Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
органов. Они считали, что это делается для блага революции,
для ее охраны и для таинственного большинства, которое заинтересовано в
охране порядка и в укреплении власти. С тридцатых годов и вплоть до смерти
Сталина они продолжали делать то же самое, только мотивировка изменилась.
Стимулом стали награда, выгода или страх. Они несли куда следует стихи
Мандельштама или доносы на сослуживца в надежде, что за это напечатают их
собственные опусы или повысят их по службе. Другие это делали из самого
примитивного страха: лишь бы не взяли, не посадили, не уничтожили... Их
запугивали, а они пугались. Им бросали подачку, а они хватали ее. К тому же
их заверяли, что их деятельность никогда не выплывет наружу, не станет
явной. Последнее обещание было выполнено, и эти люди спокойно доживают свои
дни, пользуясь всеми скромными преимуществами, которые они получили за свою
деятельность. А сейчас те, кого вербуют, уже не верят ни в какие гарантии...
К прошлому нет возврата. Поколения сменились, и новые далеко не так запутаны
и покорны, как прежние. И главное - их нельзя убедить, что их отцы поступали
правильно, они не верят, что "все позволено". Это, конечно, не значит, что
сейчас нет стукачей. Просто изменилась пропорция. Если раньше я могла ждать
удара в спину от каждого юноши, не говоря уже о растленных людях моего
поколения, то сейчас среди моих знакомых может затесаться подлец, но только
случайно, только хитростью, а скорее всего даже подлец не сделает подлости,
потому что в новых условиях ему это невыгодно и от него все отвернутся.
Среди той новой интеллигенции, которая образуется на наших глазах, уже не в
чести веселая поговорка "Правда по-гречески значит "мрия"": никто не
повторит сейчас с сочувствием: "Лес рубят, щепки летят", и даже не скажет:
"Против рожна не попрешь". Иначе говоря, снова образуются ценности, которые
казались навсегда отмененными, и даже тот, кто мог бы по своему характеру
обойтись без этих ценностей, теперь вынужден с ними считаться. Так
случилось, и при этом неожиданно, - для тех, кто помнил об этих ценностях, и
для тех, кто их похоронил. Где-то ценности жили подспудно, они бытовали в
тиши замкнутых жилищ с притушенными огнями. Сейчас они в движении и набирают
силу. Инициатором пересмотра ценностей была интеллигенция. Пересмотрев их,
она переродилась и стала чем угодно, но только не интеллигенцией. Сейчас
идет обратный процесс. Он удивительно медленный, и у нас не хватает
терпения. Откуда нам взять его? Мы уже натерпелись...
Никто не может определить, что такое интеллигенция и чем она отличается
от образованных классов. Это понятие историческое; оно появилось в России и
от нас перешло на Запад. У интеллигенции много признаков, но даже
совокупность их не дает полного определения. Исторические судьбы
интеллигенции темны и расплывчаты, потому что этим именем часто называют
слои, не имеющие на это права. Разве можно назвать интеллигенцией
технократов и чиновников, даже если у них есть дипломы или если они пишут
романы и поэмы? В период капитуляции над подлинной интеллигенцией
издевались, а ее имя присвоили себе капитулянты. Что же такое интеллигенция?
Любой из признаков интеллигенции принадлежит не только ей, но и другим
социальным слоям: известная степень образованности, критическая мысль и
связанная с ней тревога, свобода мысли, совести, гуманизм... Последние
признаки особенно важны сейчас, потому что мы увидели, как с их
исчезновением исчезает и сама интеллигенция. Она является носительницей
ценностей и при малейшей попытке к их переоценке немедленно перерождается и
исчезает, как исчезла в нашей стране. Но ведь не только интеллигенция хранит
ценности. В народе они сохраняли свою силу в самые черные времена, когда от
них отрекались на так называемых культурных верхах... Быть может, дело в
том, что интеллигенция не стабильна и ценности в ее руках принимают
динамическую силу. Она склонна и к развитию и к самоуничтожению. Люди,
совершавшие революцию и действовавшие в двадцатые годы, принадлежали к
интеллигенции, отрекавшейся от ряда ценностей ради других, которые она
считала высшими. Это был поворот на самоуничтожение. Что общего у
какого-нибудь Тихонова или Федина с нормальным русским интеллигентом? Только
очки и вставные зубы. А вот новые - часто еще мальчишки - их сразу можно
узнать и очень трудно объяснить, каковы те признаки, которые делают их
интеллигентами. Остроумец-языковед Иесперсен, наслушавшись споров о том, как
отличить части речи, сказал: "Народ знает, как отличить имя от глагола, как
собака умеет отличать хлеб от глины"... Итак, они появились, и это процесс
необратимый - его не может остановить даже физическое уничтожение, к
которому так рвутся представители прошлого. Сейчас репрессии против одного
интеллигента порождают десятки новых. Мы это наблюдали во время дела
Бродского.
У русской интеллигенции есть один особый признак, который, вероятно, чужд
Западу. Среди преподавателей провинциальных кафедр западной филологии я
только раз встретила интеллигентку. Родом она из Черновиц, и зовут ее Марта.
Пораженная, она спрашивала меня, почему студенты, которые ищут добра и
правды, неизбежно увлекаются поэзией. Это действительно так, и это - Россия.
Однажды О. М. спросил меня, вернее, себя, что же делает человека
интеллигентом. Само слово это он не употребил - оно в те годы подвергалось
переосмыслению и надругательству, а потом оно перешло к чиновным слоям так
называемых свободных профессий. Но смысл был именно этот. "Университет? -
спрашивал он. - Нет... Гимназия?.. Нет... Тогда что же? Может, отношение к
литературе?.. Пожалуй, но не совсем"... И тогда, как решающий признак, он
выдвинул отношение человека к поэзии. У нас поэзия играет особую роль. Она
будит людей и формирует их сознание. Зарождение интеллигенции сопровождается
сейчас небывалой тягой к стихам. Это золотой фонд наших ценностей. Стихи
пробуждают к жизни и будят совесть и мысль. Почему так происходит, я не
знаю, но это факт.
Мой приятель, любитель Блока, в котором он черпал силу для своего
пессимизма, был первым вестником возрождения интеллигенции, которая
пробуждается, переписывая и читая стихи. Его пессимизм не оправдан. Поэзия
делает свое дело. Все пришло в движение. Мысль живет. Хранители огня
прятались в затемненных щелях, но огонь не угас. Он есть.*
Последняя идиллия
Москва затягивала - разговоры, новости, добывание денег... Опомнившись,
мы мчались к последнему по---------------------------------------* Только
женщины и церковники (священники, дьяконы) езду, чтобы не ночевать лишний
раз в запрещенном городе. Случалось, мне уступали место в переполненном
вагоне и разговаривали со мной со странным сочувствием. О. М. как-то
рассказал об этом Пясту. Пяст фыркнул - у него был такой смешок, похожий на
фырканье: "Это потому, что она так одета - они думают, что это она, а не
вы"... Ходила я тогда в кожухе, и Пяст хотел сказать, что мне сочувствуют,
потому что меня принимают за ссыльную. В Москве столько народу от нас
шарахалось именно за это, что сочувствие чужих людей в смазных сапогах
показалось неожиданным подарком. Кожух, кстати, играл только добавочную
роль, потому что это продолжалось и в других обстоятельствах.
Еще в вагоне у нас с О. М. начинался спор, брать ли в Калинине извозчика.
Мне думалось, что лучше пойти пешком и сохранить деньги на лишний день
калининской передышки. О. М. держался противоположного мнения: один день
ничего не меняет и все равно придется ехать в Москву "устраивать дела". Это
были вариации обычной в последние годы его жизни темы: "Так больше
продолжаться не может". В Калинине мы только об этом и говорили, но никаких
дел не было и ничего устроить мы не могли.
Спор разрешался просто: у вокзала торчали два-три извозчика. Этих
частников уже успели разорить налогами и уничтожить как класс. На них
набрасывалась целая толпа, и они исчезали с более удачливыми и быстрыми
седоками, а нам оставалось только идти пешком.
На мостах через Волгу и Тьмаку дул пронзительный ветер - тот ветер ссылок
и правительственных гонений, о котором я уже говорила. В предместье, где мы
снимали комнату, осенью стояла непролазная грязь, а зимой мы тонули в снегу.
Люди там могут жить только потому, что они никуда не выходят: на службу и
обратно... О. М. задыхался и твердил, что мы напрасно поскупились на
извозчика, а я плелась за ним.
На стук нам открывала хозяйка, сухощавая женщина лет под шестьдесят.
Хмуро оглядев нас, она спрашивала, не голодны ли мы. Хозяйка хмурилась не
потому, что мы ее разбудили среди ночи. Ей было свойственно хмуриться, и она
никогда не улыбалась. Быть может, ей казалось, что матери семейства, жене и
хозяйке большого пятистенного дома не к лицу улыбка. Мы заверяли ее, что не
голодны - закусили в Москве перед отъездом... Она молча исчезала на своей
половине, но через секунду появлялась у нас в комнате с кружкой молока и
остатками собственного обеда - оладьями, картошкой, капустой... Зимой
зарезали свинью, и она приносила еще кусок мяса: "Ешьте - свое, не
купленное"... Наши женщины своего труда никогда не считают, все, что выросло
на огороде или в хлеву, это "свое", денег не стоит, Богом данное... Пока мы
ели, она стояла рядом и расспрашивала, чего мы добились в Москве -
возвращения или хоть работы... Говорили мы тихо, чтобы не разбудить других
жильцов, мужа и жену, тоже стоверстников, спавших за дощатой, не доходившей
до потолка перегородкой. Сосед наш, ленинградец, бывший секретарь Щёголева,
отсиживался в Калинине после лагеря или ссылки. Когда, по совету прохожих,
мы постучались к Татьяне Васильевне - так звали нашу хозяйку, - ленинградец
вышел на голос и узнал О. М. Хозяйка, узнав, что мы не проходимцы, сдала нам
комнату, и это было большой удачей. Это у нас всегда так трудно, как, я
думаю, было в послевоенной Европе, когда города стояли после бомбежек в
развалинах. А может, еще труднее.
Татьяна Васильевна жила с мужем, рабочим-металлургом. Властвовала она в
доме безраздельно, и ее муж, добрый и мягкий человек, охотно ей подчинялся.
Они только всегда сохраняли декорум: Татьяна Васильевна не решала ничего,
пока не спросит хозяина, - нас пригласили выпить чаю, а придет хозяин,
решит, сдавать ли комнату; а хозяин на все отвечал - "как мать". И против
новых жильцов он не возражал, а с О. М. вскоре подружился - их объединяла
общая страсть к музыке. К серебряной свадьбе сыновья - они вышли "в большие
летчики", и один из них даже представлялся Сталину - подарили отцу патефон и
кучку пластинок. То были все больше песни, модные тогда среди комсомольцев и
военных. Старик предпочел сыновьему "горлодранству" несколько пластинок,
раздобытых О. М.: Бранденбургский концерт, какую-то церковную вещь Дворжака,
старых итальянцев и Мусоргского. Пластинки добывались тогда с большим
трудом, и набор их был совершенно случайный, но мужчинам они доставляли
массу радости. По вечерам, когда мы бывали в Калинине, они устраивали
концерты, а Татьяна Васильевна ставила самовар и поила чаем с домашним
вареньем. О. М. только все норовил заварить по-своему и рассказывал, что
первое, на что тратил, получив деньги, Шевченко, был фунт чаю... За чаем О.
М. обычно просматривал газету; хозяину, как кадровому рабочему, удалось
выписать "Правду".
Как я заметила, в рабочих семьях в то суровое время разговаривали гораздо
более прямо и открыто, чем в интеллигентских. После московских недомолвок и
судорожных оправданий террора мы терялись, слыша беспощадные слова наших
хозяев. Нас ведь научили молчать, и Татьяна Васильевна на какую-нибудь
уклончивую реплику О. М. говорила, с жалостью глядя на него: "Ничего не
поделаешь - все вы пуганые"...
Уже отцы и деды наших хозяев работали на заводах. Татьяна Васильевна не
без гордости объясняла: "Мы потомственные пролетарии". Она помнила
политических агитаторов, которых ей приходилось в царские времена прятать у
себя в доме: "Говорили одно, а что вышло!" К процессам оба относились с
полным осуждением. "Нашим именем какие дела творятся", - говорил хозяин, с
отвращением отбрасывая газету. "Их борьба за власть" - вот как он понимал
происходящее. Что все это называлось диктатурой рабочего класса, приводило
обоих в ярость: "Заморочили вам голову нашим классом", или "Власть, говорят,
за нашим классом, а пойди сунься, - покажут тебе твой класс"... Я изложила
старикам теорию о том, что классами руководят партии, а партиями вожди.
"Удобно", - сказал старик... У обоих было понятие пролетарской совести, от
которого они не желали отказываться.
В этой семье остро стоял вечный в России вопрос отцов и детей. Успеху
сыновей наши хозяева не радовались и в его прочность не верили. "Внизу нас
много - уцелеть легче, а наверх заберешься, того и гляди полетишь", -
повторяла Татьяна Васильевна. Отец же смотрел в корень вещей - он не доверял
детям. При них он не решался ни о чем говорить: "Враз донесут - известно,
какие теперь дети"... Но до самого больного места мы добрались не сразу -
чтобы узнать, что больше всего мучило родителей, надо было раньше вместе
съесть пресловутый пуд соли.
Татьяна Васильевна держала корову - "с одной рабочей зарплаты сынов не
вырастишь, только корова и спасла". Корова была единственной точкой
соприкосновения этой семьи с деревней, потому что вся семья уже давно
перекочевала в город - "в пролетарский класс". А сено для коровы покупалось
у колхозников, и сделка совершалась за столом - вокруг самовара. Татьяна
Васильевна за этими чаепитиями наслушалась разговоров о коллективизации,
планах и трудоднях... Однажды, разгоряченная очередным разговором, она,
проводив гостей, пришла к нам в комнату и рассказала О. М., как ее старшего
сына еще комсомольцем послали на раскулачивание. Он пробыл в деревне
довольно долго и, вернувшись, ничего не сказал родителям, ни на один их
вопрос не ответил, а вскоре совсем покинул отчий дом. "Что он там творил? И
не узнаешь! Зачем только растила... " Разговаривая с колхозниками, Татьяна
Васильевна всегда прикидывала в уме, что там мог наделать в деревне ее
первенец, а муж успокаивал ее: "Брось, мать, все они теперь такие"...
Мы вскоре заметили своеобразную черту наших хозяев - эти трезвые люди,
так правильно судившие о нашей жизни, не одобряли никаких форм политической
борьбы, никакой активности вообще. Читая отчеты о процессах, хозяин говорил:
"Зачем лезли? Ведь зарплату хорошую получали". Он все-таки подозревал, что
какая-то активность жертвами процессов проявлена была, а нас приводила в
ужас мысль, что никто даже пальцем не шевельнул, чтобы помешать захвату
власти Сталиным. Наоборот, все порознь помогали ему загонять в угол его
очередную жертву. Но хозяин помнил, какими "они были раньше", и поэтому
подозревал, что "все-таки мельтешились". А к О. М. оба относились хорошо,
потому что считали его пассивной жертвой режима - "ему-то до власти никакого
дела нет, он ведь просто свое сочинял"... Они были бы довольны сыновьями,
если б те держались подальше от всякой политики, с власть имущими не знались
и "из своего класса не уходили". Любые виды сопротивления казались им
бесполезными и просто ложными. Это и называлось у них "мельтешиться". В
Калинине нам пришлось впервые участвовать в выборах. Пораженный их
организацией, О. М. не знал, что ему делать. Он пробовал утешать себя: "Это
только для начала, потом народ привыкнет и все будет нормально", но затем
говорил, что ни за что не станет участвовать в этой комедии. Хозяева спорили
с ним. Первый их довод "Против рожна не попрешь", второй: "Чем мы лучше
других - все пойдут, и мы пойдем", а последний и самый убедительный: "Не
заводись с ними, не отвяжутся". С этим нельзя было не согласиться, особенно
в нашем положении. И мы все пошли голосовать - хозяева в шесть утра, как им
велели на заводе, а мы попозже - после завтрака.
В сущности, Татьяна Васильевна была законопослушницей, но не потому, что
она уважала законы - к нашим, например, она относилась резко отрицательно, -
а из-за общей жизненной установки. Она считала первой своей обязанностью -
жить, и ради этой цели следовало, по ее мнению, уклоняться от всяких лишних
действий. Идея жертвенности или гибели ради идеи показалась бы ей высшей
нелепостью. Она стояла на том, что "мы люди маленькие", которым высовываться
не с руки. И мы чувствовали некоторую надменность в этой позиции: наверху -
борьба, злодейство, спекуляция на имени рабочего класса, принадлежность к
которому она так остро ощущала, а она здесь ни при чем, у нее руки чистые,
рабочие... Ее дело - жизнь и труд, а те пускай душу губят... При этом
религиозности мы в ней не замечали, и в церковь она не ходила, хотя лампадку
перед иконами жгла - по обычаю, как отцы.
Минутами даже мы казались Татьяне Васильевне частицей суетных верхов. Это
бывало, когда она нас подозревала в отсутствии жизненной стойкости, воли к
жизни. Читая какие-нибудь циничные, страшные или дикие высказывания, О. М.
часто говорил: "Мы погибли"... Впервые он это произнес, показывая мне отзыв
Сталина на сказку Горького: "Эта штука сильнее "Фауста" Гёте. Любовь
побеждает смерть"... Он сказал еще "мы погибли", увидав на обложке какого-то
иллюстрированного журнала, как Сталин протягивает руку Ежову. "Где это
видано, - удивлялся О. М., - чтобы глава государства снимался с министром
тайной полиции... " Но дело было не только в том, кто был снят, но в
выражении лица Ежова: "Посмотри, он способен на все ради Сталина"... Однажды
за столом у Татьяны Васильевны О. М. прочел речь Сталина
курсантам-выпускникам. Сталин пил за ту науку, которая нам нужна, а не за ту
науку, которая нам не нужна... Слова эти звучали зловеще: раз есть наука,
которая нам не нужна и чужда, мы ее уничтожим, вырвем с корнем... И О. М.
сказал привычное: "Мы погибли"... Вот тут-то Татьяна Васильевна и ее муж
разъярились: "Вам только бы гибнуть... еще накликаете... вы бы как жить
подумали... вот учитесь, смотрите на нас - мы же живем... никуда не лезьте и
живы будете... " "Первая обязанность человека - жить", - резюмировал О. М.
После ареста О. М. я приехала в пятистенный дом на окраине Калинина за
оставленной там корзинкой с рукописями. Хозяева, узнав об аресте О. М., так
расстроились, что я не выдержала и заплакала. Неулыбчивая Татьяна Васильевна
обняла меня и сказала: "Не плачь - как святые будут", а хозяин добавил:
"Твой муж никому зла сделать не мог - последнее дело, если таких берут"... И
оба они решили рассказать про это своим сыновьям, чтобы те знали, кому
служат и чему поклоняются. "Только слушать они нас не станут", - вдруг
вздохнул хозяин. Сыновья Татьяны Васильевны были "сталинскими соколами",
добродетельными "Зотовыми", которых так точно описал Солженицын. Им
действительно ничего рассказывать не стоило - в них изживались идеи, которые
правят миром. Сейчас, в середине шестидесятых годов, это те отцы, которые
направо и налево жалуются на своих детей - внуков Татьяны Васильевны. Внуки
смыкаются с дедами, отказываясь от отцов. И я вспоминаю еще одну
железнодорожную встречу с другим "обломком империи". Этот всецело сто