Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
о воскликнула Анисья.
С этого дня так и прозвали ее Семирамидой.
Я была тогда еще маленькой, мало что понимала, но мне казалось, что отец
и сестры, уезжая в Ясную, веселились, как школьники, очутившись без надзора
старших. Они писали бодрые письма, и когда наконец семья снова соединялась,
много рассказов их мы слышали о пребывании в Ясной Поляне. Помню рассказ о
том, как тетушка Татьяна Андреевна приезжала к ним в гости. Они ее кормили
вегетарианской пищей, которую она терпеть не могла.
Однажды к обеду отец и сестры притащили живую курицу, привязали ее к
ножкам стула, где должна была сидеть тетенька, и положили к ее прибору
большой нож.
Тетушка не могла понять, к чему все это было сделано.
- Ты ведь хотела курицы, - сказал ей отец, - а у нас нет никого, кто
решился бы ее зарезать, вот мы тебе все и приготовили...
Мать считала, что детей надо учить. Для этого мы жили в Москве. Отец
считал, что детей не надо заставлять учиться, а надо воспитывать в простой,
трудовой жизни. Поскольку сами дети хотели бы приобретать знания, они сумели
бы это сделать. Тратились большие деньги на преподавателей, учебные
заведения, но учиться никто не хотел.
Малыши чувствовали несогласие родителей и невольно брали от каждого то,
что было понятнее и что больше нравилось. То, что отец считал образование
необходимым для каждого человека и сам до конца дней старался пополнить свои
знания, мы пропускали мимо ушей, улавливая лишь, что он был против ученья.
То, что мам? говорила о необходимости иметь много денег, чтобы хорошо
одеваться, держать лошадей, устраивать приемы и балы, вкусно есть, нам
нравилось. Но ее требования работать и кончать учебные заведения были уже
неприятны. Мы не задумывались над всем этим, а жили, как было проще и легче.
А между тем некоторым из нас ученье давалось легко. Миша был
исключительно способным мальчиком, Таня его очень любила и рассказывала мне
о нем. Один раз Таня поехала с ним, совсем еще маленьким, на станцию Ясенки.
Миша вывалился из саней, должно быть, ушибся, но ничего не сказал. Таня
удивилась, что он неподвижно лежит в снегу и позвала его: "Миша, вставай!" -
"Нет, я полежу". Таня испугалась: "Ты, может быть, ушибся?" - "Нет, я
полежу!" Так с тех пор и пошло. Когда, бывало, кто-нибудь ушибется и боится
расплакаться, говорили: "Я полежу".
Когда Миша едва умел читать и писать, он нацарапал на бумажке: "Надо быть
добрум" - и носил в кармане свое изречение.
Часто, часто, когда кто-нибудь сердился, отец кротко улыбался и говорил:
"Надо быть добрум!"
Миша был самым музыкальным в нашей семье. Какой бы мотив ни услышал,
сядет, бывало, за фортепиано, возьмет гитару, балалайку и сейчас же
подберет. Одно время он учился на скрипке и делал большие успехи, мам?
радовалась, гордилась им, но он скоро бросил.
Помню, впервые пел у нас в Москве Шаляпин. Отцу не понравилось то, что он
исполнял: "Песню о блохе", "Два гренадера". Шаляпин предложил спеть песню
"Ноченька". Но аккомпанировавший ему молодой пьянист Гольденвейзер без нот
сыграть песню не мог. Миша застенчиво подошел к фортепиано, подобрал мотив,
и через несколько минут Шаляпин уже пел под его довольно примитивный, но
совершенно верный аккомпанемент.
Учиться Миша не хотел и совсем забросил лицей. Его грозили выгнать, если
он еще хоть раз опоздает к урокам. Мам? была в отчаянии, бранила, упрекала,
но ничто не помогло. И вот как-то Миша опять вернулся поздно и не хотел
вставать, несмотря на то, что слуга уже несколько раз будил его.
Что делать? Я налила полный кувшин ледяной воды, подкралась на цыпочках к
Мишиной кровати и опрокинула весь кувшин ему на голову. Мгновенно из-под
одеяла высунулась взъерошенная мокрая голова, злобно вскинулись серые сонные
глаза. Миша вскочил и бросился за мной. Я помчалась по коридору. Миша за
мной. Я выбежала из ворот на улицу. Миша опомнился, побежал домой, оделся и
пошел в лицей. Долго старалась я не попадаться ему на глаза. У Миши были
здоровые кулаки, и дрался он очень больно.
Андрей тоже не учился. Мам? поверила, что ему трудно заниматься, потому
что в детстве у него было воспаление мозга. Она жалела его и любила больше
других. До рождения Ванечки он считался любимчиком. Пожалуй, и отец
относился к нему лучше, чем к другим, за его доброту и сердечную чуткость.
От няни мое воспитание перешло к англичанкам-боннам, научившим меня
говорить по-английски и обливаться холодной водой, а затем к гувернанткам.
Они постоянно менялись, я их не любила, старалась делать им наперекор. И они
находили какое-то удовольствие в том, чтобы меня мучить. Мам? меня шлепала,
наказывала, таскала за косу, но это не помогало. В конторе по приисканию
гувернантки у меня была уже определенная репутация: "Ah, la petite Sasha
Tolstoy, non, merci!"1
Была только одна англичанка, которую я любила и которая жила у нас летние
месяцы в течение семи или восьми лет, - мисс Вельш. Но о ней я расскажу
после.
Моя мать решила подготовить меня к экзамену на домашнюю учительницу при
округе и, кроме того, меня с десяти лет учили: английскому, немецкому,
французскому языкам, музыке, рисованию. Я занималась каждый день с 9 до 12,
потом бывал перерыв на завтрак и прогулку, а затем с двух до шести. Вечером
после обеда я готовила уроки. Воспринять такое количество знаний я была не в
состоянии и училась плохо.
Самым большим моим удовольствием были часы, когда я бывала в саду. Каким
тенистым, громадным представлялся мне этот сад! Дорожки, заросшие
кустарником, казались непроходимыми дебрями, куртина яблонь и груш -
фруктовым садом, аллеи казались бесконечными, курган высоким и неприступным,
а заросшая кустами беседка, внутри оклеенная скачущими на лошадях жокеями,
мне казалась таинственной и прекрасной. Теперь, когда я бываю в этом саду,
мне хочется вызвать впечатления детства. Но аллеи рядом с высоким забором
кажутся общипанными и жалкими, кустарник у дорожки точно поредел, двумя
шагами я взбираюсь на облезший курган и не могу найти фруктового сада. Может
быть, в детстве воображение восполняло недостатки, а может быть, сад и в
самом деле поредел?.. Но и теперь он бесконечно мил моему сердцу. Кроме
сада, в хамовническом доме был еще большой двор, окруженный забором и
различными службами. Мы приезжали в Москву целым хозяйством: пара выездных
лошадей со старым кучером Емельянычем, корова, вагон сена и овса, громадные
кадки с солеными огурцами, квашеной капустой, большие запасы варенья. Один
раз привезли даже верховую лошадь отца - Мальчика. Я помню, как Мальчик
пасся в саду, а я, вместо того чтобы учиться, наблюдала в окно, как он
гонялся за отцовской лайкой Белкой.
В первом от улицы сарае помещалась корова, затем лошади, каретный сарай,
последний же сарай был занят книгами. Здесь были свалены в большом
количестве сочинения отца, которые издавала и продавала мам?. На это жила
вся семья, так как книги приносили около 20 000 дохода ежегодно.
В одном из флигелей жил артельщик Матвей Никитич Румянцев - он вел
книжные дела. Это был толстый человек с окладистой бородой, большим животом
и сильной одышкой. Матвей Никитич одевался солидно в черную пару с
лоснящимся жилетом, по которому была пущена массивная серебристая цепочка,
ходил животом вперед и казался нам очень важным. Жену его, толстую,
заплывшую салом женщину, я иначе не представляю себе как сидящей перед домом
на стуле и с тупым видом щелкающей подсолнухи.
При выходе на улицу стояла маленькая сторожка, в ней жили дворник и
кучер. Дощатая дорожка вела к кухне, стоявшей по другую сторону дома. Здесь
же были столовая для "людей" и маленькая каморка, в которой жил повар Семен
Николаевич.
Дом был старый. Тогда еще моя мать говорила, что ему больше ста лет. Она
уверяла, что неудобен, что только Левочка мог выдумать купить дом в таком
неаристократическом квартале, где кругом фабрики и заводы, что он не годится
для приемов. Мне же в детстве казалось, что нет и не будет никогда такого
прекрасного, уютного дома, как хамовнический. На его внешность мы, дети,
разумеется, мало обращали внимание, но я хорошо помню, что когда моя мать
решила его подновить и коричневый, потускневший от времени дом сделался
вдруг розовым, с фисташковыми ставнями, мы все за него обиделись. Он
сделался противным, как молодящаяся старуха!
А какие в нем были прекрасные комнаты, какие переходы, лестницы -
маленькие и большие, стенные шкапы!
Мы жили внизу. Здесь помещались столовая, спальня родителей, Танина
комната, мальчиков, детская, моя и гувернантки.
Наверху были парадные комнаты. Маленькая передняя, из которой Таня,
обладавшая большим вкусом, устроила приемную, где обычно сидела молодежь,
зал, большая и маленькая гостиные. Эти комнаты казались мне неуютными.
Хороша была только большая тахта в гостиной, широкая и низкая, на которой
удобно было кувыркаться через голову. В зале же самым удобным местом была
медвежья шкура, лежавшая под фортепиано. Бывало, играет кто-нибудь - дядя
Костя, Сережа или мам?, а ты лежишь на шкуре, приткнувшись к голове зверя, и
слушаешь. Эта шкура была с того самого медведя, который чуть не загрыз отца
на охоте.
Из парадных комнат две маленькие лесенки вели в коридор - одна из залы,
другая из маленькой гостиной. Первая по коридору была Машина комната -
низкая, с маленькими окошечками. Дальше шли комнаты экономки, портнихи,
лакея, а в самом конце, в углу дома, отдаленные от всех остальных, были две
маленькие, с очень низкими потолками комнаты отца - прихожая, где ореховый
шкаф отделял умывальник, и направо его кабинет - святая святых в нашем
детском представлении.
Комнаты сестер были совершенно разные.
Танины - нижняя, где она спала, и ее маленькая приемная наверху - были
обставлены с большим вкусом. Уютная мягкая мебель, диванчики, какие-то
необыкновенные, кустарной работы скатерти, картины, альбомы, бесчисленное
количество фотографий родных и друзей - все это было разбросано хотя и в
беспорядке, но со вкусом.
В Машиной комнате не было ничего лишнего. Простые, твердые стулья и стол,
жесткая кровать без матраца - все производило впечатление строгости и
чистоты.
Я любила ходить в Танину комнату, здесь было много интересных картин, а в
большой чашке кустарной работы часто бывали орехи-смесь. К Маше было почти
так же страшно ходить, как к отцу. Здесь все было строго, сурово, пахло
лекарствами.
Да и сами сестры были совершенно разные.
Таня была любимицей всей семьи. Мам? несравненно более любила Таню, чем
Машу. Они всегда вместе выезжали и всегда оживленно вспоминали это время. Но
любовь к матери не помешала Тане быть близкой к отцу и разделять его
взгляды. Она никогда резко не становилась на чью-либо сторону и всю свою
жизнь старалась быть связующим звеном между родителями. Таню любили малыши,
потому что она часто возилась с ними, любили старшие братья, с которыми она
была дружна. Веселая, жизнерадостная, с вьющимися каштановыми волосами,
живыми карими глазами, коротким, точно срезанным носом, Таня была
действительно привлекательна. Она хорошо знала языки, занималась в школе
живописи. Репин и другие художники говорили о ее больших способностях. В
семье считалось, что Таня самая умная и образованная.
Когда я вспоминаю Машу, на душе делается радостно и светло. Всем своим
обликом она была похожа на отца, хотя если разбирать отдельно черты ее лица,
только серые внимательные и глубокие глаза да высокий лоб были отцовские.
Тоненькая, грациозная, она была очень ловка - все спорилось в ее некрасивых,
немного узловатых руках. Лицо Маши было серьезное, сосредоточенное,
казалось, что она точно прислушивалась к тому, что у нее происходит внутри.
Все любили ее, она была приветлива и чутка: кого ни встретит, для всех
находилось ласковое слово, и выходило это у нее не деланно, а естественно,
как будто она чувствовала, какую струну надо нажать, чтобы зазвучала
ответная. Машу все называли некрасивой - большой рот напоминал материнский,
зубы были плохие, немножко велик был нос, но все существо ее казалось мне
милым и привлекательным.
Отец любил обеих. А они, насколько я могла заметить, ревновали его друг к
другу. Каждая из них думала, что он любит другую больше...
Старшие братья почти не жили с нами. В воспоминаниях моего детства они
занимали очень маленькое место, так как вся наша жизнь проходила без них.
Когда я подросла, старший брат, Сергей, переселился уже в толстовское
родовое имение Никольское-Вяземское в Тульской губернии, доставшееся ему как
старшему в семье.
Сережу я всегда немножко боялась, уж очень он мне казался серьезным и
важным. Он окончил университет, был музыкантом. Мало знающим его людям он
представлялся (да и теперь представляется) сердитым, нелюдимым. Но стоит его
поближе узнать, и сейчас увидишь, что под внешней суровостью, ворчливостью,
иногда даже грубостью скрывается большая доброта, ласковость и даже... как
это ни мало вяжется с его внешностью, большая застенчивость. Когда я была
совсем маленькой, он называл меня своей "единственной сестрой", чем я была
очень горда. В нашей семье не принято было никаких нежностей, и если
кто-нибудь называл другого ласковым именем, то обычно это резко
высмеивалось: "Какие сантиментальности!" - или: "Какие нежности!"
То, что старший брат меня называл своей единственной сестрой, было очень
много. Я так это принимала и ценила.
Должно быть, до сего времени брат не знает, какое сильное впечатление на
меня имела его музыка. Когда я была совсем маленькая, я вечерами не могла
спать, слушая его игру. От него я научилась понимать и ценить Шопена,
Бетховена, Грига. Долгое время, каких бы музыкантов я ни слушала, мне
казалось, что лучше брата Сергея никто играть не может.
Илья на моей памяти совсем не жил с нами. Я едва помню, как он женился, и
то только потому, что меня не взяли на свадьбу, а я была очень обижена.
Большой, широкоплечий, с русой окладистой бородой, чуть-чуть сутуловатый,
с широким носом и серыми глазами, лохматыми бровями, Илья больше всех похож
на отца.
Он жил в деревне, в той же Тульской губернии, недалеко от брата Сергея.
Больше других жил с нами брат Лев, женившийся гораздо позднее на дочери
знаменитого шведского врача Вестерлунда. Черный, с маленькой рыжей бородкой,
большим носом с горбинкой, большим ртом, черными глазами, Лев был больше
похож на мать, чем на отца. Он часто болел, и мам? беспокоилась о нем.
Университет он не окончил и постоянно менял свои увлечения: то делался
последователем отца и строгим вегетарианцем, то, наоборот, с такой же
страстностью восставал против его идей. Было время, когда он проповедовал
полное целомудрие и безбрачие, а потом, женившись, с таким же убеждением
говорил о необходимости для всех раннего брака. Он писал, и одно время в
литературном мире обратили на себя внимание его произведения, но не
талантливостью своей, а его полемикой с отцом: "Прелюдия Шопена" вместо
"Крейцеровой сонаты", "Яша Поляков" вместо "Детства" и "Отрочества" и т.д.
Кажется, Суворин прозвал его тогда Тигр Тигрович.
Большая была у нас семья, разнообразная. Мать, как наседка, распустив
крылья, старалась собрать вокруг себя свой выводок. Но постепенно все
уходили из-под ее влияния. Сыновья стремились зажить самостоятельной жизнью,
дочери тянулись за отцом.
Единственным утешением мам? был Ванечка. На нем она сосредоточила всю
свою жизнь.
Мое одиночество
В доме все тосковали, мам? больше всех. Она плакала, металась, не
находила себе утешения. То ходила по церквам, молилась, исповедовалась и
причащалась, то уезжала на могилы Ванечки и Алеши - тихое, маленькое
кладбище в поле, состоящее из нескольких холмов да скромных памятников.
Здесь было тихо, щебетали птицы. Мы сажали цветы, деревья. Хорошо помню
величественную фигуру мамы в трауре, с длинной черной вуалью на голове,
склоненную над маленьким, еще свежим холмиком. Что-то шептали дрожащие губы,
а из близоруких, прекрасных глаз струились слезы... Мам? поручила смотреть
за могилами крестьянину Комолову, жившему недалеко от кладбища в селе
Никольском. Она любила говорить с ним и с его женой - простые, грубоватые
слова их хорошо действовали на ее исстрадавшуюся душу.
Все поражались кротости мамы. Она точно переродилась - со всеми была
добра, ни на кого не сердилась, а только плакала. Отец утешался в своем горе
тем, что несчастье отвлечет ее от всего внешнего, от мирской суеты, пробудит
в ней духовные интересы, которые не только осветят ее жизнь, но и приблизят
к нему*.
Я тоже тосковала по-своему. Сколько раз мне хотелось подойти к матери,
приласкаться, поплакать вместе с нею, но я не смела...
Мы часто виделись с Надей и часами говорили о Ванечке, вспоминая его
словечки, искали всякого о нем напоминания. Как-то в Третьяковской галерее в
картине Васнецова "После битвы" мы обратили внимание на убитого юношу-воина,
изображенного на переднем плане. Этот мальчик со светлыми кудрями и
одухотворенным лицом напомнил нам Ванечку, и мы долго, не отрываясь,
смотрели на него.
Этой же весной Надина мать, которая очень сердечно отнеслась к нашему
горю, взяла меня вместе с Надей в свое подмосковное имение. Здесь было много
девочек и мальчиков, но мне было с ними не по себе, казалось, что они меня
сторонятся, а я была так застенчива, что стоило мне почувствовать малейшую
отчужденность, как я уже уходила в себя. Хорошо мне было только с Надей.
Помню, мы здесь решили с ней писать роман. Каждая должна была написать главу
и прочитать ее вслух. Но когда я услышала Надино произведение, начинавшееся
с светского разговора, пересыпанного французскими фразами, мне оно
показалось таким великолепным и блестящим, что я не решилась прочитать ей
начало своего романа, в котором "по зимней метели на плохонькой лошаденке
возвращается домой пьяный мужик".
Я была рада, когда мам? приехала за мной. Испортило поездку еще и то, что
у меня случилось что-то с головой. Она чесалась так, что я разодрала ее в
кровь, и на затылке в ямке образовалась постоянно мокнущая ранка. Наконец
няня заметила.
- Да что это ты так чешешься?! - воскликнула она. - Покажи-ка. - Она
взяла мою голову к себе на колени и стала перебирать волосы. - Господи
Иисусе Христе, да ведь голова-то у тебя как есть вся во вшах!
Не долго думая няня схватила тряпку, пропитала ее керосином и намазала
мне всю голову. Ранка так точила, что я чуть не кричала от боли. Няне было
неловко, что она так запустила меня из-за своего горя. Я тоже страдала. Это
как будто незначительное событие острой болью врезалось в мою память.
Постепенно все входило в колею с той только разницею, что не было
маленького, всеми любимого существа, которое освещало и одухотворяло нашу
жизнь, да мам? металась, стараясь найти новые интересы.
Много времени она уделяла мне: заботилась о том, чтобы у меня были
хорошие учителя, гувернантки, если я болела, приглашала ко мне докторов,
старалась развить мои музыкальные способности, брала с собой в концерты,
заставляла читать вслух Мольера, Корнеля и Расина. Но я не могла даже
частично заменить ей Ванечку, а мам? не могла дать мне ласки, нежности,
того, без чего я так тосковала... Когда я робко