Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
- О, Александра Львовна, Александра Львовна! Стыдно, стыдно! - говорил
он. - Ну почему покупать у еврея, ну почему? Почему не поддерживать своих,
ведь евреи вас ненавидят, они же вам на шею сядут...
При Душане Петровиче оживилась амбулатория, пришедшая в некоторый упадок
после отъезда Дмитрия Васильевича Никитина. Душан Петрович сейчас же
установил правильный прием, без отказа ездил по больным.
Я было начала помогать ему, и на этот раз отец не возражал, но мне не
нравились способы лечения Душана Петровича, мне всегда казалось, что он
плохой врач, и я перестала ходить с ним в амбулаторию. Первое время больные
не понимали его.
- На ком ряд? - кричал доктор. - На ком ряд?
Впоследствии он немножко научился русскому языку, но ударения в словах
всегда делал неправильные и, так как мы смеялись над ним, он совсем перестал
их делать, стараясь произносить слова без ударения. Лекарств Душан Петрович
давал очень мало.
- Пр?шу д?вать побольше ш?колада, - говорил он бабе, когда та приводила
малокровного ребенка. Баба смотрела на него с недоумением.
- Ты бы мне лекарства какого, капелек аль порошков.
- Пр?шу д?вать побольше ш?коладу... - настойчиво повторял Душан Петрович.
Приходилось вступаться мне и объяснять, что баба не только никогда не ела
шоколада, но и в глаза его не видала и что она не может покупать шоколад
ребенку, это ей не по средствам.
Тогда Душан Петрович от рахита стал применять другое средство.
- К?рмите г?рохом, - говорил он. - Г?роховый суп в?рите!
- А как же порошочков-то, не дашь?
- Дальше! На ком ряд? - выкрикивал доктор, не обращая внимания на
растерявшуюся бабу.
Один раз заболела крестьянка Марфа Кубарева, с семьей которой мы были
очень дружны. Я пошла с Душаном Петровичем ее проведать. Марфа сильно
кашляла. Он отсыпал ей доверова порошка и сказал:
- Пожалуйста, принимайте на кончике н?жа три раза в день.
Я попробовала убедить Душана Петровича, что надо развесить порошки, но он
сказал:
- Н? надо, понимаете, на кончике н?жа.
Наутро за мной прибежала Марфина дочка, плачет.
- Чего ты?
- Да мамка все спить и спить, добудиться никак не можем.
Я побежала к ним в дом. Марфа крепко спала. Я разбудила ее, но она снова
сейчас же заснула. Я побежала за Душаном Петровичем. Когда мы привели бабу в
чувство, я спросила, пила ли она лекарство, которое дал ей Душан Петрович.
- Да почесть всю выпила. Кто ее знает, я думала побольше выпью, скорее
полегшает...
Доктор никак не мог приспособиться к некультурности русского
крестьянства.
Однажды по дороге из амбулатории домой Душан Петрович мрачно сказал:
- Александра Львовна, я очень плохой человек! Очень плохой! Я сегодня
опять нагрешил!
Я засмеялась. Сегодня в амбулаторию пришла женщина с чесоткой. Пока Душан
Петрович готовил ей лекарство, она не переставая чесалась.
- Пр?шу не чесаться! - сказал он строго.
Но баба, забывшись, снова начала скрести больное место. Тогда Душан
Петрович изо всей силы шлепнул ее по руке.
- Не буду, не буду, родимый, уж ты не серчай, свербит дюже... - говорила
баба, ничуть не обижаясь на доктора.
Это было так нелепо, так смешно, что, выбежав в аптеку, я долго не могла
успокоиться, хохотала до слез.
Если кто-нибудь в доме кашлял и просил совета Душана Петровича, он
отказывался давать лекарство, а только говорил:
- Пр?шу л?жать, не г?ворить и не дышать пилью!
Когда Наташа Сухотина или я сидели за столом сгорбившись, он тихонько
подходил, толкал в спину и говорил:
- Пожалуйста, пр?шу д?ржаться п?ровнее!
Душан Петрович скоро сделался незаменимым в доме. Но не как врач. Когда
кто-нибудь серьезно заболевал, вызывали Никитина, Беркенгейма, Щуровского.
Душан Петрович сделался необходимым, как помощник отцу. При составлении
"Круга чтения" отцу приходилось перечитывать много книг, отмечая карандашом
то, что должно было войти в сборник. Душан Петрович помнил, какие книги надо
было достать из библиотеки, какие выписать. Помогал Душан Петрович и с
посетителями, стараясь как врач отвлечь их от отца и как единомышленник
разъясняя его взгляды. Иногда отец поручал ему отвечать на письма, что Душан
Петрович делал охотно, хотя и весьма кратко. Но главная заслуга Душана
Петровича состояла в том, что он был необычайно точным летописцем*.
Все, что он делал, он делал добросовестно, с каким-то тяжелым упорством.
За отцом записывали многие: Гольденвейзер, Гусев, Булгаков, но никто не
записывал так точно и так систематически и беспристрастно, как Душан
Петрович. Я как сейчас вижу его напряженное, до жутости неподвижное и
странное лицо, склоненную лысую, белую голову, опущенную в карман руку. В
кармане у него были наготовлены маленькие, остро наточенные карандашики и
крошеные твердые бумажки, которые он перелистывал ощупью. Он записывал,
опустив руку в карман
Я не могла спокойно смотреть на его неподвижную, странную фигуру. Мне
хотелось поддразнить его.
- Душан Петрович, я сейчас скажу пап?, что вы записываете...
- О! Александра Львовна! П?жалуйста не надо! О, п?жалуйста!
- Сейчас скажу! Пап?! - кричала я через стол.
Душан Петрович поспешно выдергивал руку из кармана, краснел и с укором и
мольбой смотрел на меня.
- Пап?! Душан Петрович... - тут я делала небольшую паузу, во время
которой бедный доктор то краснел, то бледнел... - Душан Петрович сегодня 30
человек больных принял!
- Очень устали? - участливо спрашивал отец.
- Ничего, - говорил Душан Петрович с облегчением, - ничего, не устал.
Через некоторое время повторялось то же самое. Душан Петрович опускал
руку в карман, глаза его делались стеклянными.
- Сейчас скажу, ей-богу скажу! - изводила я его.
Это было бы ужасно для Душана Петровича, который больше всего боялся, что
отец заметит, что он за ним записывает.
Бывало, отец читал что-нибудь вслух. Как только он раскрывал книгу, Душан
Петрович стремглав бежал вниз. Если чтение должно было, по его расчету,
продолжаться семь минут, он заводил будильник на семь минут, ложился на
кровать и моментально засыпал, как убитый. Через семь минут будильник
звонил, Душан Петрович вскакивал, шел наверх и записывал отзывы отца о
прочитанном.
Душан был малокровный, слабый, лицо бледное, ни кровинки, должно быть, он
очень уставал. Утром прием, затем его звали к больным, приходилось иногда в
телеге или зимой в розвальнях делать десятки верст в холод, по плохим
дорогам. Потом записи за отцом, разборка записей. Он работал с утра до
вечера, и немудрено, что, стоило ему прилечь на кровать, как он уже засыпал.
Он пользовался каждой свободной минуткой для того, чтобы успеть "ноги
погреть", т.е. поспать. Кровать доктора стояла ногами к печке, и когда печка
была натоплена, он действительно согревал назябшиеся за день в амбулатории и
в далеких поездках ноги.
"Спишь, не грешишь!" - говорил Душан Петрович.
Болезнь мам?. Смерть Маши
Мам? давно уже жаловалась на тяжесть и боль внизу живота. В августе 1906
года она слегла в постель. У нее начались сильные боли, поднялась
температура. Вызвали хирурга из Тулы, определившего вместе с Душаном
Петровичем опухоль в матке.
Сестра Маша, Юлия Ивановна и я по очереди ухаживали за ней. Она ужасно
страдала: металась по постели, вся в поту, громко стонала... Врачи говорили
о необходимости операции и просили вызвать из Алексина профессора Снегирева.
Известили Таню и братьев.
Снегирев приехал с ассистентами, фельдшерицей, инструментами и даже
операционным столом.
Съехалась почти вся семья, и, как всегда бывает, когда соберется много
молодых, сильных и праздных людей, несмотря на беспокойство и огорчение, они
сразу наполнили дом шумом, суетой и оживлением, без конца разговаривали,
пили, ели. Профессор Снегирев, тучный, добродушный и громогласный человек,
требовал много к себе внимания. Книжечка Семена Николаевича перешла ко мне,
и я старалась так же внимательно отнестись к хозяйственным заботам, как
делала бы мам?. Надо было уложить всех приехавших спать, всех накормить,
распорядиться, чтобы зарезали кур, индеек, послать в Тулу за лекарством, за
вином и рыбой (за стол садилось больше двадцати человек), разослать кучеров
за приезжающими на станцию, в город - забот было много.
Но неожиданно наступило улучшение. Снегирев решил отложить операцию и
уехал.
На другой день боли начались с новой силой, температура поднялась до
сорока. Врачи сказали, что началось воспаление брюшины и что операцию
необходимо делать немедленно. Снова приехал, вызванный срочной телеграммой,
Снегирев.
Отец постоянно заходил в комнату мам? и выходил оттуда растроганный,
умиленный. В дневнике он в это время записал:
"Болезнь С[они] все хуже. Ныне почувствовал особенную жалость. Но она
трогательно разумна, правдива и добра. Больше ни о чем не хочу писать. Три
сына - С[ергей], А[ндрей] и М[ихаил] - здесь и две дочери, М[аша] и С[аша].
Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле Бога и настроения
религиозно-торжественного - мелочно непокорное, эгоистическое. Хорошо
думалось и чувствовалось. Благодарю Бога. Я не живу и не живет весь мир во
времени, но раскрывается неподвижный, но прежде недоступный мне мир во
времени. Как легче и понятнее так. И как смерть при таком взгляде - не
прекращение чего-то, а полное раскрытие".
С громадным терпением и кротостью мам? переносила болезнь. Чем сильнее
были физические страдания, тем она делалась мягче и светлее. Она не
жаловалась, не роптала на судьбу, ничего не требовала и только всех
благодарила, всем говорила что-нибудь ласковое. Почувствовав приближение
смерти, она смирилась, и все мирское, суетное отлетело от нее. Отец видел
это и плакал не от горя, а от радости. Он видел "не прекращение чего-то, а
полное раскрытие".
- Прощения у меня просила, - говорил он, всхлипывая, - и духовно так
хороша, так хороша...
Готовились к операции: Снегирев, три ассистента и Душан Петрович.
Снегирев волновался. Делать операцию, когда началось уже воспаление брюшины,
в домашней обстановке, без всяких приспособлений, было действительно
рискованно. По его просьбе из Петербурга вызвали профессора Феноменова, но
ждать его дольше было нельзя.
Снегирев обратился к отцу, спрашивая, согласен ли он на операцию. Отец
ответил, что по его мнению операцию делать не надо.
- Но ведь если не делать операцию, Софья Андреевна умрет! - возразил
профессор.
- Делайте, как хотите! - сказал отец.
Снегирева поразил ответ отца, братья возмущались, но никто не понял, что
для отца было важно одно - что мам? живет, "раскрывается"...
Перед операцией мам? просила позвать священника, исповедовалась,
причащалась, прощалась со всеми, просила прощения у детей, у служащих.
Каждому она старалась сказать что-нибудь ласковое, многие выходили от нее в
слезах.
Когда началась операция, отец ушел в Чепыж и просил, если будет
благополучно - позвонить в колокол два раза, если нет - один раз.
С лестницы в открытую дверь я видела все, что происходило. Посреди стоял
операционный стол, пол был залит водой, шепотом переговариваясь между собой
тихо двигались врачи, в белых халатах, пронесли мам? и затворили дверь. Я
слышала, как она стонала, затем затихла. Раздавался только громкий голос
профессора, сначала спокойный, затем все более и более нервный и
раздраженный. Вдруг посыпалась скверная, неприличная ругань...
- Ах ты немецкая морда... Сукин сын! Немец проклятый!..
Кетгут, которым Снегирев зашивал рану, рвался на швах, и он ругал
поставщика немца.
Мне казалось, что прошло много, много времени, что конца этому не будет,
как вдруг с шумом распахнулась дверь и из комнаты выскочил багрово-красный,
потный профессор. На него накинули что-то теплое, повели вниз, пронесли за
ним бутылку шампанского.
Операция прошла благополучно. Я побежала в Чепыж и увидала отца на
лужайке между дубами.
- Пап?, благополучно! - крикнула я.
- Хорошо, хорошо!
Я поняла, что он хочет быть один. Возвращаясь, я встретила Машу и Илью,
они шли к отцу. А дома застала врачей, рассматривающих громадную кисту,
величиной в детскую голову. Когда ее вынимали - она лопнула.
Я зашла к Снегиреву, он лежал в постели, покрытый теплыми одеялами, и
маленькими глотками пил холодное шампанское. Он казался совершенно
спокойным, шутил, улыбался, но про операцию говорить не стал, - уклонился.
К матери долго никого, кроме отца, не пускали. За ней ходила вызванная из
Тулы сиделка. Приезжали доктора Никитин и Беркенгейм помочь Душану Петровичу
ходить за больной. Постепенно она поправлялась и крепла. Только кетгут
"проклятого немца" сделал то, что местами внутренние швы разошлись и у
матери сделалась грыжа.
Снегирев часто писал мне ласковые письма, спрашивая о здоровье матери. В
письмах он по-стариковски нежно называл меня "голубка", "родная". Но
переписка продолжалась недолго. Случайно одно из писем попалось отцу. Оно не
понравилось ему, и он просил меня больше не писать профессору.
А потом жизнь пошла по-прежнему. Таня переехала во флигель со своей
маленькой, все еще плохенькой девочкой и пасынками Наташей и Дориком. Часто
приезжал Андрюша. Он отдал свое имение Таптыково жене Ольге Константиновне и
детям. Одинокому, запутавшемуся, ему негде было преклонить голову.
Мам? возобновила свои занятия: играла на фортепиано одна и с Наташей
Сухотиной в четыре руки, шила, суетилась по дому, иногда уезжала в Москву.
Материальные дела снова затянули ее. Снова начались заботы о хозяйстве,
издательстве, о том, что всегда так тяжело отражалось на жизни отца.
Иногда отец с умилением вспоминал, как прекрасно мам? переносила
страдания, как она была ласкова, добра со всеми.
Во второй раз в моей жизни, как это было после смерти Ванечки, я видела,
как открылось окошечко, хлынул свет, осветивший нашу жизнь... и снова оно
захлопнулось...
В холодный ноябрьский день Маша, Коля, Андрюша и Юлия Ивановна ходили
гулять. Около Воронки они видели лисицу. Когда они возвращались, навстречу
дул сильный ветер и Маша прозябла. К вечеру у нее сделался озноб, жар. Долго
не могли понять, что с ней. Вызвали из Тулы военного доктора Афанасьева,
которому особенно доверял Коля. Болезнь развивалась с молниеносной
быстротой. Жар был настолько сильный, что Маша почти не приходила в
сознание. Приехавший из Москвы доктор Щуровский определил крупозное
воспаление в легких. По очереди: Коля, Юлия Ивановна и я ухаживали за ней.
Она не могла говорить, только слабо по-детски стонала. На худых щеках горел
румянец, от слабости она не могла перевернуться, должно быть, все тело у нее
болело. Когда ставили компрессы, поднимали ее повыше или поворачивали с боку
на бок, лицо ее мучительно морщилось, и стоны делались сильнее. Один раз я
как-то неловко взялась и сделала ей больно, она вскрикнула и с упреком
посмотрела на меня. И долго спустя, вспоминая ее крик, я не могла простить
себе неловкого движения.
Маша угасала. Глядя на нее, я вспоминала Ванечку, на которого она теперь
была особенно похожа. Точно так же бурная, беспощадная болезнь быстро
уносила ее, и было очевидно, что бороться бесполезно. Лицо у Маши было
важное и чуждое, только тело ее оставалось с нами, душа как будто отлетела.
И так же, как когда умирал Ванечка, мне казалось, что она знает что-то нам
недоступное, значительное.
Тихо, беззвучно входил отец, брал ее руку, целовал в лоб. А мы с Колей не
смотрели друг на друга, не разговаривали.
Так продолжалось девять дней. Худыми, прозрачными пальцами она перебирала
одеяло, пульс слабел. И вдруг появился пот, которого мы тщетно ждали
несколько дней. На меня напала ни на чем не основанная, глупая,
бессмысленная надежда. Толстый военный доктор сидел в комнате у Душана
Петровича на кровати, закрыв лицо рукой.
- Доктор! - крикнула я. - Доктор! Пот! Она потеет!
Доктор безнадежно махнул рукой.
- Пот, да не тот! - не поднимая головы, буркнул он.
Все вошли в комнату. Отец сел у кровати и взял Машу за руку. Чуть светила
загороженная лампа. Было тихо, все молчали, только слышалось угасающее
дыхание Маши. Оно становилось все реже, реже, стало прерываться и затихло. У
окна глухо рыдал Коля.
"26 ноября. Сейчас час ночи, - пишет отец в дневнике. - Скончалась Маша.
Странное дело, я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания
совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто
считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызвал его,
но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом, не говорю уже
своем, - нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной, и потому
безразличное. Смотрел я все время на нее, когда она умирала - удивительно
спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо.
Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание
это в доступной мне области прекратилось, т.е. мне перестало быть видно это
раскрывание; но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда? Это вопросы,
относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к
истинной, внепространственной и вневременной жизни".
Как узнали на деревне, что умерла Мария Львовна - заголосили бабы,
прибежали к дому, старушки просились посидеть около ее тела. Иные выли по
обычаю с причитаниями, иные фартуками вытирали сердечные, искренние слезы.
Бабы шепотом переговаривались, вспоминая, что она кому сделала: кого лечила,
для кого в поле работала, кому слово ласковое сказала. Они, попеременно,
сидели день и ночь у Машиного гроба до самых похорон. А когда ее понесли по
деревне*, из изб выбегали мужики, бабы, клали медные деньги в руку
священника и заказывали панихиду
Отец проводил гроб до ворот и пошел домой. Никто не решился пойти за ним,
говорить слова утешения...
"Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее
Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она
сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как
уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа - одно из самых важных,
значительных времен моей жизни"**.
Занятия с ребятами. Обморок
Дорик Сухотин, пасынок сестры Тани, был славный мальчик, кроткий, добрый,
но слабовольный. Учился он плохо. Отец часто внимательно вглядывался в него.
- Ты, Дорик, молишься?
Дорик опускал свои большие черные глаза, краснел и шептал:
- Молюсь.
- А как ты молишься?
- Отче наш, Богородицу говорю...
- А своими словами не молишься?
Дорик конфузился и умолкал. Отец все чаще и чаще заговаривал с ним о
молитве, жалости к животным, о Боге, и Дорик стал привыкать к таким
разговорам.
С деревни к отцу приходили мальчики за книжками. Отец говорил с ними о
прочитанном. Постепенно разговоры эти углублялись и перешли в постоянные
занятия. В этих занятиях осуществилась идея отца о том, что главное в
преподавании не формальные знания, не обучение письму и счету, а
религиозно-нравственное воспитание. Из отдельных предметов они занимались
только географией.
После нашего обеда, в начале восьмого часа, внизу в передней слышались
хлопанье дверей, веселые, сдержанные голоса ребят. Отец торопился к себе в
кабинет, собирал листочки