Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
а больно уела.
Тимофей стал соображать, как бы ее тоже побольней укусить.
-- Не знаешь, кто это вот тут, -- показал на кровать, -- честно с чужим
мужиком миловался? Не приходилось слышать?
-- Приходилось. А тебе не приходилось слышать, кто на этом же самом
месте от живой жены с чужой бабой миловался? Я одинокая была, вдова, а ты
семейный. Поганец ты...
Тимофей еще выпил. Вот теперь он, кажется, все понял: жалко себя,
жалко свою прожитую жизнь. Не вышло жизни.
-- Сказка про белого бычка у нас получается, Поля...
Поля засмеялась.
-- Чего смеешься? -- спросил Тимофей.
-- А чего мне не посмеяться?
-- Не надо... Тебе не личит -- зубы кривые.
-- А ведь когда-то не замечал...
-- Замечал, почему не замечал, только... Эхма! Что ведь и обидно-то,
дорогуша моя: кому дак все в жизни -- и образование, и оклад дармовой, и
сударка пригожая, с сахарными зубами. А Тимохе, ему с кривинкой сойдет, с
гнильцой...
-- Во змей-то! -- изумилась Поля. -- Козел вонючий. Ну-ка забирай свою
бутылку -- и чтоб духу твоего тут не было! А то возьму ухват вон да по
башке-то по умной... Умник!
Тимофей аккуратно надел на бутылку железненькую косыночку, устроил
бутылку во внутренний карман пиджака и, не торопясь, пошел прочь. Стало
вроде малость полегче. Но хотелось еще кому-нибудь досадить. Кому-нибудь
также бы вот спокойно, тихо наговорить бы гадостей.
Пришел он домой, а дома, в прихожей избе, склонившись локотком на
стол, сидит... Николай-угодник. По всем описаниям, по всем рассказам --
вылитый Николай-угодник: белый, невысокого росточка, игрушечный старичочек.
Сидит, головку склонил, смотрит ласково. Больше никого в доме нет.
-- Ну, здравствуй, Тимофей, -- говорит.
Тимофей глянул кругом... И вдруг бухнулся в ноги старичку. И, стараясь
тоже ласково, тоже кротко и благостно, сказал тихо:
-- Здорово, Николай-угодничек. Я сразу тебя узнал, батюшка.
Угодник весь как-то встрепенулся, удивился, засмеялся мелко, погрозил
пальцем.
-- Пьяненький?
-- А -- есть маленько! -- с отчаянной какой-то веселостью, с любовью
продолжал Тимофей. -- С тоски больше... не обессудь, батюшка. С тоски.
Шибко-то не загуливаюсь, Ребятишек теперь вырастил -- чего, думаю, теперь не
попить? Какой ты, батюшка, седенький... А чего пришел-то?
Угодник поморгал ясными глазами... Опять посмеялся.
-- С чего тоска-то?
-- Тоска-то? А бог ее знает! Не верим больше -- вот и тоска. В
боженьку-то перестали верить, вот она и навалилась, матушка. Церквы
позакрывали, матершинничаем, блудим... Вот она и тоска.
-- А ты веровал ли когда?
-- Батюшка!.. Вот те крест: маленький был, веровал. В рождество Христа
славить ходил. Не приди большевики, я бы и теперь, может, верил бы.
-- Сам-то не коммунист?
-- Откуда! Я бы, может, и коммунистом стал -- перед тобой-то чего
лукавить! -- но был у меня тесть -- ни дна бы ему, ни покрышки! -- его в
тридцатом году раскулачили...
-- Ну.
-- Ну, я с той поры и завязал рот тряпочкой и не заикался никогда.
Угодник больше того удивился. Горько удивился.
-- Ты что, Тимофей?
-- Как на духу батюшка! Дак ты чего пришел-то? К добру или к худу --
как понимать-то?
Угодник потрогал маленькой сморщенной ладонью белую бородку.
-- Чего пришел... Да вот попроведать вас, окаянных, пришел. Ты,
однако, подымись с колен-то.
-- Постою! Чего мне не постоять? Не отсохнут. Что, батюшка, так вот
походишь, поглядишь по свету-то: испаскудился народишко?
-- Маленько есть. Значит, говоришь, тесть тебе перешел дорогу?
-- Перешел. Да он и кулаком-то, по правде сказать, никогда не был, так
-- заупрямился тогда, с колхозами-то, нашумел, натрепался где-то... Трепач
он был, тесть-то. Дурак дураком. Ботало коровье. Жил, правда, крепко. А я
середнячишко был... мне бы в партию большевиков-то можно бы...
-- И что же он, тесть-то?
-- Отпыхтел свое, пришел. Я его так и не видел -- далеко живем друг от
друга. У сына он живет, балда старая. А сын далеко где-то. Так, говоришь,
испаскудился народишко?
-- Здорово испаскудился, -- серьезно сказал Угодник.
-- Совсем никудышный стал народ! -- подхватил Тимофей. -- Пьют,
воруют... Я и то приворовываю на складе. Знамо, грех, но поглядишь кругом-то
-- господи-господи, что делается!
-- Приворовываешь?
-- Приворовываю, батюшка. Ребятишек вон выучил -- на какие бы шиши,
так-то? Батюшка... -- Тимофей весь собрался, подполз поближе. -- Чего я
тебя хотел попросить...
-- Ну?
-- Ты там к господу нашему, Исусу Христу, близко сидишь... К деве
Марии... Посоветуйтесь там сообча да и... это... Шибко уж жалко, батюшка! До
того жалко, сердце обмирает. Ведь я мужик-то неглупый, ведь у меня
грамотешки-то совсем почти нету, а я вон каких молодцев обвожу вокруг
пальца...
-- Не пойму я.
-- Родиться бы мне ишо разок! А? Пусть это не считается, что прожил,
-- родите-ка вы меня шло разок. А?
Угодник опять невольно рассмеялся.
-- То жалуется -- тоска, а то... Ну и сукин ты сын, Тимоха!
-- Да потому я жалуюсь, что жизнь-то не вышла! -- Тимофей готов был
заплакать злыми слезами. -- Ты вот смеешься, а мало тут смешного, батюшка,
одна грусть-тоска зеленая. Ведь вон на земле-то... хорошо-то как! Разве ж я
не вижу, не понимаю, все понимаю, потому и жалко-то. Тьфу! -- да растереть,
вот и вся моя жизнь.
-- А как бы ты, интересно, жить стал? Другой-то раз...
-- Перво-наперво я б на другой бабе женился. Про любовь даже в Библии
писано, а для меня -- что любовь, что чирей на одном месте, прости, господи,
-- одинаково. Или как все одно килу смолоду нажил -- так и жена мне:
кряхтишь, а носишь. Никудышная бабенка попалась. Дура. Вся в папашу своего.
Хайло разинет и давай -- только и знает. Сундук плетеный, не баба. Из-за
нее больше и приворовываю-то. Жадная!.. Несусветно жадная. А с моей-то
башкой -- мне бы и в начальстве походить тоже бы не мешало... Из меня бы
прокурор, я думаю, неплохой бы получился, -- Тимофей засмотрелся снизу в
святые глаза Угодника. -- Тестюшку, например, своего я б тада так
законопатил, что он бы и по сей день там... За язычину его...
-- Цыть! -- зло сказал старичок. -- Ведь я и есть твой тесть, дьявол
ты! Ворюга. Разуй глаза-то! Допился?
Тимофей, удовлетворенный, поднялся с колен, отряхнул штаны и спокойно
и устало сказал:
-- Гляди-ка, правда -- тесть. Тестюшка! Ну, давай выпьем. Со стречей.
Вишь, за кого я тебя принял...
-- Допился, сукин сын!
-- Все секреты свои рассказал тебе. Тц! Ну, ничего -- знай. Вот ведь
как обознался! Это ж надо так вклепаться... А-я-я-яй.
...Потом, когда выпили, тесть, оскорбленный за себя и за дочь, тыкал
под нос Тимофею опрятный кукиш и твердил скороговоркой:
-- Вот тебе, а не другую жись! Вот тебе -- билетик на второй сеанс!
Ворюга...
А Тимофей, красный, удовлетворенный, повторял:
-- Ах, как я вклепался!.. А-я-я-я-яй! Это ж надо так!
-- Я тебя самого посажу, ворюга!
-- Кто, ты? Господь с тобой! Кто тебе поверит, лишенцу?
-- Вот, вот тебе -- билетик на второй сеанс! Хе-хе-хе! Другой раз жить
собрался!.. На-ка! -- тесть-угодник хотел опять угодить под нос зятю белым
кукишком, но зять вылил ему на голову стакан водки и, пугая, полез в карман
за спичками.
-- Подожгу ведь...
Тесть-угодник вытерся полотенцем и заплакал.
-- Чего ты, Тимоха?.. Над старым-то человеком... Бесстыдник ты!
Дешевка... Приехал к нему, как к доброму...
-- В том-то и дело, что не знаю, -- миролюбиво уже сказал Тимоха. --
Не знаю, тестюшка, не знаю. Я б все честно сказал, только не знаю, чего
такое со мной делается. Пристал, видно, так жить. Насмерть пристал. Укатали
сивку... Жалко. Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко -- песня-то была
хорошая. Прости за комедию-то. Прости великодушно.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Боря
В палату привели новенького. Здоровенный парень, полный, даже с
брюшком, красивый, лет двадцати семи, но с разумом двухлетнего ребенка. Он
сразу с порога заулыбался и всем громко сказал:
-- Пивет, пивет!
Многие, кто лежал тут уже не первый раз, знали этого парня. Боря. Живет
у базара с отцом и матерью, в воскресные дни, когда народу на базаре много,
открывает окно и лает на людей, не зло лает -- весело. Он вообще добрый.
-- Пивет, Боря, пивет! Ты зачем сюда? Чего опять натворил?
Няня, устраивая Боре постель, рассказывает:
-- Матерю с отцом разогнал наш Боря.
-- Ты што же это, Боря?! Мать с отцом побил?
Боря зажмуривает глаза и энергично трясет головой:
-- Босе не бу, не бу, не бу!.. -- больше не будет.
-- За што он их?
-- Розу не купили! Стал просить матерю -- купи ему розу, и все.
-- Босе не бу, не бу!
-- Ложись теперь и лежи. "Не бу!"
-- А мама пидет? -- пугается Боря, когда няня уходит.
-- Мама пидет, пидет, -- успокаивают его больные. -- Сам разогнал, а
теперь -- мама.
В палате стало несколько оживленнее. С дурачками, я заметил, много
легче, интереснее, чем с каким-нибудь умницей, у которого из головы не
идет, что он -- умница. И еще: дурачки, сколько я их видел, всегда почти
люди добрые, и их жалко, и неизбежно тянет пофилософствовать. Чтоб не
философствовать в конце -- это всегда плохо, -- скажу теперь, какими
примерно мыслями я закончил свои наблюдения за Борей (сказать все-таки
охота). Я думал: "Что же жизнь -- комедия или трагедия?" Несколько красиво
написалось, но мысль по-серьезному уперлась сюда; комедия или тихая, жуткая
трагедия, в которой все мы -- от Наполеона до Бори -- неуклюжие, тупые
актеры, особенно Наполеон со скрещенными руками и треуголкой. Зря все-таки
воскликнули: "Не жалеть надо человека!.." Это тоже -- от неловкой, весьма
горделивой позы. Уважать -- да. Только ведь уважение -- это дело наживное,
приходит с культурой. Жалость -- это выше нас, мудрее наших библиотек...
Мать -- самое уважаемое, что ни есть в жизни, самое родное -- вся состоит
из жалости. Она любит свое дитя, уважает, ревнует, хочет ему добра -- много
всякого, но неизменно, всю жизнь -- жалеет. Тут Природа распорядилась за
нас. Отними-ка у нее жалость, оставь ей высшее образование, умение
воспитывать, уважение... Оставь ей все, а отними жалость, и жизнь в три
недели превратится во всесветный бардак. Отчего народ поднимается весь в
гневе, когда на пороге враг? Оттого, что всем жалко всех матерей, детей,
родную землю. Жалко! Можете не соглашаться, только и я знаю -- и про святой
долг, и про честь, и достоинство, и т.п. Но еще -- в огромной мере -- жалко.
Ну, самая пора вернуться к Боре. Я не специально наблюдал за ним, но
думал о нем много. Целыми днями в палате, в коридоре только и слышалось:
-- Пиве-ет! А мама?.. Пидет?
-- Придет, Боря, придет, куда она денется. Пусть хоть маленько отдохнет
от тебя.
Боря смеется, счастливый, что мама придет.
-- Атобус, атобус?.. Да?
-- На автобусе, да.
Даже когда мы отходим ко сну, Боря все спрашивает:
-- Мама пидет?
Он никому не надоедает. Уколы переносит стойко, только сильно жмурится
и изумленно говорит:
-- Больно!
И потом с восторгом всем говорит, что было больно.
Над ним не смеются, охотно отвечают, что мама "придет, придет" --
больше, сложнее Боря спрашивать не умеет.
Один раз я провел, как я теперь понимаю, тоже довольно неуклюжий
эксперимент. Боря сидел на скамеечке во дворе... Я подсел рядом, позвал:
-- Боря.
Боря повернулся ко мне, а я стал внимательно глядеть ему в глаза. Долго
глядел... Я хотел понять: есть ли там хоть искра разума или он угас давно,
совсем? Боря тоже глядел на меня. И я не наткнулся -- как это бывает с
людьми здравыми -- ни на какую мысль, которую бы я прочел в его глазах, ни
на какой молчаливый вопрос, ни на какое недоумение, на что мы, смотрящие
здравым в глаза, немедленно тоже молча отвечаем -- недоумением, презрением,
вызывающим: "Ну?" В глазах Бори всеобъемлющая, спокойная
доброжелательность, какая бывает у мудрых стариков. Мне стало не по себе.
-- Мама пидет, -- сказал я, и стало совсем стыдно. А встать и уйти
сразу -- тоже стыдно.
-- Мама пидет? Да? -- Боря засмеялся, счастливый.
-- Пидет мама, пидет, -- я оглянулся -- не наблюдает ли кто за мной?
Это было бы ужасно. У всех как-то это легко, походя получается. "Мама пидет,
Боря! Пидет". И все. И идут по своим делам -- курить, умываться, пить
лекарство. Я сидел на скамеечке, точно прирос к ней, не отваживался еще раз
сказать: "Мама пидет". И уйти тоже не мог -- мне казалось, что услышу --
самое оскорбительное, самое уничтожающее, что есть в запасе у человека, --
смех в спину себе.
-- Атобус? Да?
-- Да, да -- на автобусе приедет, -- говорил я и отводил глаза в
сторону.
-- Пивет! -- воскликнул Боря и пожал мне руку. Хоть умри, мне
казалось, что он издевается надо мной. Я встал и ушел в палату. И потом
незаметно следил за Борей -- не смеется ли он, глядя на меня со своей
кровати. Надо осторожней с этим народом.
Боря умеет подолгу неподвижно сидеть на скамеечке... Сидит, задумчиво
смотрит перед собой. Я в такие минуты гляжу на него со стороны и упорно
думаю: неужели он злиться умеет? Устроил же скандалевич дома из-за того, что
ему не купили розу. Расплакался, начал стулья кидать, мать подвернулась --
мать толканул, отца... Тогда почему же он -- недоумок? Это вполне разумное
решение вопроса: вымещать на близких досаду, мы все так делаем. Или он не
понимает, что сделал? Досаду чувствует, а обиду как следует причинить не
умеет...
В соседней палате объявился некий псих с длинными руками, узколобый. Я
боюсь чиновников, продавцов и вот таких, как этот горилла. А они каким-то
чутьем угадывают, кто их боится. Однажды один чиновник снисходительно, чуть
грустно улыбаясь, часа два рассказывал мне, как ему сюда вот, в шею, угодила
кулацкая пуля... "Хорошо, что рикошетом, а то бы... Так что если думают,
что мы только за столами сидеть умеем, то..." И я напрягался изо всех сил,
всячески показывал, что верю ему, что мне очень интересно все это.
Горилла сразу же, как пришел, заарканил меня в коридоре и долго, бурно
рассказывал, как он врезал теще, соседу, жене... Что у него паспорт в
милиции. "Я пацан с веселой душой, я не люблю, когда они начинают мне..."
Как-то горилла зашел в нашу палату, хохочет.
-- Этот, дурак ваш... дал ему сигарету: ешь, говорю, сладкая. Всю
съел!
Мы молчали. Когда вот так вот является хам, крупный хам, и говорит со
смехом, что он только что сделал гадость, то всем становится горько. И
молчат. Молчат потому, что разговаривать бесполезно. Тут надо сразу бить
табуреткой по голове -- единственный способ сказать хаму, что он сделал
нехорошо. Но возню тут, в палате, с ним никто не собирается затевать. Он бы
с удовольствием затеял. Один преждевременный старичок, осведомитель по
склонности души, пошел к сестре и рассказал, что "пацан с веселой душой"
заставил Борю съесть сигарету. Сестра нашла "пацана" и стала отчитывать.
"Пацан" обругал ее матом. Сестра -- к врачу. Распоряжение врача: выписать
за нарушение режима.
"Пацан" уходил из больницы, когда все были во дворе.
-- До свиданья, урки с мыльного завода! -- громко попрощался он. И
засмеялся. Не знаю, не стану утверждать, но, по-моему, наши самые далекие
предки очень много смеялись.
Больница наша -- за городом, до автобуса идти километра два леском.
Четверо, кто полегче на ногу и понадежней в плечах, поднялись и пошли
наперерез "пацану с веселой душой".
Через минут двадцать они вернулись, слегка драные, но довольные. У
одного надолго, наверно, зажмурился левый глаз.
Четверо негромко делились впечатлениями.
-- Здоровый!..
-- Орал?
-- Матерился. Права качать начал, рубашку на себе порвал, доказывал,
что он блатной.
На крыльце появляется Боря и к кому-то опять бросается с протянутой
рукой.
-- Пиве-ет!
-- Пивет, Боря, пивет.
-- А мама пидет?
-- Пидет, пидет.
Жарко. Хоть бы маленький ветерок, хоть бы как-нибудь расколыхать этот
душный покой... Скорей бы отсюда -- куда-нибудь!
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Даешь сердце!
Дня за три до Нового года, глухой морозной ночью, в селе Николаевке,
качнув стылую тишину, гулко ахнули два выстрела. Раз за разом... Из
крупнокалиберного ружья. И кто-то крикнул:
-- Даешь сердце!
Эхо выстрелов долго гуляло над селом. Залаяли собаки.
Утром выяснилось: стрелял ветфельдшер Александр Иванович Козулин.
Ветфельдшер Козулин жил в этом селе всего полгода. Но даже когда он
только появился, он не вызвал у николаевцев никакого к себе интереса. На
редкость незаметный человек. Лет пятидесяти, полный, рыхлый... Ходил,
однако, скоро. И смотрел вниз. Торопливо здоровался и тотчас опускал глаза.
Разговаривал мало, тихо, неразборчиво и все как будто чего-то стыдился.
Точно знал про людей какую-то тайну и боялся, что выдаст себя, если будет
смотреть им в глаза. Не из страха за себя, а из стыда и деликатности. Он
даже бабам не понравился, хоть они уважают мужиков трезвых и тихих. Еще не
нравилось, что он -- одинок. Почему одинок, никто не знал, но только это
нехорошо -- в пятьдесят лет ни семьи, никого.
И вот этот-то человек выскочил за полночь из дома и дважды саданул из
ружья в небо. И закричал про сердце.
Недоумевали.
В полдень на ветучасток к Козулину приехал грузный, с красным,
обветренным лицом участковый милиционер.
-- Здравствуй, товарищ Козулин!
Козулин удивленно посмотрел на милиционера.
-- Здравствуйте.
-- Надо будет... это... проехать в сельсовет. Протокол составить.
Козулин виновато поискал что-то глазами на полу.
-- Какой протокол? Для чего?
-- Что?
-- Протокол-то зачем? Я не понял.
-- Стреляли вчера? Вернее, ночью.
-- Стрелял.
-- Вот надо протокол составить. Предсельсовета хочет это...
побеседовать с вами. Чего стрельбу-то открыли? Испугались, что ль, кого?
-- Да нет... Победа большая в науке, я отсалютовал.
Участковый с искренним интересом, весело смотрел на фельдшера.
-- Какая победа?
-- В науке.
-- Ну?
-- Я отсалютовал. А что тут такого? Я -- от радости.
-- Салют в Москве производят, -- назидательно пояснил участковый. -- А
здесь -- это нарушение общественного порядка. Мы боремся с этим.
Козулин снял халат, надел пальто, шапку и видом своим показал, что он
готов ехать объясняться.
У ворот ветучастка стоял мотоцикл с коляской.
Предсельсовета ждал их.
-- Это, оказывается, ночью-то, салют был, -- заговорил участковый и
опять весело посмотрел на Козулина. -- Мне вот товарищ Козюлин объяснил...
-- Козулин, -- поправил фельдшер,
-- А?
-- Правильно -- Козулин.
-- А какая раз... А-а! -- понял участковый и засмеялся. И тяжело сел в
большое кожаное кресло. И вынул из планшета бланк протокола. -- Извиняюсь,
я без умысла.
Председатель скрипнул хромовыми сапогами, поправил рукой ремень
гимнастерки (из другого рукава свисала акку