Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
и пенясь, ударялись о скалы, окатывая их водой. Это было прекрасно,
но мне надо было ощутить, почувствовать его. Я спустилась вниз, вымыла лицо,
руки, выполоскала рот, но и этого было мало. Тогда я залезла на большой
камень и плашмя легла на него. Маша, заражаясь моим восторгом, тоже подошла
слишком близко. Большая волна окатила нас с головы до ног. Мы сняли платья,
повесили их сушить и вдруг увидали, что над нами, облокотившись на перила
каменной стены, стоял генерал и смотрел на нас с нескрываемым презрением.
Хорошо было первое время в Крыму! Постепенно все входило в обычную колею.
Отец поправлялся, начал работать, расположив день так же, как в Ясной
Поляне, только раньше вставал и раньше ложился спать.
Сестра Маша переписывала ему, но она собиралась переехать в Ялту лечиться
и беспокоилась о том, что некому будет ее заменить.
- Ну, Саша, - как-то сказала она мне, - теперь ты уже взрослая (мне
только что минуло 17 лет), пора начать тебе переписывать отцу.
Она принесла мне несколько исписанных его рукой листков бумаги. Был уже
вечер. Я обрадовалась, мне хотелось доказать, что я справлюсь с работой.
Придя к себе в комнату, я сложила бумагу в четвертушки, нарезала ее, загнула
с правой стороны поля, вложила в ручку новое перо и развернула рукопись. Как
хорошо я помню ее внешний вид: четвертушки бумаги вдоль и поперек
исписанные, перечеркнутые, со вставками между строчек, на полях, на обороте,
с недописанными словами...
Характерно, что внешняя сторона рукописи настолько поглотила мое
внимание, что я не помню ее содержания. Помню только, что это была статья о
религии. Постепенно мое восторженное состояние сменилось беспокойством, а
затем и отчаянием. Часы ползли. Наступила ночь. Несколько слов напишу, а
потом разбираю. Чем дольше я сидела, тем туманнее становилось в голове.
Теперь уже я не только слов, но даже букв не разбирала. Начинала выдумывать,
выходила бессмыслица. В глазах рябило, строчки сливались. Пробовала я
отложить работу и с разбега прочитать - опять ничего.
Только уже через несколько недель я поняла, что не надо сидеть над
отдельными буквами, а надо пытаться схватить основной смысл фразы, только
тогда делались понятными слова и буквы. Но для этого нужно было еще долго и
упорно работать.
Наступило утро. К восьми часам переписка должна была лежать на столе у
отца, а у меня в руках была такая ужасная, жалкая работа, что страшно было
ее нести. На каждой странице пропуски, неразобранные слова, строчки кривые,
буквы острые, высокие, между линеек мало места для поправок. Когда я
принесла переписку отцу, он засмеялся и отложил ее в сторону. А я ушла от
него в полном отчаянии, с сознанием, что я никуда не гожусь и никогда не
научусь ему помогать!
Как я завидовала Маше, которая так уверенно писала маленькими, круглыми,
отчетливыми буквами, ровно, гладко, точно печатала, и прекрасно разбирала
отцовский почерк.
Но постепенно и я стала привыкать. Эта работа наполнила мою жизнь, я
перестала чувствовать себя бесполезной.
В это лето отца посетили многие писатели: Чехов, Горький, Скиталец,
Елпатьевский, Бальмонт и другие.
Чехов был у отца еще в Москве, но я его увидела здесь впервые. Он пришел
с палочкой, немножко сгорбленный, застенчивый и серьезный, беспрестанно
коротко и глухо покашливал, и было ясно, что он серьезно болен. На
ввалившихся щеках, может быть, от волнения, а может быть, от болезни, горел
румянец. Чехов сидел с отцом на нижней террасе, разговор шел о литературе. Я
знаю, что отец уважал Чехова и, пожалуй, из молодых писателей ему легче
всего было с Антоном Павловичем. Ему он прямо и откровенно мог сказать свое
мнение о его писаниях, он знал, что Чехов и не обидится и поймет его. В этот
же раз или позднее, отец уговаривал Чехова не писать драм и восхищался его
рассказами. На всех нас Чехов произвел впечатление серьезности, простоты и
какой-то внутренней обаятельности.
В это же время часто заходил Горький. Он был выслан и жил в двух верстах
на берегу моря в Олеизе. Горький мне всегда казался чуждым. Мне казалось,
что отец не мог быть с ним самим собой - правдивым и искренним до конца. Да
и Горький не был естественным, он смущался и робел перед отцом. Я видела
Горького в кругу его приятелей и семьи. Часто мы с ним, с Юлией Ивановной
Игумновой и братьями играли в городки. Обычная, свойственная ему
грубоватость исчезала в обществе отца.
Иллюстрацией такой принужденности может служить сцена, описанная доктором
Волковым в его воспоминаниях:
"Однажды в моем присутствии Лев Николаевич хвалил Горькому роман Поленца
"Крестьянин" и особенно умилялся художественной правдой той сцены, в которой
избитая пьяным мужем жена заботливо укладывает его на постель и подкладывает
под голову подушки...
Горький промолчал... А когда мы с ним возвращались, он заметил:
"Подушку под голову подкладывает! Хватила бы его поленом по башке!"
Мне помнится, что Скиталец приезжал гораздо позднее с Горьким и
Шаляпиным. Бросалось в глаза сходство в его внешнем облике с Горьким. Та же
косоворотка, подпоясанная ремнем, длинные прямые волосы, которые он резким
встряхиванием головы отбрасывал назад, та же грубоватость и простоватость в
манерах. Братья рассказывали, что Скиталец замечательно играет на гуслях и
поет. Но, по-видимому, его песни, так же, как анекдоты и остроумие Шаляпина,
можно было услышать только в мужской компании за стаканом вина.
Раза два приходил Бальмонт. Разумеется, стихи его отец не мог принять, и
вряд ли свидание с поэтом доставило ему большое удовольствие. Он всегда
стеснялся в лицо высказывать свое мнение писателям, зная, что его слово
имело для них большое значение. Но, по-видимому, Бальмонта смутить было
трудно. Вот как он сам рассказывает про эту встречу:
"Я прочел ему "Аромат солнца", а он, тихонько покачиваясь в кресле,
беззвучно посмеивался и приговаривал: "Ах, какой вздор! "Аромат солнца"...
Ах, какой вздор!" Я ему с почтительной иронией напомнил, что в его
собственных картинах весеннего леса и утра звуки перемешиваются с ароматами
и цветами. Он несколько принял мой аргумент и попросил меня прочесть еще
что-нибудь. Я прочел ему: "Я в стране, что вечно в белое одета". Лев
Николаевич притворился, что это стихотворение ему совершенно не нравится".
Часто из Ялты приезжал Сергей Яковлевич Елпатьевский и, хотя он был уже
больше писатель, чем доктор, помнится, он участвовал несколько раз в
консилиумах во время болезни отца.
Приезжал Сергеенко. Мало интересный сам по себе, он всегда старался
удивить отца чем-нибудь. Однажды он раздобыл откуда-то автомобиль.
Автомобили тогда только что появились в России. К великому беспокойству
матери, отец заинтересовался машиной и поехал с Сергеенко кататься.
Тут же в Крыму отца навестил известный кадет Петрункевич, разговор шел о
политике. Мне запомнились слова, сказанные отцом после этого свидания:
"Ну как они не понимают, что дело не в перемене правительства. Разве
жизнь станет лучше оттого, что вместо Николая II будет царствовать
Петрункевич?!"
Все без исключения любили управляющего гр. Паниной Карла Христиановича
Классена. Это был милый, добрый старик, старавшийся сделать всем приятное.
Жил он в одном из флигелей со своей совсем уже старенькой мам?шей и двумя
маленькими, неопределенной породы собачками. Каждое утро Карл Христианович
присылал нам корзину прекрасного, душистого винограда разных сортов с
собственных виноградников, а позднее яблоки и груши из штамбового, его
посадки, сада. Ежедневно он осведомлялся о здоровье отца. Если ему отвечали,
что плохо, он огорчался, чувствуя себя как будто виноватым в том, что его
любимый Крым не помогает, закатывал свои добрейшие голубые глазки к небу и
сокрушался:
- Плоко? Ах, как уясно, уясно! (Карл Христианович не выговаривал букву
"ж"). Он был страстным винтером. Кто-то предложил отцу вместо отдыха играть
в карты. Играли Оболенские, Сухотины, Классен, Б., когда приезжал из Москвы,
иногда не хватало четвертого партнера и звали меня. Я быстро научилась этой
премудрости и гордилась тем, что меня принимали играть со взрослыми. Каждый
играл по-своему. Б. играл тонко и умно, но всегда неожиданно и страшно
рисковал, отец играл плохо, забывал считать козырей, назначал больше, чем
мог сыграть, ремизился и редко выигрывал. Лучше всех играл Карл
Христианович: он назначал игру только тогда, когда бывал вполне уверен, что
выиграет, большей же частью он подсиживал других. Прижмет карты к груди,
склонит голову набок, зажмурится и выжидает. Если противники его зарывались,
улыбка играла на его добродушно-плутоватом лице, но если начинал рисковать
партнер, он охал, вздыхал и шептал:
- Уясно, уясно...
Только отцу он прощал нерасчетливую игру.
По соседству с Гаспрой было имение великого князя Николая Михайловича.
Ворота имения охранялись часовыми, вход посторонним был запрещен. Казалось,
что там, за этими стенами, был другой мир и великие князья в нашем
представлении были недоступными и чуждыми. Каково же было наше удивление,
когда великий князь Николай Михайлович попросил разрешения повидаться с
отцом. Отец согласился, и свидание состоялось с глазу на глаз. Великий князь
произвел на отца лучшее, чем он ожидал, впечатление.
- Странно, - говорил он, - и что ему от меня нужно? Рассказывал про свою
жизнь, просил позволения прийти еще раз. Но человек простой и, кажется,
неглупый.
Много позднее отец, передавая мне на хранение бумаги, оставленные ему
великим князем, рассказал, что Николай Михайлович советовался с ним по
поводу своей любви к одной даме...
Между прочим в разговоре с отцом великий князь спрашивал, чем он может
быть полезен, просил не стесняясь гулять по его имению, сказал, что отдаст
соответствующее распоряжение своим служащим и сам показал отцу ход в парк по
тропиночке через стенку за Гаспринским садом.
С этих пор отец часто гулял по Ай-Тодору. Здесь была удивительная
"Царская тропа", или, как отец прозвал ее, "горизонтальная дорожка", по
которой можно было дойти почти до самой Ялты без подъемов. Иногда отец
уходил к морю. Спускаться было легко, но подниматься со слабым сердцем -
вредно. Мам? держала наемную коляску с парой лошадей и добродушным кучером
Мустафой Умер, но отец ни за что не хотел пользоваться экипажем и
предпочитал ходить пешком. В редких случаях он ездил верхом на старой серой
лошади Карла Христиановича. Часто он утруждал себе сердце, лазая по горам.
Отцовские прогулки были всегдашним поводом для беспокойства мам?, которая
вообще терпеть не могла юг, скучала и, что бы ни случилось, винила во всем
Крым.
Помню, я только что вернулась с вершины Ай-Петри, куда мы ушли ранним
утром. Мы устали, хотелось есть, был уже вечер. Мы застали мам? в страшном
беспокойстве. Оказывается, отец давно уже ушел гулять и в урочное время не
вернулся. Мам? боялась, что с ним что-нибудь случилось, а послать
разыскивать было некого. Усталость как рукой сняло. Мы бросились во все
стороны искать отца. Я добежала до моря, не нашла его, и когда вернулась, он
оказался уже дома.
Странные отношения у меня создались с Б. Он был лет на двадцать старше
меня, был... почти толстовцем. Что-то мешало назвать его настоящим
толстовцем. Он любил и выпить, и в карты поиграть. Со мной он вел себя как
юноша. Ездил верхом, затевал прогулки, веселился, шутил. Я была благодарна
ему за то, что он всячески старался приблизить меня к отцу, помогал в
переписке, указывал, что и как надо было сделать. Я привыкла к нему и
относилась с доверием.
Однажды до меня донесся разговор отца с невесткой Ольгой, который на
некоторое время омрачил меня. Но вскоре я про него забыла и вспомнила лишь
много позднее.
- Замечаешь? - спросил отец и указал на нас с Б.
- Да... - сказала Ольга многозначительно.
- Вот поди-ж ты, - сказал отец, - такой серьезный, пожилой человек и вот
ослабел...
Помню, как-то в один из приездов Б. мы по обыкновению ушли гулять.
Захватили с собой связку бубликов, винограда и пошли пешком в Алупку. Много
ходили по парку, забрели в хаос, где природа так причудливо нагромоздила
чудовищные груды серого камня, и береговой дорожкой возвращались домой.
Поднимаясь к Гаспре без дороги - напрямик, мы запыхались и сели на полянке
отдохнуть. Было жарко. Вся трава была выжжена, и казалось, что земля
насквозь прогрета солнцем. Пахло мятой. Я лежала на траве и рассматривала
синенькие цветочки, которые, разогревшись на солнце, сильно благоухали.
Вдруг мне стало почему-то неловко. Я подняла голову и встретилась глазами с
Б. Он как-то странно и необычно смотрел на меня. Мне показалось, что взгляд
его подернулся мутью.
Я испугалась и вскочила на ноги.
- Куда вы? - закричал он. - Подождите, ради Бога, мне надо вам сказать.
- Нет, нет, не надо! - крикнула я и бросилась в гору, не оглядываясь.
За моей спиной шуршали оборвавшиеся камни и слышалось прерывистое дыханье
Б. Он бежал за мной до самого дворца.
Я успокоилась только тогда, когда оказалась на площадке перед домом. Отец
завтракал.
- Что это с тобой? Почему ты так запыхалась? - спросил он.
- Быстро шла, - ответила я и убежала в свою комнату.
На душе было гадко.
С этого дня отношения с Б. у меня испортились, не было в них той простоты
и ясности, как раньше.
Маша жила в Ялте, приехала Таня с мужем и пасынками - Наташей и Дориком.
Они поселились во флигеле. Таня ожидала младенца, и на этот раз, как и
раньше, ребенок родился мертвым. Все горевали. Отец нежной лаской старался
утешить сестру. Жизнь сестер, их радости и огорчения были по-прежнему ему
близки, а они так же, как и раньше, скрашивали его одиночество.
В то время я не умела еще подойти к отцу. Отчасти этому мешала моя
застенчивость, отчасти мои 17 лет. Меня отвлекали и верховая езда, и
спектакли, и хор балалаечников, с которыми я ездила в море. Надя М. жила в
то время в Ялте, я бывала у нее, мы ездили верхом большими кавалькадами.
Иногда у нас собиралось много молодежи, бывало весело.
Помню, у Сухотиных жил учитель - маленький, хроменький человечек. В
детстве у него был коксит и одна нога осталась короче другой. Он стремился с
нами на прогулки, мы забывали про его хромоту и шли слишком быстро. Он
уставал, лицо его покрывалось красными пятнами, пот струился по измученному
лицу, а он спешил за нами, волоча свою больную ногу. Я жалела его, незаметно
отставала, удерживала других. Почувствовал ли он во мне доброе отношение или
по другим причинам, он привязался ко мне.
Все, чем жил отец в то время, задевало меня лишь одним краем. Истинная же
сущность его понимания жизни была мне недоступна. Я только что прочла "Войну
и мир", это было целым событием в моей жизни. Я читала и перечитывала книгу,
она была понятнее и доступнее мне, чем статья отца "О религии", которую он в
то время писал.
Меня продолжали захватывать только отдельные моменты деятельности отца:
выступление против церкви и правительства. Когда я прочла второе письмо отца
к царю, оно сильно подействовало на мое воображение. Я мечтала о том, как
царь, получит письмо, вызовет отца и будет с ним говорить, и после этого в
России все изменится. Я не сомневалась, что царь, получив письмо, поймет то,
что в нем так сильно и смело изложено. Я сомневалась только, что письмо
дойдет по назначению.
"Мне не хотелось умереть, не сказав вам того, что я думаю о вашей
теперешней деятельности и о том, какою она могла бы быть, какое большое
благо она могла бы принести миллионам людей и вам, и какое зло она может
принести людям и вам, если будет продолжаться в том же направлении, в
котором идет теперь", - писал отец царю.
"Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать
требованиям народа где-нибудь в Центральной Африке, отдаленной от всего
мира, но не требованиям русского народа, который все больше и больше
просвещается общим всему миру просвещением; и потому поддерживать эту форму
правления и связанное с ней православие можно только, как это и делается
теперь, посредством всякого рода насилия, усиленной охраны, административных
ссылок, казней, религиозных гонений, запрещений книг, газет, извращения
воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел.
И таковы были до сих пор дела вашего царствования, начиная с возбудившего
общее негодование всего русского общества ответа Тверской депутации, где вы
самые законные желания людей называли "бессмысленными мечтаниями", все ваши
распоряжения о Финляндии, о китайских захватах, ваш проект Гаагской
конференции, сопровождаемый усилением войск, ваше ослабление самоуправления
и усиление административного произвола, ваша поддержка гонений за веру, ваше
согласие на утверждение винной монополии, т.е. торговля от правительства
ядом, отравляющим народ и, наконец, ваше упорство в удержании телесного
наказания, несмотря на все представления, которые делаются вам об отмене
этой позорящей русский народ, бессмысленной и совершенно бесполезной меры.
Все эти поступки, которые вы не могли бы сделать, если бы не задались, по
совету ваших легкомысленных помощников невозможной целью не остановить жизнь
народа, но вернуть его к прежнему, пережитому состоянию.
Мерами насилия можно угнетать народ, но не управлять им". 12 января 1902
г.
Отец обратился к великому князю Николаю Михайловичу и просил передать
письмо государю. То, что Николай Михайлович взялся передать письмо, могущее
на него навлечь гнев Николая II, было новым доказательством хорошего
отношения великого князя к отцу. Царь получил письмо, но оно не произвело на
него никакого впечатления, а отец 8 февраля, совершенно больной, диктовал Б.
следующие мысли:
"...из того тяжелого и угрожающего положения, в котором мы находимся,
есть только два выхода: первый, хотя и очень трудный - кровавая революция,
второй - признание правительствами их обязанности не идти против прогресса,
не отстаивать старого, или как у нас возвращаться к древнему, - а поняв
направление пути, по которому движется человечество, вести по нему свои
народы.
Я попытался указать на этот путь в двух письмах к Николаю II".
Полиция, по-видимому, следила за нашей семьей. Помню, сестра Маша
получила вещи или книги из дому. Кто-то донес, что пришла большая партия
запрещенной литературы. Полиция заволновалась, заработали тайные агенты,
установили слежку за квартирой сестры и за теми, кто приходил к ней. Помню,
у сестры гостил приехавший из Чехословакии доктор Душан Петрович Маковицкий.
За ним также следили, и он с ужасом рассказывал, что из-под "сепресов"
(по-словацки - кипарисы) выходит шпион и идет за ним. Мы посмеялись, но
скоро сами испытали на себе преследование. Как-то вечером отправились гулять
на набережную: товарищ моих братьев Алеша Дьяков, сестра Оболенского, Наташа
и я. Вдруг видим, что действительно из-за кипарисов, растущих во дворе,
вышел человек и пошел по другой стороне улицы. Мы ускорили шаги, он также,
мы свернули на базар, он за нами, мы вскочили на мол, он от нас не отставал.
Мы сели на скамеечку, любуясь морем и стараясь забыть про нашего
преследователя, но когда мы встали, он оказался впереди нас.
- Стойте, - закричала я, - не пускайте его назад!
И вот началась гонка, в которой роли пер