Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
ет, - продолжал староста,
- на днях я решил сам проверить, пошел в столовую, тут же, на Моховой,
инкогнито, конечно. Так знаете ли, что мне подали? Расстегаи, осетрину под
белым соусом, и недорого...
Я засмеялась.
Опять неуверенный взгляд.
- Чему же вы смеетесь?
- Неужели вы серьезно думаете, Михаил Иванович, что вас не узнали? Ведь
портреты ваши висят решительно всюду.
- Не думаю, - пробормотал он недовольно, - ну вот скажите, чем вы сами
питаетесь? Что у вас на обед сегодня?
- Жареная картошка на рыбьем жире.
- А еще?
- Сегодня больше ничего, а иногда бывают щи, пшенная каша.
Я видела, что Калинину было неловко, что я вру.
- Гм... плоховато. Ну, чем могу служить?
Помню, раз Калинин был особенно приветлив и весел.
- Заходите, заходите! - сказал он, увидев меня в приемной, где я
разговаривала с его секретаршей, прекрасно одетой смуглой красавицей с
пышной прической, отполированными ногтями и изысканными манерами. - У меня
сегодня ходоки из Сибири, славный народ!
Ему, видно, хотелось, чтобы я присутствовала при его разговоре с
крестьянами. А крестьяне действительно были славные, спокойные, большие,
бородатые, в нагольных полушубках и валенках.
Обстоятельно, не торопясь, мужики рассказали, как соседний совхоз оттягал
у них луга, принадлежавшие обществу.
- И отцы, и деды владели этими лугами, - говорил пожилой мужик, - а
теперь, что свобода открылась, отняли.
- Да, ну теперь перераспределение. Вы вот что скажите: покосы есть? У вас
как там надел, по душам или по дворам?
Калинин суетился. Вскакивал, присаживался на широкие ручки кресел, курил,
перебивал крестьян, рисуясь, как мне показалась, знанием деревни, знанием
мужицкой речи.
А я думала: "Вот и у яснополянских тоже отняли". После смерти отца около
800 десятин было передано крестьянам по его завещанию; пахотная земля
осталась за крестьянскими обществами, а луга и леса отошли правительству, к
тульскому лесничеству.
История, рассказанная сибиряками, была обычная: невежественные,
опьяненные властью коммунисты иногда по-своему толковали декреты, а иногда
слишком точно их исполняли и творили беззакония на местах, - по выражению
центра, "искажали линию".
На этот раз "линия была выпрямлена", и просьба сибиряков о возвращении им
лугов уважена. Калинин был доволен. Ему приятна была благодарность
сибиряков, сознание, что он сделал доброе, справедливое дело. Он был уверен
или, может быть, старался уверить себя, что исправленная им несправедливость
была лишь случайностью, одним из тех недостатков механизма, которые так
легко было изжить. И если бы кто-нибудь сказал, показал или доказал ему, как
дважды два - четыре, что вся созданная советская машина основана на
несправедливости и жестокости и что изжить воровство, террор, разврат,
творящиеся по всей России, особенно в глухой провинции, невозможно, он
поверить этому не мог бы, не посмел.
В этот день Калинин удовлетворил и мое ходатайство об облегчении участи
политической заключенной и, отдавши распоряжение красавице секретарше,
отправился в общую приемную. Здесь люди стояли сплошной стеной. Калинин
смешивался с толпой, подходил то к одному, то к другому, быстро, на ходу
выслушивал просьбы, торопливо говорил что-то следовавшей за ним девице и,
опросив таким образом несколько человек, так же быстро уходил обратно в свой
кабинет с тяжелыми кожаными креслами и громадным письменным столом, а
посетители продолжали часами ждать следующего выхода.
- Если бы ваш отец был жив, как бы он радовался всему тому, что мы
сделали для "рабочих масс"! - сказал мне как-то paз Калинин.
- Не думаю.
- То есть, как это так не думаете?
Калинин так и привскочил на кресле.
- Не думаю, - повторила я, почувствовав, что мне удалось взять именно тот
тон, в котором только и было возможно разговаривать с большевиками, - тон
преувеличенной искренности, резкости. Калинина как будто и удивляло, и
забавляло то, что я смела ему возражать, он не привык к этому.
- Но разве ваш отец сам не боролся за рабочих и крестьян?
- Боролся. Но методы ваши: ссылки, отсутствие всякой свободы,
преследование религии, смертные казни - все это было бы для него совершенно
неприемлемо.
- Так ведь это же всё временные меры... Ну, а земля трудящимся, а
восьмичасовой рабочий день, а...
- Хотите, я вам правду скажу, Михаил Иванович, - перебила я его,
чувствуя, что я почти перешла границу того, что можно было говорить, и что
Калинин вот-вот выйдет из себя, - если бы отец был жив, он снова написал бы:
"Не могу молчать", а вы, наверное, посадили бы его в тюрьму за
контрреволюцию!
Секретарша входила и выходила, напоминая старосте о делах, посетители
ждали в приемной, а Калинин все бегал по комнате, курил, присаживался на
угол письменного стола, опять вскакивал и никак не мог успокоиться. Мы
проспорили полтора часа.
Калинин приезжал в Ясную Поляну, когда я сидела в тюрьме. Сестра
показывала ему музей, отцовские комнаты, говорила о взглядах отца.
- Татьяна Львовна! - сказал он ей, выходя из кабинета. - Вы знаете, мне
приходится подписывать смертные приговоры!
В 1922 году я пришла к Калинину хлопотать о семи священниках,
приговоренных к расстрелу. Это было во время изъятия ценностей из церквей,
когда в некоторых местах выведенные из терпения прихожане встретили
комсомольцев и красноармейцев камнями и не дали грабить церкви. На это
советская власть ответила страшным террором. Особенно пострадали священники.
Самые стойкие и мужественные из них были расстреляны
Профессор, сидевший в одной камере с приговоренными к расстрелу
священниками, рассказывал мне об их последних днях.
Зная, что после того, как их расстреляют, некому будет похоронить их по
православному обряду, священники соборовали друг друга, затем каждый из них
ложился на койку и его отпевали, как покойника. Профессор не мог
рассказывать этой сцены без слез. Вышел из тюрьмы другим человеком: старым,
разбитым, почти душевнобольным. Его спасла вера. Он сделался глубоко
религиозным.
Не помню, что я говорила Калинину. Помню, что говорила много, спазмы
давили горло. Стояли мы друг против друга в приемной.
Калинин хмурился и молчал.
- Вы не можете подписать смертного приговора! Не можете вы убить семь
старых, совершенно не опасных вам, беззащитных людей!
- Что вы меня мучаете?! - вдруг воскликнул Калинин. - Бесполезно! Я
ничего не могу сделать. Почем вы знаете, может быть, я только один и был
против их расстрела! Я ничего не могу сделать!
Декрет
Судьба Ясной Поляны мучила меня непрестанно и в лагере. Усадьба
постепенно разрушалась, хозяйство приходило в полный упадок. Широкий размах
Оболенского, не желавшего считаться ни с какими советскими законами,
неизбежно привел бы к катастрофе. Первая же ревизия обнаружила бы целый ряд
злоупотреблений - с точки зрения советского правительства, и кто знает, чем
все это кончилось бы? Нас всех разогнали бы, и что сталось бы тогда с
усадьбой и старым домом?
В то время я еще наивно верила в возможность созидательной работы. Если
бы Ясную Поляну удалось сделать культурным уголком, необходимым для
населения и показательным для посетителей и иностранцев, то большевики
сохранили бы ее? Нужно во что бы то ни стало добиться, чтобы дом был
освобожден от обитателей, восстановлен в том виде, как он был в момент ухода
отца из Ясной Поляны, леса же с могилой, парк - должны быть объявлены
заповедником.
С этими, не вполне еще продуманными планами я отправилась к Калинину во
ВЦИК, надо было заручиться его принципиальным согласием. Ответ был
благоприятный: "Подавайте проект, я поддержу".
Помощником моим в то время был пасынок сестры Сергей Сухотин. Его, так же
как и меня, только что выпустили из тюрьмы. После полного бездействия
предстоящая нам творческая работа, возможность созидания среди царящего
кругом хаоса и разрушения - казалась почти чудом. И мы дали волю
воображению: говорили часами, строили больницы, школы, народные дома,
устраивали кооперативные организации, пускали из Москвы специальные поезда с
экскурсиями, проводили дороги, заводили автомобили и тракторы. Казалось,
что, если наш проект декрета будет утвержден ВЦИКом, дело почти уже сделано.
Трудность составления проекта заключалась в том, что надо было сделать его
приемлемым для большевиков и не отступить от основных толстовских идей.
Наконец 10 июня 1921 года меня вызвали на заседание Президиума ВЦИК. В то
время транспорт у меня был прекрасно налажен. Трамваи не ходили, извозчики
были слишком дороги, а я разъезжала по Москве на велосипеде. Я свела
велосипед с третьего этажа, прицепила к рулю портфель, туго набитый
бумагами, и поехала в Кремль. В воротах остановили:
- Пропуск!
- Мне на заседание ВЦИК.
- Подождите, я позвоню. Ваши документы.
Я веду велосипед в гору. Под воротами опять пропуск. Мимо Царь-пушки,
Царь-колокола, направо через площадь. Пусто, кое-где шагает красноармеец.
Заседание в бывшем здании суда. В небольшой комнате, за длинным, покрытым
красным сукном столом сидят человек пятнадцать. На председательском месте
Калинин. Накурено. Пустые стаканы с окурками и табачной золой на блюдцах.
Дело о Ясной Поляне, насколько помню, шло четырнадцатым. Сажусь у стены и
жду. Дела решаются с молниеносной быстротой, на каждое тратится не больше
трех-четырех минут.
"Наверное, дело о Ясной Поляне так быстро не решится", - думаю я,
волнуясь и готовясь к бою. Но напрасно.
Проект декрета излагается сжато и толково. Задаются два-три вопроса. Один
из членов Президиума предлагает в пункте третьем, где говорится о назначении
комиссара Ясной Поляны, заменить слово комиссар - хранителем.
- Это больше подходит к Ясной Поляне, - соглашается Калинин.
Привожу основные пункты Декрета Центрального Исполнительного Комитета:
Усадьба Ясная Поляна Крапивинского уезда Тульской губернии, с домами,
мебелью, парком, лугами, полями, лесами, садами, объявляется собственностью
РСФСР.
Музей-усадьба передается в ведение охраны памятников страны и искусства
народного комиссариата по просвещению.
Хранителю Музея-усадьбы Ясная Поляна вменяется в обязанность сохранение
дома и усадьбы в ее прежнем виде, восстанавливая все то, что пришло в упадок
или изменено со смерти Л.Н.Толстого.
Хранителю вменяется в обязанность организовать культурно-просветительный
центр в Ясной Поляне со школами, библиотекой, проводить лекции, беседы,
спектакли, выставки, экскурсии и т.п.
Поля, огороды, луга, яблочные сады Ясной Поляны обрабатываются
последователями Толстого под наблюдением народного комиссариата земледелия
по усовершенствованным методам с тем, чтобы хозяйство являлось
опытно-показательным для посетителей Ясной Поляны и крестьян.
Хранитель Ясной Поляны имеет право "вето" на всякое решение коммуны, если
оно нарушит характер исторической или культурно-просветительной работы.
Меня назначили хранителем Музея Ясная Поляна. Наступила новая эра.
Толстовская коммуна
- Эй, Володя! - кричали деревенские ребята длинному рыжебородому
толстовцу. - Колесо потерял.
Володя натягивал веревочные вожжи и останавливался среди горы.
Пегий мерин, расставив задние ноги, с трудом сдерживал тяжелую бочку с
водой.
- Вы что-то хотите мне сказать?
- Колесо потерял! - уже менее уверенно повторялась избитая острота.
Володя растерянно оглядывался, а ребятам этого-то и надо было, они
фыркали и радостно гоготали.
- Как есть ничего не умеют, - жаловался произведенный в вахтеры по штатам
Главмузея бывший кучер Адриан Павлович, - едет Володя, дуга на сторону, того
и гляди, оглобля вывернется. Я говорю ему: "Володя, хоть бы гужи выровнял,
разве можно, ведь этак ты лошадь изуродуешь!" А он мне: "А я и не знаю,
Адриан Павлович, как их выравнивают, вы мне растолкуйте". Ну работники! Этот
хошь безответный, а то есть такие дерзкие, слова не скажи!
Коммуна выбрала своим уполномоченным бывшего студента Вениамина
Булгакова*, приглашенного в музей в качестве научного сотрудника. Булгаков
решительно ничего не понимал в сельском хозяйстве, но я вынуждена была
согласиться на его кандидатуру, потому что среди собравшихся толстовцев он
был самый приличный и образованный.
Не было человека, который относился бы сочувственно к коммунарам. В
глубине души скоро и я с ужасом убедилась в своей ошибке. Даже тетенька, и
та не упускала случая, чтобы не задеть толстовцев.
- Вот, Саша, все ты хорошо сделала, - говорила она, - а босяков этих
напрасно пустила в Ясную Поляну, сама видишь, что напрасно. Все говорят, что
они лодыри! И невоспитанные! Знаешь, вчера, когда вы все сидели в зале,
прохожу я мимо "ремингтонной", вижу, кто-то лежит на кушетке. Я прошла к
себе в комнату, вернулась, смотрю... ну, как его? Ты знаешь, мы еще с ним о
Бетховене разговаривали...
- Не знаю, тетенька, кто же это?
- Ну как же так? Ты знаешь! Большой такой, красивый малый. Он еще просил
Леночку** с ним по-французски заниматься.
- Валериан?
- Ну да, да, Валериан! Я говорю: "Валериан, что с вами? Вы нездоровы?" А
сама так пристально на него смотрю, думала, он сконфузится. А он продолжает
преспокойно лежать, закинув руки за голову. "Нет, - говорит, - Татьяна
Андреевна, благодарю вас, я совершенно здоров. Я... ме-ди-ти-рую". Ну, тут я
ужасно рассердилась и сказала ему, что если он хочет приходить в приличный
дом, то не смеет валяться на диванах, да еще в присутствии старой почтенной
дамы!
Толстовцам жилось плохо. Чтобы поддержать их, некоторые из них были
проведены по штатам наркомпроса, Володя был зачислен учителем. Поэт Василий
Андреевич, писавший бесконечные стихи в память моего отца, - сторожем музея.
Он ходил около дома в тяжелом нагольном тулупе, любовался на созвездия и
сочинял:
Во Поляне ты родился
Милый, маленький такой.
Но несмотря на то, что многие из них считались работниками по просвещению
и уполномоченный коммуной был научным сотрудником музея,
культурно-просветительная работа их нисколько не интересовала. Помню, как я
огорчилась и рассердилась, когда на мою просьбу дать лошадей для перевозки
библиотеки, пожертвованной Сережей Булыгиным* для Ясной Поляны, - последовал
отказ.
- Если бы заплатили нам, - говорил Гущин, - тогда другое дело.
Толстовцы заявили, что они, так же как "сам Толстой", презирают
образование.
Между собой они тоже не ладили. Лучшие из них не преследовали никаких
практических целей, отказывались и от пайка, и от службы, жили впроголодь,
но таких крайних было мало - два-три, - и они не уживались с основным ядром.
Самым крайним был Виктор. Он пришел в Ясную Поляну пешком откуда-то с юга,
свалился, точно ангел с неба. Весь в белом, в белой широкой рубахе и белых
штанах, босиком, густые, длинные, тщательно расчесанные волосы по плечам,
глаза синие, как южное небо. Сначала все ему обрадовались. Этот был самый
настоящий, и толстовцы немедленно приняли его в свою коммуну.
Виктор не проповедовал, не навязывал никому своих мыслей, но, встречая
его горящий взгляд, делалось неловко за свою грубость, практичность,
невоздержанность, за всю жизнь... Достаточно было взглянуть на этого
19-летнего юношу, чтобы понять, что он отказался от всего мирского.
Он напоминал мне Сережу Попова**, который верил в братство не только всех
людей, но и всего живого, не признавал государства, денег, документов, ходил
по свету, искал добрых дел, полуголодный, полуодетый, но весь горел
внутренним огнем. Может быть, это был один из тех толстовцев, которые, не
успев еще испытать на себе всех соблазнов, страданий жизни, с юношеским
пылом решили сразу достигнуть Царства Божия на земле. Сколько я перевидала
таких! И сколько таких юношей бросалось позднее в другие крайности, точно
наверстывая потерянное время, предаваясь всевозможным соблазнам.
Что сталось позднее с Виктором, удержался ли он на той высоте, куда
взметнула его пылкая, чистая душа, - не знаю. Я потеряла его из виду. Но
тогда он не то что нравился мне, нет. Много было в нем излишней резкости,
прямолинейности, угловатости какой-то. Меня резала иногда трафаретность его
слов, но я чувствовала искренний порыв его вверх, к добру и не могла не
уважать его.
Как сейчас его вижу. Мелькает среди густой заросли сада его белая фигура.
Он идет быстро-быстро, острым углом плеча пробиваясь сквозь кустарники.
Внезапно он видит людей и резко останавливается, точно осаживается назад. Он
неподвижен, вдохновенные глаза смотрят вверх, яркие блики солнца играют в
золотых волосах. Что - молится? Или просто - сторонится людей? Боится
греха?
Практичные толстовцы, желающие получше устроиться, получить паек,
жалованье, извлечь пользу из хозяйства, скоро невзлюбили Виктора за то, что
он не хотел исполнять некоторых работ. Когда толстовцы шли на огород обирать
червей с капусты, Виктор не шел.
- Я не могу убивать ничего живого, - говорил он.
Часто вместо работы он уходил в лес.
- Куда же ты, Виктор? - спрашивали толстовцы.
- Я должен остаться один с природой, - отвечал он и быстрыми шагами
уходил.
- Виктор, жалуются на тебя, плохо работаешь.
Он серьезно, с упреком смотрел на меня.
- Сестра Александра, - говорил он мне, - я согласен работать для братьев,
но я не могу приносить в жертву свою духовную сущность грубым интересам
плоти. Есть минуты, когда я должен быть в природе с Богом.
- Ну, знаешь, - возражал ему практичный тульский малый Никита Гущин, - ты
в природе с Богом, а мы за тебя работай, это уж не по-братски, а по-свински
выходит.
И Виктор ушел.
Гущина особенно не любили. Он был груб, с преувеличенной мужицкой
простотой всем говорил "ты", ходил грязный, нечесаный, работать не любил, но
зато любил хвастать знанием деревенской жизни и хозяйства, всем всегда давал
советы и больше всего любил кататься на гнедом, выездном жеребце Османе.
Сердце мое обливалось кровью, когда Гущин пригонял Османа в мыле, тяжело
носящего боками.
- Зачем ты так скоро ездишь? - говорила я с упреком.
- Ну, знаешь, - отвечал он тоном, не допускающим возражения, - лошадь
прогреть надо, ей это пользительно.
Но больше всего презирали толстовцев старые служащие.
- Ну и напустили обормотов! Прости, Господи! - ворчала кривая кухарка
Николаевна. - Ведь надо ж было этакой дряни полон двор набрать! И где их
только взяли? Вот хушь Гущин...
- Ну что Гущин, - обрывала я обычно такие разговоры, - что Гущин? Хороший
малый, идейный...
- Гущин-то хороший? О Господи! Гущин?! Гущин-то он Гущин, да не туда
пущен! Идет, не стучась, прямо к Татьяне Львовне в комнату, разваливается в
кресле! Мужик! Хам! "Хороший"... О Господи!
Кривая Николаевна была права.
Я с ужасом вспоминаю сейчас эти несколько месяцев совместной с
толстовцами жизни. Работать они или не умели, или не хотели, указаний моих
не слушались. Дело у них не спорилось, все плыло из рук. Поедут за водой -
бочку опрокинут, начнут навоз возить - лошадей в снегу утопят, в коровнике,
конюшне - везде грязь, беспорядок.
Но самое тяжелое было чувство непростоты, неловкости, которую я неизменно
испытывала с так называемыми толстовцами. Исчезали простые естес