Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
ту надменную красавицу: он просто не вспоминал о
ней. "И все-таки Изабелла любит меня", - твердил он себе, в
сотый раз перебрав все препятствия, стоявшие на пути к его
счастью.
Так прошло два-три месяца. Однажды, когда Сигоньяк, сидя у
себя в комнате, подыскивал заключительную строку к сонету во
славу любимой, явился Пьер доложить своему господину, что
какой-то кавалер желает его видеть.
- Какой-то кавалер желает видеть меня! - воскликнул
Сигоньяк. - Либо ты грезишь, либо он попал сюда по ошибке!
Никому на свете нет до меня дела. Но ради столь редкого случая,
так и быть, проси сюда этого чудака. Кстати, как его зовут?
- Он не пожелал назваться. Он говорит, что имя его ничего
вам не скажет, - отвечал Пьер, распахивая двери. На пороге
показался красивый юноша в изящном коричневом костюме для
верховой езды с зеленым аграмантом, в серых фетровых ботфортах
с серебряными шпорами; широкополую шляпу с длинным зеленым
пером он держал в руке, что позволяло ясно разглядеть на свету
тонкие, правильные черты его горделивого лица, античной красоте
которых позавидовала бы любая женщина.
Появление этого совершеннейшего из кавалеров, по-видимому,
не слишком обрадовало Сигоньяка, - он побледнел, бросился за
висевшей в ногах кровати шпагой, выхватил ее из ножен и встал в
позицию.
- Черт подери! Я думал, что окончательно убил вас, герцог!
Кто это передо мной - вы или ваша тень?
- Я сам, Аннибал де Валломбрез, во плоти и притом живей
живого, - ответствовал молодой герцог, - но вложите поскорей
шпагу в ножны. Мы уже дрались дважды. Этого предостаточно.
Пословица гласит, что повторенное дважды нам мило, а на третий
раз постыло. Я приехал к вам не как враг. Если я и докучал вам
кое в чем, вы с лихвой отплатили мне. Следовательно, мы квиты.
В доказательство того, что приехал я с добрыми намерениями,
извольте получить подписанный королем указ, по которому вам
дается полк. Мой отец и я привели на память его величеству
преданность Сигоньяков его августейшим предкам. Я захотел
самолично доставить вам эту приятную весть: итак, я ваш гость,
а потому прикажите свернуть шею кому угодно, насадите на вертел
кого хотите, только, бога ради, дайте мне поесть. Харчевни по
дороге к вам из рук вон плохи, а мои повозки со съестными
припасами застряли в песках на порядочном расстоянии отсюда.
- Боюсь, как бы вы не сосчитали мой обед за месть, -
ответил Сигоньяк с шутливой предупредительностью, - сделайте
милость, не приписывайте злопамятству убогую трапезу, которой
вам придется удовольствоваться. Ваш открытый и прямодушный
образ действий до самого сердца растрогал меня. Отныне у вас не
будет друга преданней, чем я. Пусть вам и не требуется моя
помощь, знайте, я всецело к вашим услугам. А ну-ка, Пьер!
Разыщи где хочешь кур, яиц, мяса и постарайся как можно лучше
накормить этого сеньора, который умирает от голода, что ему не
в привычку, как нам с тобой.
Пьер сунул в карман несколько пистолей из присланных
хозяином, которых он еще не трогал, оседлал новую лошадку и
поскакал во весь дух до ближайшей деревни, рассчитывая
запастись там провизией. Ему удалось раздобыть несколько
цыплят, окорок ветчины и оплетенную соломой бутыль старого
вина, а местного кюре он не без труда уговорил уступить паштет
из утиных печенок - лакомство, достойное украсить стол епископа
или владетельного князя.
Через час он вернулся, доверив вращать вертел худосочной
долговязой оборванной девке, которую встретил на дороге и
послал в замок, а сам тем временем накрыл на стол в портретной
зале, выбрав среди посуды наименее надбитую и треснувшую - о
серебре и речи не могло быть, последнее обратили в деньги
давным-давно. Покончив с этим, он явился доложить, что "кушанье
подано".
Валломбрез и Сигоньяк уселись друг против друга, взяв два
не слишком шатких стула из шести, и молодой герцог, которого
развлекала столь непривычная обстановка, принялся с забавной
прожорливостью поглощать еле-еле добытую Пьером еду. Его
великолепные белые зубы разделались с целым цыпленком, правда,
погибшим, судя по виду, от истощения, весело вонзились в
розовый ломоть байоннской ветчины и, как говорится, поработали
на совесть. Утиные печенки он объявил нежнейшей,
превосходнейшей пищей богов, а козий сырок, проросший пятнами и
прожилками плесени, по его словам, отлично подхлестывал жажду.
Похвалил он и вино, в самом деле старое и выдержанное,
отливавшее пурпуром в антикварных венецианских бокалах. Он до
того развеселился, что один раз чуть не прыснул со смеху при
виде испуга, изобразившегося на лице Пьера, когда Сигоньяк
назвал своего гостя герцогом де Валломбрезом, следовательно,
ожившим покойником. В меру сил поддерживая беседу, Сигоньяк
втайне не переставал дивиться, что у него за столом
непринужденно сидит этот вылощенный и надменный вельможа,
недавний его соперник в любви, дважды побежденный им на дуэли и
неоднократно делавший попытки убрать его с помощью наемных
убийц.
Валломбрез без слов понял его недоумение, и когда старый
слуга удалился, поставив на стол бутылку доброго винца и две
рюмки поменьше, чтобы лучше было смаковать драгоценную влагу,
молодой герцог, подкрутив свои шелковистые усы, с дружеской
откровенностью сказал барону:
- Несмотря на всю вашу учтивость, я вижу, что визит мой
кажется вам, дорогой Сигоньяк, несколько странным и
неожиданным. Вы недоумеваете: "Каким образом этот высокомерный,
заносчивый и дерзкий Валломбрез из тигра превратился в кроткого
ягненка, которого любая пастушка может водить на ленточке?" За
те полтора месяца, что я лежал прикованный к постели, мне
захотелось подвести итоги, которые напрашиваются у самого
мужественного человека перед лицом вечности, хотя смерть -
ничто для нас, дворян, расточающих свою жизнь с беспечностью,
недоступной мещанину. Я понял, сколь суетны многие мои
стремления, и дал себе слово вести себя иначе, если мне удастся
выкарабкаться. Любовь моя к Изабелле превратилась в чистую и
непорочную привязанность, а следственно, у меня не стало причин
ненавидеть вас. Вы перестали быть моим соперником. Брат не
может ревновать сестру; я оценил ваше благоговейное чувство к
ней, которому вы ни разу не изменили, хотя тогдашнее ее
положение допускало всяческие вольности. Вы первый угадали
благородную душу под оболочкой актрисы. Будучи бедным, вы
предложили презренной комедиантке величайшее богатство, каким
обладает дворянин, - имя своих предков. Значит, став знатной и
богатой, она по праву принадлежит вам. Возлюбленный Изабеллы
должен сделаться супругом графини де Линейль.
- Однако же она упорно отвергала меня, когда могла верить
в полное мое бескорыстие, - возразил Сигоньяк.
- В своей безграничной деликатности, в ангельском смирении
самоотверженной души она боялась стать вам преградой на пути к
преуспеянию и благополучию. Но, после того как отец мой признал
ее дочерью, создалось обратное положение.
- Да, теперь я не достоин ее высокого сана. А смею ли я
быть менее великодушен, чем она?
- По-прежнему ли вы любите мою сестру? - торжественным
тоном спросил герцог де Валломбрез. - Как брат ее я имею право
задать вам этот вопрос.
- Всем сердцем, всей душой, всей кровью моей люблю, -
отвечал Сигоньяк, - люблю так, как ни один мужчина не любил ни
одной женщины на земле, где нет ничего совершенного, кроме
Изабеллы.
- В таком случае, господин капитан мушкетеров и вскорости
губернатор провинции, прикажите оседлать себе лошадь, и
поедемте со мной в замок Валломбрез, где я по всей форме
представлю вас принцу, моему отцу, и сестре моей - графине де
Линейль. Ее руки домогались кавалер де Видаленк и маркиз де
л'Этан - оба, смею вас уверить, весьма любезные молодые люди.
Изабелла им отказала, но, я думаю, она без долгих
препирательств отдаст свою руку барону де Сигоньяку.
На следующий день герцог и барон бок о бок скакали по
дороге в Париж.
XX. ЛЮБОВНОЕ ПРИЗНАНИЕ ЧИКИТЫ
Хотя часы на Ратуше показывали довольно раннее время,
Гревская площадь была запружена народом. Высокие кровли над
творением Доминико Боккадора фиолетово-серыми очертаниями
вырисовывались на молочно- белом фоне. Их холодные тени
тянулись до середины площади, окутывая зловещий дощатый помост
на два-три фута выше человеческого роста, весь в
кроваво-красных пятнах. Из окон окружающих домов то и дело
высовывались головы, и сразу скрывались, увидев, что
представление еще не начиналось. Из слухового окошка той самой
угловой башенки, откуда, по преданию, мадам Маргарита смотрела
на казнь Ла Моля и Коконаса, выглянула морщинистая старуха, -
патетическое превращение красавицы королевы в уродливую старую
ведьму! На каменный крест, стоявший у спуска к реке, с большим
трудом взобрался какой-то подросток и повис на нем, перекинув
руки через поперечину, а коленями и ступнями обхватив столб, в
мучительном положении распятого злого разбойника, которое он не
уступил бы ни за медовые коврижки, ни за яблочные пирожки.
Отсюда ему были видны главные подробности эшафота, колесо, на
котором будут вращать осужденного, веревка, чтобы привязать
его, железный брус, чтобы перебить ему кости; словом, все самые
примечательные предметы.
Однако же, если бы кто-нибудь из зрителей удосужился
пристальнее вглядеться в подростка, взобравшегося на крест, то
заметил бы в выражении его лица нечто совсем иное, чем грубое
любопытство. Не жажда жестокого наслаждения чужими муками
привела сюда этого смуглого юнца с большими, окруженными
синевой глазами, с блестящими зубами и длинными черными
кудрями, державшегося за перекладину цепкими пальцами, на
которых загар заменял перчатки. По тонкости черт можно было
предположить, что он принадлежит не к тому полу, на который
указывала его одежда; но никто не смотрел на него, все взоры
неудержимо тянулись к эшафоту или к набережной, откуда должен
был появиться осужденный.
В толпе виднелось немало знакомых лиц: по красному носу
посреди белой как мел физиономии не мудрено было узнать
Малартика, а орлиный профиль, выступавший из складок плаща,
по-испански переброшенного через плечо, неоспоримо изобличал
Жакмена Лампурда. Несмотря на шляпу, надвинутую до бровей, с
целью скрыть отсутствие уха, оторванного пулей Винодуя, всякий
опознал бы Верзилона в дюжем молодце, который, сидя на тумбе,
от нечего делать пыхтел длинной голландской трубкой. Сам же
Винодуй беседовал со Свернишеем; да и по ступеням, ведущим к
Ратуше, прогуливалось немало завсегдатаев "Коронованной
редиски", по-философски судя и рядя о том о сем. Гревская
площадь, где неотвратимо должно завершиться их земное бытие,
обладает для убийц, бандитов и воров какой-то непонятной
притягательной силой. Вместо того чтобы отталкивать их,
зловещая площадь действует на них, как магнит. Они описывают
вокруг нее все сужающиеся круги, пока не упадут на ней
мертвыми; им любо смотреть на виселицу, где их вздернут; они
упиваются ее страшными очертаниями и, созерцая судороги
казнимых, осваиваются со смертью, что в корне противоречит идее
правосудия, согласно которой пытки имеют целью устрашить
преступников.
Большое скопление отбросов общества в дни казней
объясняется еще и другой причиной: герой трагедии обычно связан
с ними родством, дружбой, а то и сообщничеством. Они идут
смотреть, как вешают их кузена, колесуют закадычного друга,
жгут благородного кавалера, которому помогали спускать
фальшивые деньги. Не явиться на такое торжество просто
неучтиво. Да и осужденному приятно видеть вокруг эшафота
знакомые лица. Это придает бодрости и силы. Не хочется
показаться малодушным перед истинными ценителями, и гордость
приходит на помощь страданию. При такой публике, как древний
римлянин, умрет тот, кто хныкал бы по-бабьи, если бы его
втихомолку отправили на тот свет где-нибудь в подвале.
Пробило семь часов. А казнь была назначена только на
восемь. И Жакмен Лампурд, отсчитав удары, сказал Малартику:
- Теперь ты видишь, что мы успели бы распить еще бутылку.
Но тебе не сидится на месте. Что, если нам возвратиться в
"Коронованную редиску"? Мне надоело торчать тут. Стоит ли
дожидаться столько времени, чтобы увидеть, как колесуют
незадачливого беднягу? Это пресный, мещанский и пошлый вид
казни. Будь это какое-нибудь шикарное четвертование с судейским
стражником на каждой из четырех лошадей, или же прижигание рас-
каленными щипцами, или вливание вара и расплавленного свинца, -
словом, какое-то замысловатое жестокое мучительство, делающее
честь изобретательности судьи и ловкости палача, - это дело
другое. Тут я бы остался из любви к искусству, но ради такой
малости - нет, увольте!
- По-моему, ты несправедливо судишь о колесе, -
наставительно поправил его Малартик, потирая нос, багровый, как
никогда, - у колеса есть свои достоинства.
- О вкусах не спорят. У каждого своя страсть, как сказал
знаменитый латинский поэт; жаль, я забыл его имя, - мне лучше
запоминаются имена прославленных полководцев. Ты облюбовал себе
колесо; не стану тебе перечить и обещаю побыть с тобою до
конца. Признайся, однако, что обезглавление при помощи
дамасского клинка с бороздкой по тыльной стороне, наполненной
для веса ртутью, представляет собой зрелище, в равной мере
увлекательное и благородное, ибо требует глазомера, силы и
проворства.
- Не спорю, только длится-то оно всего мгновение, и к тому
же головы рубят одним дворянам. Плаха - их привилегия. А из
простонародных видов казни колесо, на мой вкус, куда почтенней
вульгарной виселицы, годной разве что для второсортных жуликов.
Агостен же не простой вор. Он заслуживает большего, нежели
веревка, и правосудие должным образом уважило его.
- Ты всегда питал слабость к Агостену, вероятно, из-за
Чикиты, твой блудливый глаз тешили ее своеобычные повадки. Я не
разделяю твоего восхищения этим разбойником; он больше пригоден
для того, чтобы работать на больших дорогах и в горных ущельях,
точно salteador1, нежели производить деликатные операции в лоне
просвещенного столичного города. Ему чужды тонкости нашего
искусства. Не помня себя, он по-провинциальному прямо крушит с
плеча. При малейшем препятствии он, как темный дикарь, пускает
в ход нож; нечего ссылаться на Александра Македонского -
разрубить гордиев узел совсем не то, что его развязать.
Вдобавок Агостену чуждо всякое благородство, он не пользуется
шпагой.
- Конец Агостена - оружие его родины, наваха; ему не
довелось, как нам, годами попирать плиты фехтовальных залов, но
его стиль отличается внезапностью, смелостью и своеобразием.
Удар его сочетает в себе баллистическую точность с беззвучной
меткостью холодного оружия. Не производя шума, он попадает в
намеченную мишень на расстоянии двадцати шагов. Мне очень
обидно, что поприще Агостена оборвалось так рано! При его
львиной отваге он далеко бы пошел.
- Я лично стою за академическую методу, - возразил Жакмен
Лампурд. - Без формы все теряет смысл. Прежде чем напасть, я
всякий раз трогаю противника за плечо и даю ему время стать в
позицию; если хочет, пусть защищается. Это уже не убийство, а
дуэль. Я бретер, а не палач. Конечно, я настолько владею
искусством фехтования, что мне обеспечен успех, и шпага моя
разит почти без промаха, но быть сильным игроком не значит быть
шулером. Да, я подбираю плащ, кошелек, часы и драгоценности
убитого; всякий на моем месте поступал бы так же. За труды
полагается плата. И что бы ты ни говорил, а работать ножом мне
претит. Это хорошо в глуши и с людьми низкого звания.
- Ну ты-то, Жакмен Лампурд, уперся в свои принципы, и тебя
с них не сдвинешь; а между тем искусству немножко фантазии не
вредит.
- Я не прочь от фантазии, но фантазии тонкой, сложной,
изысканной, а необузданная и дикая жестокость не по мне.
Агостен же легко опьяняется кровью и в кровавом угаре бьет куда
попало. Это непростительная слабость: когда пьешь дурманящий
кубок убийства, надо иметь крепкую голову. Вот и в последний
раз: забрался он в тот дом, который захотел обчистить, и убил
не только проснувшегося хозяина, но также и его спящую жену, -
убийство бесполезное, не в меру жестокое и неделикатное. Женщин
надо убивать, только когда они кричат, да и то лучше заткнуть
им глотку: если засыплешься, судьи и зрители расчувствуются от
такого кровопролития, и ты зазря прослывешь чудовищем.
- Ты, ни дать ни взять, святой Иоанн Златоуст, - заметил
Малартик, - на твои назидания и поучения даже не подберешь
ответа. Однако что станется с бедняжкой Чикитой?
Жакмен Лампурд и Малартик продолжали философствовать в том
же духе, когда с набережной на площадь выехала карета, вызвав в
толпе движение и суматоху. Лошади, фыркая, топтались на месте и
били копытами по ногам кого придется, отчего между зеваками и
лакеями вспыхивала ожесточенная перебранка.
Потесненные зрители разнесли бы карету, если бы герцогский
герб на ее дверцах не устрашил их, хотя этой публике мало что
внушало трепет. Вскоре давка стала так велика, что карете
пришлось остановиться посреди площади, и, глядя издалека, можно
было подумать, будто застывший на козлах кучер сидит на людских
головах. Чтобы пробить себе дорогу сквозь толпу, надо было
передавить слишком много черни, а эта чернь здесь, на Гревской
площади, чувствовала себя как дома и вряд ли стерпела бы такое
обхождение.
- Эти проходимцы, верно, дожидаются какой-то казни и не
очистят дороги до тех пор, пока приговоренный не будет
отправлен на тот свет, - пояснил молодой, великолепно одетый
красавец сидевшему в карете с ним рядом тоже весьма
привлекательному на вид молодому человеку, но одетому более
скромно. - Черт бы побрал болвана, который надумал быть
колесованным как раз в то время, когда мы проезжаем по Гревской
площади! Не мог он, что ли, подождать до завтра?!
- Поверьте, он ничего бы не имел против, - отвечал его
спутник, - тем более что и обстоятельство это для него еще
досаднее, чем для нас.
- Нам ничего не остается, дорогой мой Сигоньяк, как
повернуть голову в другую сторону, если зрелище покажется нам
уж очень тягостным; впрочем, нелегко отвернуться, когда рядом
происходит что-то страшное, чему примером святой Августин: как
ни твердо он решил держать глаза закрытыми в цирке, а все-таки
открыл их, услышав вопль толпы.
- Так или иначе, ждать нам недолго, - сказал Сигоньяк. -
Взгляните, Валломбрез, толпа раздалась перед телегой с
осужденным.
И правда, телега, запряженная клячей, которой давно было
место на Монфоконе, окруженная конной стражей, дребезжа
железом, продвигалась к эшафоту между рядами зевак. На доске,
положенной поперек телеги, сидел Агостен возле седобородого
капуцина, который держал у его губ медное распятие,
отполированное поцелуями здоровых людей в предсмертной агонии.
Голова бандита была повязана платком, концы которого свисали с
затылка. Рубаха грубого холста и выношенные саржевые штаны
составляли все его одеяни