Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
мья профессора
Каждое утро в доме напротив раздвигалось шоджи и маленькое существо,
точно весенний цветок в своем ярком кимоно, в белом фартучке, с бритым
затылочком, выползало на балкон и кричало тоненьким голосом:
- Тарутая-тан! Тарутая-тан (Толстая-сан).
- Охайо! Кадзу-чан! (Доброе утро!) - кричала я в ответ.
Семья профессора жила через дорогу. У него был
полуяпонский-полуевропейский большой дом, с террасой, балконами, лужайкой
перед домом и множеством цветов.
А через некоторое время няня - добродушная, смешливая Суми-чан -
приходила к нам, таща на спине нашего маленького друга. У кого запас
японских слов был больше - у Кадзу-чан или у нас, - я не знаю, но их было
мало, мы почти что не могли разговаривать, а только улыбались друг другу.
Кадзу-чан сейчас же решительно слезал со спины Суми-чан и, неуверенно семеня
босыми крошечными ножонками - он только недавно научился ходить, - бегал по
татами.
Но и Кадзу-чан, и мне очень хотелось разговаривать, и потому каждый день
повторялось одно и то же.
- Корэ нанни? - спрашивал Кадзу-чан, тыкая пальчиком в незнакомые ему
предметы (что это?).
- Корэ пан (это хлеб), - отвечала я, радуясь, что могу поддержать
разговор.
- Корэ - нэко, - глубокомысленно заявлял Кадзу-чан, указывая на мирно
спящего кота Дэбу-чан. Кот, прикрыв лапкой поднятую вверх морду,
вывернувшись, любит спать на татами, выставив свое черное с белым пузо
теплоте солнечного луча. Кота этого нам подарила сестра профессора, и мы
страшно любили его. И хотя название у него было японское - Дэбу-чан, то есть
толстый господин, разговаривали мы с ним по-русски, и он прекрасно понимал
нас. Он часто гулял с нами, но шел за нами не по улицам, боялся автомобилей
и собак, а по верху улиц, т.е. по крышам, заборам, и никогда не отставал от
нас.
Один раз с котом случилось несчастье, после которого мы еще больше
привязались к нему. В соседнем дворе был колодец, покрытый деревянным
кружком. Дэбу-чан любил сидеть на колодце, и мы никак не могли отучить его
от этой привычки И вот как-то соседи доставали воду и забыли положить круг
на место. Случайно выйдя на двор, мы услышали приглушенные котиные вопли, не
сразу поняли, откуда они, не сразу привязали доску к веревке и опустили в
колодец. Должно быть, кот был некоторое время в воде, он ослабел, никак не
мог уцепиться за доску. Я побежала на соседнюю улицу за рабочими. Слов не
было, и, задыхаясь, я только повторяла:
- Ирошай, дозу, хаяку ирошай! (Идите, пожалуйста, скорей идите!) - и они
побежали за мной.
- Нэко, нэко-сан! - чуть не плача, повторяла Туся. Один из рабочих быстро
скинул с себя куртку, привязал полено к канату, а другой спустил его.
Колодец был очень глубокий, не меньше 30 футов, мне страшно было за японца.
Дэбу-чан, видимо, слабел, крики его были едва слышны, порой замирали совсем,
он тонул. Но вот японец крикнул что-то из колодца, другой стал поднимать
его. Koт лежал на руках японца, но мы были уверены, что он погиб. Он
окоченел, не двигался, глаза были закрыты, ушки прижаты, мокрая шерсть
прилипла, обрисовывая неестественно худое, жалкое тело и тонкий длинный
хвост.
Мы не знали, как благодарить японцев. Я дала им денег и просила сейчас же
выпить сакэ. Тот, который лазил в колодец, был совершенно мокрый. Но японцы
в ужасе замотали головами:
- Ийэ! Ийэ! - повторяли они (нет, нет). И еще что-то говорили, из чего я
только поняла, что они денег взять не могут, потому что спасти кота было их
долгом, они сделали это из уважения к Нэко-сан, то есть к господину коту.
А Нэко-сан отогревался на груди у каждой из нас по очереди. Мы влили в
него сакэ, валерьяновых капель, теплого молока, и каким-то чудом он выжил.
Обычно Дэбу-чан недолго нежился в солнечном луче, когда у нас в доме был
Кадзу-чан. Переваливаясь на непокорных еще ногах, хитро улыбаясь, Кадзу-чан
подкрадывался и тащил кота за хвост. Дэбу-чан вскакивал, дико кричал и бежал
в другую сторону. Падая, снова подымаясь, Кадзу-чан бежал за ним. Кадзу-чан
был ужасно толст и пушист. Может быть, если бы снять с него широкое кимоно,
одеть его по-европейски, Кадзу-чан оказался бы очень стройным мальчиком, но
во всех этих одеждах он казался страшно неуклюжим, и неуклюжесть эта,
пушистость увеличивали его прелестную очаровательность. Он был действительно
очарователен, и это сознавали решительно все; это смутно чувствовал и сам
Кадзу-чан, конечно, больше всех это сознавала сама кроткая Оку-сан - мать.
И вдруг мы лишились общества Кадзу-чан. Случилось это по моей глупой
необдуманности. Таскала я Кадзу-чан на руках и так была увлечена его
очаровательностью, что неожиданно для самой себя, забыв осторожность,
чмокнула его в темнеющий бритый затылок.
Господи! И зачем только я это сделала! Я сейчас же спохватилась, но было
уже поздно! А что я наделала, я мгновенно поняла по лицу Суми-чан. Я никогда
не думала, что у добродушной японки мог быть такой злой, колючий взгляд! Она
покраснела, побурела, все дружественное мгновенно слетело с ее лица, оно
выражало презрение, ненависть. Я почувствовала себя преступницей, когда
Суми-чан, точно охраняя от меня своего питомца, схватила его на руки и
побежала домой, через дорогу, бормоча что-то. Я поняла только одно слово:
"Китанай, китанай!", то есть грязно, грязно!
С тех пор Кадзу-чан не кричал мне больше по утрам: "Тарутая-тан!" И не
приходил к нам в дом. Мы были "китанай". Мне казалось, что и отношение
Оки-сан к нам изменилось, она уже не улыбалась нам так приветливо, как
раньше, в ее обращении с нами была холодность, сдержанность.
Старший сын - надежда и гордость каждой семьи - умер. Профессор рассказал
нам, как это случилось. Мальчик поехал на курорт купаться в море с
товарищами и заболел, сделались боли в животе. Профессор не предполагал, что
сын его серьезно болен, когда получил первую телеграмму. Родители поехали к
сыну, только когда получили вторую телеграмму, что мальчику плохо. Они
перевезли его в Токио в госпиталь, но время для операции было упущено, и
мальчик умер от гнойного воспаления аппендикса и брюшины.
- Я ужасно мучался, упрекал себя в смерти сына, - говорил профессор,
улыбаясь и похохатывая. - Если бы я выехал сейчас же после получения первой
телеграммы, может быть, нам удалось бы его спасти, но я, ха, ха, ха, решил,
что это несерьезно, был занят к тому же и не поехал... - Голос его вдруг
оборвался, он замолчал, но продолжал растягивать рот улыбкой.
Мне было так тяжело слушать этот смех, видеть гримасу, заменяющую улыбку,
что я не выдержала.
- Вам тяжело, почему же вы улыбаетесь? - спросила я его.
- Мы считаем, что не имеем права печалить других своим горем, - сказал он
серьезно. - Поэтому смеемся, когда нам хотелось бы плакать.
Еще когда сын его был жив, профессор ездил в Россию, чтобы пополнить свои
знания русского языка. Говорит он по-русски отлично, почти без акцента,
пожалуй, единственный недостаток его речи - слишком большая старательность в
выговаривании окончаний слов. Профессор знает не только классическую русскую
литературу, но и современную советскую, и мы нашли у него довольно хорошо
составленную библиотеку русских книг.
В Москве профессор познакомился с советским писателем. Это было в то
время, когда в России было очень голодно, провизию доставать было трудно,
особенно тяжело было с детьми - не хватало жиров, молока. У русского
писателя жил племянник, мальчик лет семи, круглый сирота, недокормленный,
как и все.
- Отдай мне племянника на воспитание, - сказал раз профессор своему
приятелю. - Он будет разговаривать с моим старшим сыном по-русски, а я хочу,
чтобы мой сын изучил русский язык и сделался переводчиком и профессором
русской литературы, как я.
- Ну что же, возьми, - ответил писатель.
Это была шутка, но бывает иногда, что шутка вдруг начинает приобретать
смысл, находит оправдание, превращается в серьезное, и вот решается судьба
человека, как в данном случае решилась судьба мальчика Толи.
Профессор привез Толю в Японию, где Толя сейчас же превратился в
Тору-чан. Тору-чан скучал, плакал, ничего, кроме риса, не мог есть, а потом
привык. В школе его прозвали "зеленые глаза".
Учился он плохо, иероглифы не давались ему. Но говорить по-японски он
научился очень быстро и так же быстро стал забывать русский язык, а когда
мальчик умер, особого смысла в пребывании Тору-чан в Японии для профессора
уже не было.
Мне жалко было Толю. Положение его было не из легких. И хотя я никогда не
чувствовала, чтобы к нему были недобры, несправедливы, наоборот, я всегда
поражалась, до какой степени ровно и беспристрастно вела себя Ока-сан по
отношению к не только чужому, но совершенно чуждому ей ребенку, все же Толя
был одинок. Большой, широкоплечий, с большими серо-зелеными глазами,
опушенными длинными, кверху загнутыми ресницами, розовыми, как у грушовки,
щеками, Тору-чан был совсем не похож на японских мальчиков.
Ольга Петровна занималась с Толей русским языком. Он говорил плохо, с
трудом подбирал слова, с акцентом, писал небрежно, с ошибками, уроки мало
интересовали его, может быть, он чувствовал, что они не нужны ему. Но
приблизительно раз в месяц Толя получал длинные нежные письма от бабушки из
Москвы. Он не мог сам читать их и прибегал к нам. Старая бабушка писала ему,
как часто его сестра и она думают о нем, как они надеются, что он помнит еще
Россию, их, просила его не забывать русский язык, чаще читать, чаще писать
ей письма. Она писала, что Толина сестра ходит в школу, учится хорошо и она
надеется, что и Толя учится хорошо, старается...
Не знаю, что чувствовал Толя, когда почти по складам разбирал бабушкины
письма, тосковал ли он по родине, по бабушке, сестре и понимала ли старая
бабушка, такая по письмам русская, представляла ли она себе, что внук ее уже
почти японец, что он выводит иероглифы, ест лопух и сырую рыбу палочками,
что он почти забыл русский язык и охотнее одним взмахом ноги накидывал гэта
вместо нудных башмаков, которые надо было зашнуровывать и расшнуровывать,
называл профессора "диадей", а Оку-сан тетей?
Часто по вечерам, когда профессор и Ока-сан уходили из дому, Тору-чан
оставался за старшего с Суми-чан. Суми-чан заводила граммофон. Тору-чан
любил слушать музыку, но не любил, когда Суми-чан ставила патриотическую
песню, сочиненную в честь победы японцев над русскими.
- Не смей! - кричал Тору-чан. - Не смей ставить эту песню! - Но Суми-чан
любила дразнить Тору-чан.
- Останови сейчас же! - кричал мальчик вне себя, топая ногами. - Если ты
не остановишь, я сейчас уйду, и ты можешь весь вечер сидеть одна.
Суми-чан боялась оставаться одна, боялась доробо-сан - вора-жулика, - и
ей волей-неволей приходилось сдаваться.
Один раз Толя пришел к нам прямо из школы, взволнованный, возбужденный, и
стал без предисловия по-детски рассказывать нам, что случилось:
- Сегодня в школе у нас рассказывали про японцев, какие они храбрые -
ничего не боятся: ни страданий, ни смерти, каждый японец готов умереть за
свою страну и что это очень хорошо, потому что японцы победили русских... а
русские все трусы! Мальчики стали дразнить меня, что я русский, трус. Мне
стало очень обидно, я так рассердился, что почти что с ума сошел. Я стал
бросаться на всех мальчиков и бить их кулаками...
- Ну и что же, учитель наказал тебя?
- Нет, не наказал, он даже не сделал замечания. Должен же я был показать
им, что мы, русские, не трусы!
Я не знаю, где сейчас Тору-сан. Взял ли его русский писатель обратно в
Россию или он остался у японского профессора, и кто из него вышел - русский
или японец?
Ока-сан - госпожа или окаа-сан - мать - это существо, которое должно быть
всегда незаметно в японской семье. Ока-сан грациозно, тихо движется, никогда
ни на кого не кричит, не сердится, не выражает протестов. Когда муж и жена
делают покупки, то всегда Ока-сан принимает покупки от приказчика и покорно
несет их домой. Вы сплошь и рядом увидите женщину с тяжелой ношей в одной
руке, с ребенком в другой, с грудным на спине в то время, как повелитель
спокойно, налегке идет рядом, беззаботно покуривая папиросу. В трамвае
женщина заботливо усаживает мальчиков 10-12 лет на свободное место, а сама,
балансируя на своих гэта, держится за ремень, стоя в проходе с маленьким на
спине.
Ока-сан обычно не понимает, что значит жить для себя, она вся полна
только жизнью, желаниями своего "дана-сан" и своих детей. И немного еще в
Японии женщин, которые имеют смелость заявлять о своих правах и желаниях.
Мы любовались Ока-сан. Кротко улыбаясь, она неслышно двигалась по дому,
целый день что-то делала, принимая ванну в последнюю очередь, после мужа и
детей, обедая после всех, когда рис и рыба уже остывали и лучшие куски были
съедены, ложась спать последней, когда всё в доме успокаивалось, и
просыпаясь первой, чтобы позаботиться о завтраке для мальчиков и мужа. И
никому в доме, наверное, и в голову не могло прийти, что Ока-сан была
первым, самым главным человеком в доме.
После нашего отъезда из Японии у профессора родился еще один сын,
которого в честь моего отца назвали Лев, что по-японски произносилось:
Риову-чан.
А через два года после рождения Риову-чан Ока-сан умерла от несчастных
родов. И мне страшно подумать, как осиротели без нее и Тору-чан, и Тэт-чан,
Кадзу-чан, и незнакомый нам Риову-чан.
Джин-рикша
Он отшвыривает ноги, как рысистая лошадь, и они быстро-быстро мелькают
между гнутыми легкими оглоблями. Стальные сильные мускулы пружинят, шары
перекатываются в икрах, как чугунные гири. Копыта его похожи на коровьи:
черная суконная обувь с тяжелыми резиновыми подошвами сделана так же, как
"таби", большой палец отделен и ступня раздвоена, отсюда и сходство с
коровьими копытами. Зимой они в черных, летом в белых обтянутых куртках и
штанах, широкие, плоские, как хлебные блюда, шляпы защищают худые загорелые
лица. Джин-рикши толстые не бывают.
- Десево, - говорит старик Конисси-сан, совершенно не понимая, почему
вопрос о рикшах мучительно меня волнует, - десево, спокойно.
И действительно, легко и быстро, без всякого, казалось, напряжения несся
человек-лошадь по дорогам и улицам между автомобилями и, только когда
останавливался, дышал тяжело и часто и бумажными чистыми платочками вытирал
с лица и шеи обильный пот.
- Ну, теперь им плохо стало, - продолжал Конисси-сан, - большая
конкуренция, автомобили отбили у них всю работу, все предпочитают такси,
многим рикшам пришлось уйти обратно в деревню, делать стало нечего.
А меня рикши выводили из равновесия. Я часто смотрела на седока, особенно
сердили меня толстые, упитанные европейцы, и я с раздражением думала, что
хорошо было бы заставить их поменяться, запрячь седоков в колясочки и
заставить их побегать. Неужели меня испортила революция? Неужели, когда я
смотрю на толстого европейца, воняющего толстой сигарой, я испытываю злобу
большевика-пролетария?
Мне хотелось побольше знать о рикшах, но из Конисси-сан было трудно
что-либо вытянуть.
- Что, рикши болеют? - спрашивала я.
- Должно быть, болеют, как и все люди, - отвечал он, - только они умирают
рано, немногие из них живут больше шестидесяти лет, у большинства расширение
легких, сердца...
- А вы часто ездили на рикшах, Конисси-сан, расскажите что-нибудь про
них.
- Ну что рассказывать, нецево рассказывать. Вот когда первая железная
дорога прошла, то прошла она между Токио и Иокогамой и между Осака и Кобе.
Передвигались по озерам, океану на пароходах. Вообще ездить было неудобно,
но когда выдумали джин-рикшу, сообщения очень облегчились.
- Ну и что же?
- Ну и ницево. Стали ездить на джин-рикшах. По-русски джин-рикша значит
человеческая сила. Есть у них и еще название - курума - значит колесо или
коляска. Очень умный был человек изобретатель джин-рикши! Очень умный!
Японцы уважали его, а правительство настолько оценило его изобретение, что
даже выдало пособие на сооружение колясочек.
- Ну а почему же у вас не ездили на лошадях, как у нас в России? Разве
лошади были дороже?
- Нет, не дороже, пожалуй, десевле...
- Ну так почему же предпочитали ездить на рикшах?..
- Ну как вам сказать?.. Рикша удобнее, лошадь идет медленно, шагом, а
рикша бежит скорее, рысью, да и возни с лошадью больше, надо за ней
ухаживать, кормить, поить...
- Почему же лошадь идет шагом, разве лошади не бегают рысью?
- Ну поцему? Лошадь погонять надо, а рикша бежит сам...
Старик замолчал, тема его не интересовала, мы надоели ему своими
вопросами.
- Вы хотели рассказать, как вы путешествовали, Конисси-сан? -
дипломатически прерываю я молчание.
- Ну так и ездил... Верст 160, 170. Из Осака в Нагою. Ну ницего, удобно,
рикша бежит верст по восьми в час, через 15-20 верст станция, рикша
меняется, везет другой, свезий...
- Ну а багаж?
- Ну что же багаж? Брали с собой. На одного человека можно было полтора
пуда... И не так уж это было дорого, за один ли - около четырех верст -
рикша брал 15-20 сен.
- Ну как же в гору?
Наши глупые вопросы стали заметно раздражать старика.
- Ну и сто же! Сто в гору! Если уж очень крутая - слезали, а то вез
потихоньку. В горах у нас, вот на Формозе, тоже употребляли каго, по-вашему
носилки, что ли? Каго несут два человека, потому дорозе.
И старик призакрыл глаза и замолчал, явно показывая, что он устал от
этого скучного, бесполезного разговора и что больше мы из него ничего не
вытянем.
Мне пришлось видеть каго, когда мы жили на горячих источниках.
По узким извилистым тропинкам я взбиралась на крутую гору. Я уже почти
добралась до вершины. Направо - обрыв, слева с горы несся широким потоком
кипящий источник. Действительно кипящий, я видела, как в этой воде два
японца варили яйца. Самой вершины видно не было, она окутана была густым
паром. Пар, желтый, вонючий, расстилался по глубокому ущелью, пахло серой,
тухлыми яйцами, желто-серые скалы, облезлые кустарники, ни птиц, ни травы,
точно вымерло все. "Если ад существует, то это место на него похоже", -
думала я, со страхом пробираясь по тропинке по самому краю обрыва. От
сильного запаха мутило, и я остановилась отдохнуть на небольшой площадке.
Снизу, догоняя меня, шла целая процессия.
Четверо носилок, крытых яркой цветной материей. Одни люди, лежа на
носилках, в каго, кричали, смеялись. Мне показалось, что они пьяны - двое
мужчин и две женщины. Пестрыми шелковыми зонтиками женщины сбоку защищались
от солнца. Другие люди были серьезны и трезвы. Они шли твердой, уверенной
поступью, бережно, по краю обрыва неся пьяных, они знали здесь каждый
поворот, каждый камень. Носить веселящихся туристов в горы - их заработок,
их ремесло. И занимаются этим, как я потом узнала, - "эта"*.
Доктора
Человек, потерявший богатство, лишившийся привычной, удобной обстановки,
испытывает то же, что человек, лишившийся теплой шубы. Без шубы ему легко,
но надо работать, чтобы согреться.
Нам было легко, мы ничем не были связаны. Жили, где хотели, как хотели,
согревались той или иной работой: писали статьи, давали уроки, я читала
лекции, организовали курсы русского языка под Токио, в бойком месте
Синджуку. Но бывали полосы, когда работы не было, и тогда согреваться было