Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
оследышей,
- она делает это всякий раз, когда так или иначе имеет на то достаточно
силы, - есть принятие закона, императивное разъяснение того, что вообще, с
ее точки зрения, должно считаться дозволенным, правильным, а что
воспрещенным, неправильным: относясь по принятии закона к злоупотреблениям и
самочинствам отдельных лиц либо целых групп как к преступлениям перед
законом, как к неповиновению высшей власти, она отвлекает чувства своих
подданных от ближайшего нанесенного такими преступлениями вреда и добивается
тем самым прочного эффекта, обратного тому, чего желает всякая месть, не
видящая и не признающая ничего, кроме точки зрения потерпевшего, - отныне
глаз приноравливается ко все более безличной оценке поступка, даже глаз
самого потерпевшего (хотя он-то и в последнюю очередь, как было отмечено
прежде). - Сообразно этому "право" и "бесправие" существуют лишь как
производные от установления закона (а не от акта нарушения, как того желает
Дюринг). Говорить о праве и бесправии самих по себе лишено всякого смысла;
сами по себе оскорбление, насилие, эксплуатация, уничтожение не могут,
разумеется, быть чем-то "бесправным", поскольку сама жизнь в существенном,
именно в основных своих функциях, действует оскорбительно, насильственно,
грабительски, разрушительно и была бы просто немыслима без этого характера.
Следует признаться себе даже в чем-то более щекотливом: именно, что с высшей
биологической точки зрения правовые ситуации могут быть всегда лишь
исключительными ситуациями, в качестве частичных ограничений доподлинной
воли жизни, нацеленной на власть, и как частные средства, субординативно
включенные в ее общую цель, - средства как раз к созданию более значительных
единиц власти. Правовой порядок, мыслимый суверенно и универсально, не как
средство в борьбе комплексов власти, но как средство против всякой борьбы
вообще - приблизительно по коммунистическому шаблону Дюринга, гласящему, что
каждая воля должна относиться к каждой воле, как к равной, - был бы
жизневраждебным принципом, разрушителем и растлителем человека, покушением
на будущее человека, признаком усталости, контрабандистской тропой в Ничто.
-
12
Здесь еще одно слово о происхождении и цели наказания - двух
распадающихся либо вынужденно распавшихся проблемах; к сожалению, их по
привычке смешивают воедино. Как же поступают в этом случае знакомые нам
генеалоги морали? Наивно, как они и поступали всегда: они отыскивают
какую-либо "цель" в наказании, скажем месть или устрашение, простодушно
помещают затем эту цель в начале, в качестве causa fiendi наказания, и -
хоть кол на голове теши! Но "цель права" лишь в самую последнюю очередь
может быть применена к истории возникновения права: напротив, для всякого
рода исторического исследования не существует более важного положения, чем
то, которое было достигнуто с такими усилиями, но и должно было на деле быть
достигнуто, - что именно причина возникновения какой-либо вещи и ее конечная
полезность, ее фактическое применение и включенность в систему целей toto
coelo расходятся между собой; что нечто наличествующее, каким-то образом
осуществившееся, все снова и снова истолковывается некой превосходящей его
силой сообразно новым намерениям, заново конфискуется, переустраивается и
переналаживается для нового употребления; что всякое свершение в
органическом мире есть возобладание и господствование и что, в свою очередь,
всякое возобладание и господствование есть новая интерпретация,
приноровление, при котором прежние "смысл" и "цель" с неизбежностью должны
померкнуть либо вовсе исчезнуть. Как бы хорошо ни понималась нами полезность
какого-либо физиологического органа (или даже правового института,
публичного нрава, политического навыка, формы в искусствах или в религиозном
культе), мы тем самым ничего еще не смыслим в его возникновении, - сколь бы
неудобно и неприятно ни звучало это для более старых ушей; ибо с давних пор
привыкли верить, что в доказуемой цели, в полезности какой-либо вещи, формы,
устройства заложено также и понимание причины их возникновения: глаз
создан-де для зрения, рука создана-де для хватания. Так представляли себе и
наказание, как изобретенное якобы для наказания. Но все цели, все выгоды
суть лишь симптомы того, что некая воля к власти возгосподствовала над
чем-то менее могущественным и самотворно оттиснула его значением
определенной функции; и оттого совокупная история всякой "вещи", органа,
навыка может предстать непрерывной цепью знаков, поддающихся все новым
интерпретациям и приспособлениям, причины которых не нуждаются даже во
взаимосвязи, но при известных условиях чисто случайно следуют друг за другом
и сменяют друг друга. Сообразно этому "развитие" вещи, навыка, органа менее
всего является progressus к некой цели, еще менее логическим и
наикратчайшим, достигнутым с минимальной затратой сил progressus, - но
последовательностью более или менее укоренившихся, более или менее не
зависящих друг от друга и разыгрывающихся здесь процессов возобладания,
включая и чинимые им всякий раз препятствия, пробные метаморфозы в целях
защиты и реакции, даже результаты удавшихся противоакций. Форма текуча,
"смысл" еще более... Даже в каждом отдельном организме дело обстоит не
иначе: всякий раз с существенным ростом целого смещается и "смысл" отдельных
органов - при случае их частичное разрушение, их сокращение в числе (скажем,
путем уничтожения средних звеньев) может оказаться признаком возрастающей
силы и совершенства. Я хочу сказать: даже частичная утрата полезности,
чахлость и вырождение, исчезновение смысла и целесообразности, короче,
смерть принадлежит к условиям действительного progressus, каковой всегда
является в гештальте воли и пути к большей власти и всегда осуществляется за
счет многочисленных меньших сил. Величина "прогресса" измеряется даже
количеством отведенных ему жертв; человечество, пожертвованное в массе
процветанию отдельного более сильного человеческого экземпляра, - вот что
было бы прогрессом... Я подчеркиваю эту основную точку зрения исторической
методики, тем более что она в корне противится господствующему нынче
инстинкту и вкусу дня, который охотнее ужился бы еще с абсолютной
случайностью и даже с механистической бессмысленностью всего происходящего,
нежели с теорией воли власти, разыгрывающейся во всем происходящем.
Демократическая идиосинкразия ко всему, что господствует и хочет
господствовать, современный мизархизм (дабы вылепить скверное слово для
скверной штуки) постепенно в такой степени переместился и переоделся в
духовное, духовнейшее, что нынче он уже шаг за шагом проникает, осмеливается
проникнуть в наиболее строгие, по-видимому, наиболее объективные науки; мне
кажется даже, что он прибрал уже к рукам всю физиологию и учение о жизни,
продемонстрировав, разумеется в ущерб последним, фокус исчезновения у них
одного фундаментального понятия, собственно понятия активности. Под
давлением этой идиосинкразии выпячивают, напротив, "приспособление", т. е.
активность второго ранга, голую реактивность, и даже саму жизнь определяют
как все более целесообразное внутреннее приспособление к внешним условиям
(Герберт Спенсер). Но тем самым неузнаннои остается сущность жизни, ее воля
к власти; тем самым упускается из виду преимущество, присущее спонтанным,
наступательным, переступательным, наново толкующим, наново направляющим и
созидательным силам, следствием которых и оказывается "приспособление"; тем
самым в организме отрицается господствующая роль высших функционеров, в
которых активно и формообразующе проявляется воля жизни. Припомним упрек,
который Гексли адресовал Спенсеру; его "административный нигилизм", - но
речь идет все еще о большем, чем "администрирование"...
13
- Следует, таким образом, - возвращаясь к теме, именно, к наказанию -
различать в нем двоякое: с одной стороны, относительно устойчивое, навык,
акт, "драму", некую строгую последовательность процедур, с другой стороны,
текучее, смысл, цель, ожидание, связанное с исполнением подобных процедур.
При этом сразу же допускается per analogiam, согласно развитой здесь
основной точке зрения исторической методики, что сама процедура есть нечто
более древнее и раннее, чем ее применение к наказанию; что последнее лишь
вкрапливается, втолковывается в (давно существующую, но в ином смысле
применявшуюся) процедуру; короче, что дело обстоит не так, как полагали до
сих пор наши наивные генеалоги морали и права, вообразившие себе все до
одного, будто процедура была изобретена в целях наказания, подобно тому как
некогда воображали себе, будто рука изобретена в целях хватания. Что же
касается того другого - текучего - элемента наказания, его "смысла", то на
более позднем этапе культуры (например, в нынешней Европе) понятие
"наказание" и в самом деле представляет отнюдь не один смысл, но целый
синтез "смыслов"; вся предыдущая история наказания, история его применения в
наиболее различных целях, кристаллизуется напоследок в своего рода единство,
трудно растворимое, с трудом поддающееся анализу и, что следует подчеркнуть,
совершенно неопределимое. (Нынче невозможно со всей определенностью сказать,
почему, собственно, наказывают: все понятия, в которых семиотически
резюмируется процесс как таковой, ускользают от дефиниции; дефиниции
подлежит только то, что лишено истории). На более ранней стадии этот синтез
"смыслов" предстает, напротив, более растворимым, также и более изменчивым;
можно еще заметить, как в каждом отдельном случае элементы синтеза меняют
свою валентность и порядок, так что за счет остальных выделяется и
доминирует то один, то другой, и как при случае один элемент (скажем, цель
устрашения) словно бы устраняет все прочие элементы. Чтобы по меньшей мере
составить представление о том, сколь ненадежен, надбавлен, побочен "смысл"
наказания и каким образом одна и та же процедура может использоваться,
толковаться, подготавливаться в принципиально различных целях, здесь будет
дана схема, которая сама предстает мне на основании сравнительно малого и
случайного материала. Наказание как обезвреживание, как предотвращение
дальнейшего урона. Наказание как возмещение в какой-либо форме убытка
потерпевшему (даже в виде компенсации через аффект). Наказание как средство
изоляции того, что нарушает равновесие, во избежание распространяющегося
беспокойства. Наказание как устрашение со стороны тех, кто назначает
наказание и приводит его в исполнение. Наказание как своего рода компенсация
нажив, услаждавших дотоле преступника (например, когда он используется в
качестве раба на рудниках). Наказание как браковка выродившегося элемента
(при случае целой ветви, как это предписывает китайское право: стало быть,
как средство сохранения чистоты расы или поддержания социального типа).
Наказание как праздник, именно, как акт насилия и надругательства над
поверженным наконец врагом. Наказание как вколачивание памяти: тому, кто
подвергается наказанию - это называется "исправлением", - либо свидетелям
казни. Наказание как уплата своего рода гонорара, оговоренного со стороны
власти, которая оберегает злодея от излишеств мести. Наказание как
компромисс с естественным состоянием мести, покуда последняя отстаивается
еще могущественными родовыми кланами и притязает на привилегии. Наказание
как объявление войны и военная мера против врага мира, закона, порядка,
начальства, с которым борются как с опасным для общины существом, как с
нарушителем предпосланного общиною договора, как с неким смутьяном,
изменником и клятвопреступником, борются всеми средствами, сродными как раз
войне. -
14
Этот список наверняка не полон; очевидно, что наказание перегружено
выгодами всякого рода. Тем живее следовало бы вычесть из него мнимую выгоду,
которая - разумеется, в популярном восприятии - слывет существеннейшей его
выгодой, - вера в наказание, расшатанная нынче в силу множества оснований,
именно в названной выгоде находит все еще сильнейшую для себя опору.
Наказанию вменяют в заслугу то, что оно пробуждает в виновном чувство вины,
в нем ищут доподлинный instrumentum той душевной реакции, которая именуется
"нечистой совестью", "угрызениями совести". Но тем самым грешат против
действительности и психологии даже по меркам сегодняшнего дня; молчу уж о
всем историческом и доисторическом прошлом человека! Настоящие угрызения
совести - нечто в высшей степени редкое как раз среди преступников и
каторжников; тюрьмы, исправительные дома не инкубаторы для благоприятного
разведения этого вида гложущего червя - в этом сходятся все добросовестные
наблюдатели, которые во многих случаях крайне неохотно и вопреки собственным
желаниям решаются на подобное суждение. По большому счету наказание закаляет
и охлаждает; оно концентрирует; оно обостряет чувство отчуждения; оно
усиливает сопротивляемость. Если случается, что оно надламывает энергию и
приводит к жалкой прострации и самоуничижению, то наверняка такой результат
менее отраден, нежели средний эффект наказания с характерной для него сухой
и мрачной серьезностью. Подумав же о предшествовавших человеческой истории
тысячелетиях, можно сказать без колебаний, что развитие чувства вины сильнее
всего было заторможено именно наказанием, - - по крайней мере в случае тех
жертв, на которых распространялась карательная власть. Не будем в
особенности недооценивать того, что самим зрелищем судебных и экзекутивных
процедур преступник лишается возможности ощутить саму предосудительность
своего поступка, своего образа действий: ибо совершенно аналогичный образ
действий видит он поставленным на службу правосудию, где это санкционируется
и чинится без малейшего зазора совести, - стало быть, шпионаж, коварство,
взяточничество, ловушки, все крючкотворное и продувное искусство полицейских
и прокурорских чинов, затем основательный, не смягченный даже аффектом
грабеж, насилие, глумление, арест, пытки, умерщвление, как это и запечатлено
в различных видах наказания, - в итоге целый ряд процедур, нисколько не
отвергаемых и не осуждаемых его судьями по существу, но лишь в известном
практическом отношении и применении. "Нечистая совесть", это самое жуткое и
самое интересное растение нашей земной флоры, произросла не на этой почве -
по существу, ничто в сознании судящих, самих наказующих в течение
длительнейшего периода времени не свидетельствовало о том, что приходится
иметь дело с "виновным". Речь шла просто о зачинщике зла, о каком-то
безответственном осколке рока. И тот, на кого впоследствии, опять же как
осколок рока, падало наказание, не испытывал при этом иной "внутренней
муки", чем в случаях, скажем, внезапной, непредвиденной напасти, ужасного
природного бедствия, срывающейся и раздавливающей каменной глыбы, с чем уже
и вовсе нельзя бороться.
15
Это дошло как-то, каким-то мудреным образом до сознания Спинозы (к
досаде его толкователей, прямо-таки старающихся исказить его в этом месте,
например Куно Фишера), когда однажды в послеобеденное время - кто знает, о
какое он терся воспоминание, - ему пришлось размышлять над вопросом, что
собственно осталось в нем самом от знаменитого morsus conscientiae - в нем,
выдворившем добро и зло в область человеческого воображения и злобно
защищавшем честь своего "свободного" Бога от тех кощунников, чьи утверждения
доходили до того, будто Бог творит все sub ratione boni ("это, однако,
значило бы подчинить Бога судьбе и было бы поистине величайшей из всех
бессмыслиц" - ). Мир для Спинозы снова вернулся к невинности, в которой он
пребывал до изобретения нечистой совести, - что же тем самым вышло из morsus
conscientiae? "Противоположность gaudium, - сказал он себе наконец, -
печаль, сопровождаемая представлением о некой прошедшей вещи, которая не
оправдала надежд". Eth. III propos. XVII schol. I, II. He иначе, чем
Спиноза, чувствовали на протяжении тысячелетий относительно своего
"прошедшего проступка" настигнутые карой зачинщики зла: "тут что-то
неожиданно пошло вкривь и вкось", не: "я не должен был делать этого", - они
покорялись наказанию, как покоряются болезни, несчастью или смерти, с тем
храбрым безропотным фатализмом, каковым, например, еще и сегодня русские
превосходят нас, западных людей, в жизненном поведении. Если тогда
существовала критика поступка, то в критике на деле изощрялся ум: без
сомнения, мы должны искать доподлинный эффект наказания прежде всего в
изощрении ума, в растяжении памяти, в намерении идти впредь на дело с
большей осторожностью, недоверчивостью, скрытностью, в осознании того, что
многое раз и навсегда оказывается не по плечу, в росте самокритичности. Чего
в итоге можно достичь наказанием у человека и зверя, так это увеличения
страха, изощрения ума, подавления страстей: тем самым наказание приручает
человека, но оно не делает его "лучше" - с большим правом можно было бы
утверждать обратное. ("Беда учит уму", - говорит народ; а насколько она учит
уму, настолько же учит она и дурным поступкам. К счастью, она довольно часто
учит и глупости).
16
Здесь мне не избежать уже того, чтобы не начертать в первом,
предварительном, наброске мою собственную гипотезу о происхождении "нечистой
совести": ее не легко довести до слуха, и с ней надобно не только возиться
мыслями, но и бодрствовать и спать. Я считаю нечистую совесть глубоким
заболеванием, до которого человеку пришлось опуститься под давлением
наиболее коренного из всех изменений, выпавших на его долю, - изменения,
случившегося с ним в момент, когда он окончательно осознал на себе ошейник
общества и мира. Не иначе, как это пришлось водяным животным, когда они были
вынуждены стать наземными животными либо погибнуть, случилось то же и с
этими счастливо приспособленными к зарослям, войне, бродяжничеству, авантюре
полузверям - одним махом все их инстинкты были обесценены и "сняты с
петель". Отныне им приходилось ходить на ногах и "нести самих себя" там, где
прежде их несла вода: ужасное бремя легло на них. Они чувствовали себя
неловко при простейших естественных отправлениях; в этот новый незнаемый мир
они вступали уже без старых своих вожатых, надежно наводящих
инстинктов-регуляторов, - они были сведены к мышлению, умозаключению,
исчислению, комбинированию причин и следствий, эти несчастные, - были
сведены к своему "сознанию", к наиболее жалкому и промахивающемуся органу
своему! Я думаю, что никогда на земле не было такого чувства убожества,
такого освинцованного недомогания, - и при всем том те старые инстинкты не
сразу перестали предъявлять свои требования! Лишь с трудом и изредка
выпадала возможность угодить им: главным образом им приходилось искать себе
новых и как бы уже подземных удовлетворений. Все инстинкты, не разряжающиеся
вовне, обращаются вовнутрь - это и называю я уходом-в-себя человека: так
именно начинает в человеке расти то, что позднее назовут его "душою". Весь
внутренний мир, поначалу столь тонкий, что, как бы зажатый меж двух шкур,
разошелся и р