Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
ругих отделов для подписи. Секретарь был всегда занят.
Только один раз мне пришлось с ним быть наедине несколько минут.
- Я хотел бы поговорить с вами, - сказал мне юноша.
- Очень рада, только боюсь, не могу сегодня: я уезжаю в деревню, но я
опять приеду через неделю.
Я думала о нем по дороге домой, и мне жалко было, что мне не пришлось с
ним поговорить. Мне казалось, по выражению его лица, его грустных глаз,
дрожащему голосу, что ему было тяжело и что что-то тяжким бременем лежало на
его душе. Но мне не суждено было узнать его тайну.
Десять дней спустя, когда я снова пришла в наркомпрос, дверь в комнату
комсомольца-секретаря была закрыта. Слышно было, что в комнате шло движение,
точно передвигали мебель, несколько человек стояли в коридоре и рассказывали
что-то друг другу взволнованным шепотом. Я постояла в нерешительности
несколько секунд и постучала в дверь. Никто не ответил. Я спросила чиновника
в соседней комнате, что случилось.
- Комнату чистят. Наведайтесь через часок.
Проходя по коридору, я встретила знакомую девушку.
- Вы знаете, что случилось? - спросила она, видимо, горя желанием
поделиться со мной сенсационной новостью.
- Нет, не знаю.
- Товарищ Павел, секретарь Эпштейна, застрелился!
- Что?!!
- Да. Пять минут тому назад. В висок. Нашли его сидящим за столом, голова
рукой подперта, а бумага вся залита кровью. Сейчас убирают...
Она продолжала болтать... Но я ее больше не слушала...
Я думала о страдающем, задумчивом юноше с грустными, прямо смотрящими
глазами. Эти глаза, казалось мне, просили помощи, сочувствия.
"Зачем, зачем ты это сделал?" - мысленно спрашивала я его, вспоминая его
крестьянское чистое лицо, непослушный хохол на голове, сильные крестьянские
руки.
- Почему он это сделал? - сказала я громко.
- Никто не знает, - ответила девушка, - коммунисты говорят, что работник
он был хороший, но партиец был плохой, несознательный.
* * *
Трудно было просить этому гордому юноше, сыну губернатора. Опускались
глаза с длинными черными ресницами, низко склонялась смуглая голова с
коротко остриженными волосами.
- Они говорят, что меня исключили за то, что я не объявил, что мой отец
был губернатором. А почему я должен был "им" об этом говорить? "Они" меня не
спрашивали. Если бы спросили - я бы "им" ответил правду. Я не мог бы
солгать, я не стыжусь...
Юноша гордо поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза.
- Вы думаете, есть надежда? "Они" допустят меня окончить университет?
Он грассировал - университет - и в продолжение всего разговора говорил о
коммунистах не иначе, как "они".
- Профессора дали мне блестящий отзыв, говорят, что я могу со временем
принести пользу... Надо доучиться, вы понимаете, я говорю вам это не из
хвастовства, ведь мне осталось еще один год, только один год, и я...
Он вдруг сразу осекся, замолчал, кровь прилила к тонкой шее, к лицу, он
густо покраснел.
- Вы меня понимаете! Неужели я не буду допущен в университет?
Мне было его жалко. Я бегала от одного заведующего втузами, вузами к
другому - ничего не помогало.
Иногда в глазах одного из этих власть имущих я улавливала тень
сочувствия, человеческую нотку в голосе, подобие ласковой улыбки на жестком
лице, и я спешила воспользоваться моментом.
- Товарищ, пожалуйста, сделайте исключение! Этот юноша, по мнению
профессоров, обещает сделаться выдающимся ученым по химии. Пожалуйста,
сделайте исключение! Он может со временем принести пользу Советскому Союзу.
- Невозможно, товарищ Толстая. Он сын губернатора, наш классовый враг. И
он злостно скрыл от нас свое происхождение. Мы не можем таким людям давать
привилегии. Это нечестно по отношению к пролетариату!
Везде ответ был один и тот же. Юноша меня провожал и ждал меня в
коридорах, пока я говорила с власть имущими. Он выделялся среди ожидающей
толпы своим умением носить свой старенький опрятный, ловко сидящий на нем
пиджак и своей красивой, высоко поднятой головой. На него оглядывались,
девушки смотрели на него с интересом. Но "они" - коммунисты - косились на
него.
- Опять отказ? - спрашивал он меня.
- Да.
- Вы думаете, безнадежно?
- Посмотрим, я хочу еще раз пройти к замнаркому.
- Спасибо. Знаете что? Я еще хожу в университет. Если меня примут, то
фактически у меня нет пропусков. Как вы думаете, это хорошо? Да, я забыл вам
сказать. Мои родители вам так благодарны.
- Как они?
- Плохо. Отец не ходит; нога его не лучше. Мам? ничего, спасибо! Но вчера
она была очень расстроена: продуктовые карточки отняли. Не знаю, как теперь
мы будем доставать продовольствие. Вы знаете, как дорого все на базаре, да и
достать трудно. Теперь они грозят, что выгонят нас из квартиры. Ах, только
бы мне университет окончить, тогда все будет хорошо.
Прошло три недели, пока я добилась замнаркома по просвещению. Юноша
несколько раз приходил ко мне узнать, что мне удалось сделать. Он сильно
похудел, побледнел, пропала его обычная бодрость.
Да и я чувствовала, что положение безнадежное. Мой разговор с замнаркомом
был краткий. Когда я стала излагать ему мою просьбу, он резко меня оборвал:
- Зря тратите время, гражданка. Мы не можем его принять. Неужели вы
думаете, что одной рукой мы будем уничтожать наших врагов, а другой будем им
предоставлять привилегии: возможность учиться и занимать хорошие места в
ущерб товарищам из рабочих и крестьян?
- Но это совершенно исключительный случай. Выдающийся талант. Вы же
нуждаетесь в научных работниках...
- Простите, товарищ Толстая! Вы знаете поговорку: "Лес рубят - щепки
летят". У нас достаточно талантов среди пролетариата...
Вечером Федя пришел ко мне.
- Мой профессор мне сказал, что если бы Горький согласился просить за
меня...
- Федя, - сказала я, делая страшное усилие, чтобы решиться сказать ему
правду, - я была у замнаркома сегодня, надежды нет.
Сердце разрывалось на части. Я взглянула на юношу. В глазах его было
отчаяние.
- Никакой... надежды?..
- Нет, в настоящее время никакой, я думаю...
- Боже мой... что же мы, я...
Слова застряли в горле. Он не то поперхнулся, не то закашлялся и выбежал
из комнаты.
Я ходатай по политическим делам. ГПУ
Когда я приезжала в Москву, телефон звонил с утра до вечера. По ошибке
арестовали профессора; земский врач находился под угрозой ссылки; схватили
заведующего музеем из аристократов; разгоняли бывший монастырь,
превратившийся в трудовую коммуну; ссылали кого-то за сатиру против
советской власти; священнику грозили расстрелом за слишком сильное
воздействие на паству; собирались снести церковь, где венчался Пушкин...
В памяти был длинный лист всех тех дел, о которых надо было хлопотать в
промежутках между своими прямыми обязанностями: найти хоть один или два
микроскопа для школы, что было нелегкой задачей, и найти их можно было
только у старьевщиков, просить наркомпрос об увеличении ссуды на учебные
пособия; просить музейный отдел об увеличении сметы на ремонт крыш в
усадьбе; отыскать преподавателей, которых всегда не хватало в Яснополянской
школе; присутствовать на конференции; посмотреть работу по дальтон-плану в
14-й школе Моно и прочее и т.п.
Заранее надо было обдумать, в каком учреждении и у кого хлопотать по тому
или иному делу.
О сохранении церкви, в которой венчался Пушкин, надо было хлопотать у
Смидовича, заместителя Калинина. Он интеллигент и скорее поможет в этом
деле. И действительно, Смидович помогал. Выслушивал просьбы спокойно, не
перебивая, долго и обстоятельно расспрашивал, думал, мечтательно подняв
кверху добрые голубые глаза.
А я смотрела на него и думала: "Как он может? Как он может с ними
работать, не понимает? Не видит?"
- Ах, как я устал, - говорил он иногда, - как хотел бы я сейчас в
деревню, жаворонков послушать! - И страшная тоска слышалась в голосе.
Я бывала у него часто и каждый раз поражалась, как он быстро дряхлел:
покрывалась сединами голова и короткая бородка, появлялось все больше и
больше морщин на измученном широком лице.
С некоторыми просьбами я обращалась к добродушному и недалекому грузину
Енукидзе - секретарю ВЦИКа. Он всегда добродушно улыбался и редко отказывал,
и мне удалось, благодаря ему, многих вытащить из тюрьмы.
Но чаще всего я обращалась к Менжинскому и Калинину.
Один раз я ездила к Менжинскому с Верой Николаевной Фигнер.
Насколько я помню, мы хлопотали за арестованных членов кооперативного
издательства "Задруга". "Задругу", как и другие культурные начинания
частного характера, разгромили, и бывшие члены ее преследовались. Может
быть, их арестовывали в связи с отъездом бывшего председателя "Задруги"
историка С.П.Мельгунова, написавшего уже зарубежом книги "Красный террор",
"Колчак" и другие.
Никогда не забуду лица Веры Николаевны Фигнер, когда мы с ней входили в
кабинет Менжинского. Сколько гордости, достоинства было в ее
аристократическом, когда-то, должно быть, очень красивом лице, когда мы
получали пропуск в комендатуру ГПУ. Годы одиночного заключения не согнули ее
гордую голову.
Нам пришлось подняться на третий этаж. Красноармеец почтительно показывал
нам дорогу. В конце длинного коридора открылась дверь, раздвинулись тяжелые
портьеры. Менжинский стоял на пороге.
- Очень рад, что имею удовольствие видеть вас у себя!
Вера Николаевна не склонила головы, не ответила.
- Ведь было время, когда мы вместе работали с вами, - продолжал
Менжинский, - помните...
- Да, вы тогда писали...
- Да, я был писателем тогда...
- А теперь?.. К сожалению, вы переменили свою деятельность, - продолжала
Вера Николаевна, не замечая протянутой руки, - и... мы уж больше с вами не
товарищи...
На секунду протянутая рука повисла в воздухе, тень пробежала по лицу
чекиста, но он не убрал протянутой руки, а сделал вид, что указывал ею в
глубь комнаты.
Бесшумно ступая по густым коврам, мы вошли в комнату.
- Пожалуйста, садитесь!
Возможно, что Менжинский обиделся на обращение с ним В.Н.Фигнер;
сотрудники "Задруги" были освобождены гораздо позднее.
Следующую мою просьбу Менжинский исполнил.
Ко мне пришел писатель, я знала его по работе на фронте в Земском Союзе.
Он только что приехал из Сибири. Работал у Колчака, потом скрывался в
Москве.
- Я хочу легализироваться, - сказал он, - не можете ли вы помочь мне?
Я задумалась.
- А вы согласны рисковать?
- Я думаю, что без этого нельзя.
И вот я опять в кабинете заместителя председателя ОГПУ Вячеслава
Рудольфовича Менжинского. Он всегда был со мною любезен. Почему? До сего
времени мне это непонятно. Я не верю, чтобы у него было уважение к Толстому
и что поэтому он относился ко мне снисходительно, желая себя уверить, что и
они уважают культурные ценности России - русских писателей, художников. А
может быть, этих, у власти стоящих людей, могущих каждую минуту раздавить
меня, забавляла моя откровенность, граничащая с дерзостью, которой я сама
себя тешила, разговаривая с ними.
Помню, как однажды, войдя в кабинет к Менжинскому, я начала свою просьбу
словами:
- Долго ли вы будете продолжать заниматься этим грязным делом? Казнить ни
в чем не повинных людей? Ведь должен же наступить конец этой бессмысленной
жестокости?
Любезная улыбка застыла, и взгляд хитрых маленьких глаз из-под пенсне
сделался острым, жестким.
- ГПУ перестанет существовать, как только мы уничтожим контрреволюционные
элементы в стране!
На этот раз в моих руках прямая ответственность за жизнь хорошего умного
человека, известного писателя, и я должна быть очень осторожна.
- Чем могу служить? Говорите, только не задерживайте. Пришлось работать
всю ночь - устал, - бросает он вскользь.
Менжинский не похож на чекиста. Интеллигентский клок волос свисает на
лоб, лицо подвижное, скорее красивое, но чем-то напоминает лису.
- Вячеслав Рудольфович, - говорю я, - трудно верить заместителю
председателя ГПУ, когда вопрос касается политических, но я пришла к вам
сегодня с полным доверием, и я верю, что вы мне ответите тем же.
- Гм... Почему же это нам трудно верить?
Глаза мои встретились с маленькими хитрыми глазками поляка.
- А что если бы я просила вас помиловать человека, участвовавшего в белом
движении?
- Многое зависит от того, кто он, где он сейчас, чем занимается!
Жесткие глаза кололи, гипнотизировали.
- Представьте себе, что этот человек далеко, скрывается под чужим именем,
но хочет легализироваться...
- Весьма возможно, что мы пойдем ему навстречу... если он надежный, если
мы узнаем, что он искренне раскаялся в своей контрреволюционной
деятельности. Но ведь для этого я должен знать!
И чем сильнее сверлили острые глаза, стараясь внушить, напугать, тем
сильнее росло во мне внутреннее противодействие. Напряжение дошло до крайних
пределов.
- Я вам ничего не скажу, даже если бы вы арестовали, пытали меня, пока вы
не дадите мне честное слово, что вы этого человека не тронете, если я назову
его вам.
- А чем он занимается? Где он сейчас?
Я молчала. Допрос продолжался около часа.
Наконец я встала, собираясь уходить.
- Подождите!
Менжинский с минуту колебался.
- Он активно участвовал, сражался против Красной Армии?
- Нет.
- Извольте, я даю вам слово, что я его не трону.
- Не посадите в тюрьму, не сошлете, не казните?
- Нет.
Я назвала фамилию писателя. Менжинский эту фамилию знал.
- Где он?
- В Москве.
- Скажите ему, чтобы он завтра ко мне явился.
- Хорошо.
Он написал пропуск и подал мне.
Менжинский сдержал слово. Писатель получил бумаги, остался жить в Москве
и стал заниматься своей литературной деятельностью.
"Религия - опиум для народа"
Мы все - дети, музейные работники, учителя, крестьяне - жили двойной
жизнью годами. Одна жизнь - официальная, в угоду правительству, другая -
своя, которая попиралась и которую мы скрывали в глубине своего существа.
Даже дети научились фальшивить.
Учитель обществоведения, по долгу своей службы, на собраниях в совете, в
школе, на митингах, днем громил религию, кощунствовал, а ночью пел молитвы.
Чтобы забыться, заглушить в себе голос, подсознательно поющий молитвы,
учитель все с большим и большим жаром отдается работе и в горячке
деятельности сам не замечает того, что он все больше и больше подлаживается
и теряет то свое настоящее, что было в нем. Он с подобострастной улыбкой
встречает ничтожного комсомольца или члена партии, лебезит перед ним, и в
своей угодливости, в безумном страхе перед возможностью преследования,
потери должности он все больше и больше становится ничтожеством.
В первой ступени ребятам не хочется петь "Интернационал", и они упрекают
учительницу за то, что она заставила их это делать. Во второй ступени, на
вопрос заместителя наркома по просвещению Эпштейна, ходят ли они в церковь,
ребята разражаются бурным смехом, а вместе с тем я почти уверена, что многие
из них ходили в церковь и изводили учителей вопросами о вере, Боге и т. п.
В школе были убежденные атеисты, но были и верующие. Каким-то чутьем
ребята угадывали, кто из них верит в Бога, и они нередко ставили учителей в
трудные положения.
Помню, однажды, во время одного из своих посещений телятеньской школы
первой ступени, я услыхала страшный шум в третьей группе. Я вошла. Среди
класса стоял совершенно растерянный учитель, Петр Николаевич Галкин. Ученики
же кричали, требовали...
- Александра Львовна, как хорошо, что вы пришли! - сказал учитель. -
Пожалуйста, скажите им, есть ли Бог или нет.
- Ну конечно, есть, ребята! - сказала я.
- Ну, что мы ему говорили! - загалдели вдруг ребята. - А вот он, - и один
из мальчиков указал на пионера с красной повязкой вокруг шеи, - говорит, что
Бога нет!
И опять поднялся страшный шум.
- Нам товарищ Ковалев все растолковал! - кричал пионер - Только буржуи
верят в Бога, а попы нарочно затемняют народ и потом грабят его.
Я вышла из класса через час.
Ребятам все надо было знать: верю ли я по-православному? как верил мой
отец? все ли попы жадные? верю ли я в будущую жизнь?
Учитель был смущен. Он проводил меня по коридору.
- Ничего это, Александра Львовна? Вы так смело говорили?!
- Не знаю.
Да по правде сказать, мне было все равно. Ну, закроют школу, выгонят.
Может быть, это и лучше. В ушах звенели возбужденные детские голоса, я
видела их горящие, любопытные глазенки, я сознавала, что своим трусливым
молчанием мы лишали их самого главного.
- Так куда же заезжал Гоголь, ребята? - спросила учительница литературы у
старшей выпускной группы. - Ну, путешествовал он по Европе, а затем, куда же
он ездил?
Молчание.
- Он заезжал в Палестину. Вы же знаете Палестину? Чем она знаменита?
Опять молчание.
- Ну, кто же жил в Палестине?
- А кто его знает, святой какой-то, как его...
Имени Христа никто "не знал".
Что толку в том, что у нас не велась антирелигиозная пропаганда. Весь
программный материал в школах был начинен материалистической психологией. А
как только в беспросветной мгле этой неудобоваримой, затемненной путаницы
ребята сами пробивались к свету, мы против собственных убеждений толкали их
обратно во тьму.
Что толку было в том, что мне удалось не иметь в нашей школе уголка
безбожника со всегдашним непременным атрибутом этих уголков - изображением
толстопузого краснорожего попа, Христа в кощунственном виде,
антирелигиозных, грубых и мерзких стихов Демьяна Бедного и т.п.?
Губернский и районный комитеты партии обращали сугубое внимание, в
отношении антирелигиозной пропаганды, на Ясную Поляну. Ставили
кощунственные, осмеивающие религию пьесы и кинематографические фильмы в
Народном доме, читали лекции на антирелигиозные темы, вели пропаганду через
комсомольскую ячейку.
Сначала комсомольской ячейки не было в самой школе, и наши школьные
комсомольцы входили в деревенскую ячейку. Но позднее была организована
специальная школьная ячейка и секретарем ячейки был назначен ученик из
старшего класса.
Комсомольцы требовали организации уголка безбожника в школе.
Комсомольцы-школьники теперь вели уже пропаганду на деревне. Под Пасху, под
Рождество, вообще под большие религиозные праздники комсомольцы-школьники
устраивали вечера в Народном доме, посвященные антирелигиозной пропаганде.
Крестьяне постарше отплевывались, возмущались бессовестным кощунством
молодежи, девки же и молодые ребята рады были всякому зрелищу и посещали
Народный дом. Иногда в сочельник молодежь гуртом отправлялась в церковь,
пела кощунственные песни в ограде под окнами церкви, в то время как внутри
шла служба...
И все чаще и чаще в голову закрадывалась мысль: "Хорошо ли я сделала, что
организовала школы? Не было ли все это страшной, непоправимой ошибкой?"
Я отводила душу в музее.
В праздники мы пропускали несколько сот посетителей через музей:
советские служащие, рабочие, красноармейцы, учащиеся.
Пропускались посетители группами не более двадцати человек. Шума не
допускалось. Старик Илья Васильевич вел книгу записей.
- Пожалуйста, товарищи, из уважения к памяти Льва Николаевича снимите
головные уборы! - говорил он.
Это сразу же создавало какое-то особое настроение торжественности.
Самые серьезные посетители - рабочие и красноармейцы.
Самые пу