, а как-то красиво,
по-особенному вышагивала. В повороте ее головы, в пугливом приседании, в
грациозном беге, даже в том, как она, словно извиняясь за странную позу,
пригибала голову вниз и в сторону, чтобы почесать задним копытцем у себя за
ухом, - в каждом ее движении Хоба видел негу, танец и красоту. Она была чуть
выше других ланок в его гареме и немного тоньше их, хотя худенькой ее
назвать было невозможно. Просто тонкая кость.
Хоба отбил ее у старого, крайне раздражительного рогача.
Он не знал, что эта его подруга родилась и провела детские годы на
южной стороне заповедника и, наверное, навсегда бы осталась там, потому что
дикие звери вообще крайне редко и неохотно перебираются через перевалы. Но
ее, попросту говоря, выгнали оттуда. Упорные браконьеры убили ее мать и
долго шли за ней с собаками. Выскочив из колхидских лесов, молодая ланка
догадалась, что на открытых лугах собаки ее непременно возьмут, и бросилась
в спасительные скалы выше лугов. Убегая от погони,