Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Мандельштам Надежда. Воспоминания -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -
НАДЕЖДА МАНДЕЛЬШТАМ ВОСПОМИНАНИЯ Часть 1 Мандельштам Н.Я. Воспоминания. М.: Согласие, 1999, сс.I-XX, 7-231 Звездой * обозначены подстраничные примечания автора. СОДЕРЖАНИЕ Николай Панченко "Какой свободой мы располагали..." Майская ночь Выемка Утренние размышления Второй тур Базарные корзинки Интегральные ходы Общественное мнение Свидание Теория и практика Сборы и проводы По ту сторону Иррациональное Тезка Шоколадка Прыжок Чердынь Галлюцинации Профессия и болезнь "Внутри" Христофорыч Кто виноват "Адъютант" О природе чуда К месту назначения Не убий Женщина русской революции Приводные ремни Родина щегла Врачи и болезни Обиженный хозяин Деньги Истоки чуда Антиподы Два голоса Гибельный путь Капитуляция Переоценка ценностей Труд Топот и шепот Книга и тетрадь Цикл [I] "Какой свободой мы располагали..." Двадцатый съезд рассек нашу интеллигенцию на две неравные части. С одной стороны - справа! - оказались верные, хотя и не явные сталинисты (Грибачев, Кочетов, Софронов), с другой - все неверные (левые), заявившие о своем неверии в движущую силу кнута и объединяющую роль колючей проволоки. Левых было много. Сначала почти столько же, сколько правых, потом - больше. Они охватили поэтов от Ахматовой до Александра Яшина, а либералов - до Корнея Чуковского, даже до Николая Чуковского и чуть ли не до Александра Чаковского. Левыми были Симонов и Катаев. Константин Федин встретил на улице и узнал (просто так - бесплатно) Надежду Мандельштам. А Алексей Сурков носил чайные розы в дом Ардовых (на Ордынке), куда приезжала из Ленинграда Анна Андреевна Ахматова. Это было время объединения сил, и любая песня (Окуджавы) звучала как марсельеза, а любое выступление (Григория Свирского или Феликса Кузнецова) как социальное откровение и призыв к справедливости. Все хотели, чтобы так продолжалось. А публичная выволочка Пастернака и тайная операция против Гроссмана, суд над Синявским и Даниэлем и высылка (за рубеж) без суда Александра Солженицына только добавляли горчинки (вроде миндаля) в это - в общем и целом - сладкое блюдо. Все было хорошо (за исключением, которое только подчеркивало правило), всем было хорошо (кто не поступал плохо), и, главное, все были хорошие и отлично и радостно это сознавали. "Приятно и радостно сознавать..." - уже вертелись слова вождя на розовом либеральном языке, когда появились "Воспоминания" Надежды Мандельштам и все испортили. [II] Они были неожиданны - как если б из праха возник протопоп Аввакум и глянул в наши перевернутые бельма (горестные и лукавые) своими горящими угольями. Только с его "Житием" могу поставить в ряд эти "Обличения", названные "Воспоминаниями", в которых Н. Я. напомнила нашей торжествующей интеллигенции о ее недавнем грехопадении. О времени (20-30-е годы), когда, увы, интеллигенция отменила нравственные абсолюты, подменила общечеловеческие ценности классовыми и, по сути, перестала быть интеллигенцией. Она издевалась над подлинной интеллигенцией (незначительным и убывающим меньшинством), оставив за собой, а вернее - присвоив себе! - ее имя. Это было отречение от Достоевского, введение в обиход преступного "Все позволено" - это было идеологическое обоснование перерождения общества. И Н. Я., не смутившись праздничным духом современников, назвала преступление - преступлением и не исключила себя из числа виновных. "Все мы..." - писала она, капитулировали перед "цельной идеологией победителей". "Все мы..." - боролись за единомыслие и против свободы, называя ее анархией. "Все мы стали психически сдвинутыми - подозрительными, залгавшимися, запутавшимися, с явными задержками в речи и подозрительным, несовершеннолетним оптимизмом". - Что значит "все"? - спрашивали "левые", которые только что "все были хорошие" и, казалось, надежно очистились тем, что отделили себя от правых. При этом, в отличие от "правых", сохранявших командные позиции в литературе, у "левых" ничего не было, кроме "Нового мира", колеблемого загробным дыханием генералиссимуса. Увы, не было у них и интеллигентности (так нужной в условиях идеологического противостояния) и незыблемых нравственных абсолютов. И только "Воспоминания" Н. Я. - и еще несколько разрозненных голосов - вопили на фоне всеобщего фальшивого благо[III] действия о Совести, Чести и личной ответственности перед Будущим. "Совесть?.. Это что-то неприятное", - ответила одна девочка, когда у нее спросили: что такое совесть? "Что-то неприятное..." - согласились наши смущенные "интеллигенты". Прошлое, преданное ими, отсохло, и о нем никто не напоминал. Значит, можно "без греха" предавать настоящее - не напомнят. Складывалось удобно и просто - и надо же!.. - Нет, в этом есть определенно что-то неприятное... И обидное! - уточнили, когда вышла вторая книга. И обиделись - кто за Ахматову, кто за Тынянова или даже Мандельштама. Не удобно же - за себя. И только один из "всех" раскрылся, со свойственной ему детской непосредственностью: - Мы у нее все в дерьме стоим. По горло! - показал он рукой, задрав седеющую бороду. - Почему "у нее"? - был ему ответ. И еще: - А ты сомневался! "Реакция властей, - пишет Иосиф Бродский, - была честнее, чем реакция интеллигенции: власти просто объявили хранение этих книг преступлением..." Тогда как иные "интеллигенты" "...кинулись по дачам (и домам творчества. - Н.П.) и заперлись там, чтобы срочно отстучать собственные антивоспоминания". Из которых мы со временем узнаем, что у Мандельштама, например, был "крайне разросшийся в кости зад" ("Новое о Мандельштаме" Э. Г. Герштейн), а у Н. Я. все остальное и того хуже. Известный прозаик (не так двадцатых, как тридца-тых-восьмидесятых) прислал Н. Я. почтой готовое обвинительное заключение. Это сочинение можно назвать и другим словом, если взять в расчет, что вся почта Н. Я. перлюстрировалась. Но автор был озабочен не этим. Он "отмывал" наше великое культурное прошлое (от Самуила Маршака до Мариэтты Шагинян), выводил Н. Я. на чистую воду и закончил гневным финалом из пьесы Шварца: "Тень, знай свое место!" [IV] Я не хочу его называть: он, как говорила Н. Я., "был не из худших". Не буду называть и других обиженных. Их не так мало, и они сами - наперебой! - называют себя. К тому же, они были добрыми знакомыми Н. Я. (и моими), а некоторые - друзьями. И мне неприятно углублять и усугублять предпринятый ими раскол. Да и беда у них общая с тысячами тысяч так называемых "безгрешных": они не хотят виниться, они хотят обвинять... "Все мы..." - как сказала Н. Я., виновны в переоценке ценностей и капитуляции перед варварской идеологией 20-30-х годов. Все мы виновны в капитуляциях и откатах 60-70-х годов. И тем виновнее, чем меньше бед нам угрожало за наше неповиновение. Сейчас мы вылезаем из нашего общего помрачения, и мера освобождения от него измеряется мерой признания своей вины. Мы очень хотели выжить и хорошо выглядеть при этом - во что бы то ни стало. Во что бы то ни стало - не надо... Но это каждый решает для себя. А общий итог подводить рано. Если он будет положительным - и, объединившись в искреннем покаянии, мы вернемся в лоно мировой и национальной культуры, - мы убережем наших детей от предательств и сохраним с ними связь, мы восстановим общность не только левых с левыми, но и левых с правыми: одна страна, одна культура - делить нечего. Н. Я. родилась почти с веком - 30 октября 1899 года, в Саратове. О детстве и родителях вспоминала редко - это было из другой жизни. Отец - присяжный поверенный, мать - врач. Родители возили ее в Германию, Францию, Швейцарию, где, играя с детьми, она легко входила в стихию чужого языка. Хорошее гимназическое образование (по настоянию отца Н. Я. сдала экзамен за мужскую гимназию) позволило сдать экстерном за университет (в начале сороковых) и защитить диссертацию. Почти так же, как в филологии, она свободно ориентировалась в естественных науках, в русской философии и оте[V] чсствснной истории, ей вовсе не чужда была (как многим гуманитариям) математика, и если она забывала геометрическую формулу, то доказывала теорему. В живописи и поэзии она была не просто знатоком, но, если хотите, законодателем. А если не хотите - интересным собеседником, не всегда терпеливым. По-разному говорила с профессионалами и разговорщиками от литературы и искусства, с профессионалами - жестче, но в обоих случаях - с пониманием и сочувствием. Дураков не любила. Упорствующих выпроваживала. В печати высказывалось мнение, что Н. Я. как человек и писатель была следствием и порождением двух поэтов, с которыми ее жизнь была связана неразрывно: Мандельштама и Ахматовой. Это неправильно. Она равновелика Осипу Мандельштаму в своем подвиге. Будь все иначе, мы не имели бы ни великого поэта, ни чудовищного опыта выживания культуры в XX веке, ни гениального и единственного в своем роде истолкования нашего печально-исторического времени. Жизнь моя, писала Н. Я., начинается со встречи с Мандельштамом. Первый период - совместная жизнь. Второй период я называю загробной жизнью... Но не в вечности, а в невероятном мире могильного ужаса, в котором я провела пятнадцать лет (1938-1953), а в целом - двадцать лет непрерывного ожидания (1938-1958). Третий период - с конца пятидесятых годов, когда я получила право называть свое имя, объяснять, кто я и о чем думаю. В годы "невероятного мира" Н. Я. не включила ни вторую половину 20-х - первую 30-х, когда О. М. был вычеркнут из литературного процесса (ему назначили пенсию), ни Чер-дынь (с дорогой - туда и обратно), где он выбрасывался из окна, ни Воронеж, с его изоляцией, безработицей и милицейским окошком в недоступный мир неподнадзорного существования. А кому она могла объяснить, кто она и о чем думает, после 1958 года? Нескольким близким людям, и так ли уж всем без риска? Нет, к этим двадцати годам надо прибавить еще десять, как минимум (за счет 20-30-х), и двадцать по[VI] следних (60-70-е). Н. Я. так и не вышла из "невероятного мира" (кровавой и коварной войны с народом и его цветом - интеллигенцией). И ее друзья успокоились за нее, может быть, только у церковных стен, где мир загробный, в смысле - вечный, проходит так близко, что приобщает к катарсису. Ей это чувство давалось редко. Она была человеком остросоциальным и, когда перестала бояться за себя и О. Э. (все было или издано, или надежно спрятано), продолжала бояться за друзей. И делала все непозволительное (зарубежные публикации, встречи с иностранцами), преодолевая смертельный страх. Отсутствие страха - патология, говорила она. И называла тех, кто гордится этим, непугаными идиотами. Но она знала разницу между просто "плохо" и нашим "седьмым горизонтом", между временем "сравнительно вегетарианским" (когда сажают не всех подряд) и сталинщиной. И считала, что ей очень повезло. Наверно, она была права. Я познакомился с Н. Я. в начале ее "третьего периода". Она "уволилась", как всегда, недобровольно, не доработав нескольких лет до полной пенсии. И, прописавшись в Тарусе у Оттенов, ездила в Москву добиваться реабилитации О. М. В Москве, как и в прошлые годы, жила у Василисы Георгиевны Шкловской. В. Г. приезжала с семьей на лето в Тарусу и селилась поблизости. Это была попытка восстановить хоть какое-то подобие жизни, склеить первый и третий периоды. - Не рассчастливливайтесь, Наденька, - улыбалась В. Г. - Мы выжили только потому, что не были оптимистами. В Тарусе в то время, кроме Оттенов, жили Паустовские, Аля Цветаева, дочь Марины, и отдельно, за забором - Анастасия, сестра Марины, поэт Аркадий Штейнберг с семьей, за рекой - Поленовы, а на лето приезжали Николай Заболоцкий, Николай Степанов, Фрида Вигдорова, другие писатели и художники. Ссыльные, бывшие ссыльные, просто интеллигенты составляли здесь "кланы" в духе лучших традиций [VII] окраинных "городков империи". Таруса выглядела именно таким городком, воздух которого делал человека свободным. Хотя была она окраиной всего лишь области - не страны, - а бездорожье, отделявшее ее от начальства, не превышало 60 верст. Поэтому "рассчастливливаться", и верно, опасно было. Но и невозможно было устоять перед соблазном. И люди в Тарусе в ту пору (неважно - по недомыслию или - напротив) говорили прямее, обменивались рукописями и книгами, совершали поступки. Это был "хвост" оттепели. Не прищемили его и после выхода "Тарусских страниц". Похолодало в Тарусе только в конце 60-х, когда Н. Я. там уже не было, а место интеллигентов с их "гнилым гуманизмом" заняли младореволюционеры, лишенные этого предрассудка и хорошо прослоенные провокаторами. Что останется от нашего глухонемого времени (глухого к предостережениям прошлого (хотя бы Ф. М. Достоевского) и почти не оставившего по себе неподцензурного слова)? Для внутреннего пользования писались доносы, жалобы, отчеты. Для внешнего - наша разрешенная литература. И то и другое - ложь-, ложки дегтя достаточно на любое количество страниц. Писем, как жанра, не было, дневников не было: опасно для жизни. Несколько книг на заре "тысячелетнего царства", несколько - на закате. Кое-что из написанного "в стол", где всегда недостает кислорода. И - воспоминания. Книги, написанные сейчас, будут про сейчас. Прошлое не надо доигрывать на современных подмостках - это будет новая ложь. У В. Г. Шкловской была абсолютная память, и мало кто, как она, понимал наше время. Но воспоминаний она не оставила. Она говорила: есть правда и есть правда-матка ("Я правду про тебя порасскажу такую, что хуже всякой лжи..."), и "правду-матку" не рассказывала. Хотя и забывать не советовала. Чтобы сохранить эмоциональную память. В которой только и дышит время. Может быть, потому она не оставила воспоминаний. [VIII] И, может быть, потому воспоминания Надежды Мандельштам мне представляются (из всего, читанного мною) самыми точными ("Все правда", - сказала В. Г.) и самыми яростными: они не только о времени, но и из времени, из той его крови, что вся пополам, из боли, причиненной тебе и тобою, из черт, враждебных тебе и присущих всему... Она единственная "располагала (говоря словами О. М.) свободой", необходимой для честного творчества. Даже большей, чем ее самые свободные современники Василий Гроссман и Александр Солженицын: они все-таки рассчитывали, хотя и немало сомневаясь, на публикацию здесь. Она не рассчитывала на публикацию. Не только здесь, но и там: книга, невыправленная и невыверенная, фактически "выкраденная" Пинским, была скорее произнесена, чем написана, и обращена, как слова исповеди... уж во всяком случае не к массовому читателю. Но именно оттого ей удалось пробиться в наши сердца и, как пишет наш последний Нобелевский лауреат, "растолкать сознание русского народа. По крайней мере той его части, которой удалось раздобыть экземпляр..." И "...замедлить, если не предотвратить, в конечном счете культурный распад нации". Неудивительно, что из всего культурного наследия приходит на память "Житие" протопопа, когда читаешь Н. Я. Особенно тому, кто знал ее собственное житие, столь же судьбоносное для нашего времени, как и ее книги. В пору "гниения", которое пришло на смену "оттепели", нигде не готовилось будущее так интенсивно и точно, как в кругу Н. Я., в Тарусе или в Москве, где непонятно из чего (из "пустоты" - говорили мы) склублялись возле нее новые люди. Н. Я. удивлялась этому и объясняла: они самозарождаются. А главное, самозарождались (и собирались вокруг Н. Я.), чтобы разговаривать. Собираться было не принято и опасно (безопасно это стало совсем недавно), а тогда без водки не умели, да и боялись собираться для разговора. Зато научились так разговаривать, чтобы ничего не сказать. Чтобы - не дай Бог! - не выявить себя словом, но лучше - спрятаться за него. [IX] Позже, уже на Большой Черемушкинской, мы прятались за бутылку. - Откиньте занавески, - говорил Гельфанд, - и поставьте бутылку на стол. Пусть видят, что мы как люди... Но чтобы прятаться за бутылку, надо было вернуть в отношения слово - откровенное и думающее. Мало кто из старших ставил себе такую задачу. По сути дела - восстановление общества. В комнатке за кухней у Шкловских помещалось и восемь, и десять человек - сколько приходило к Н. Я. Но случалось (особенно в начале 60-х), когда она звала к себе кого-нибудь одного ("тесно, нечем дышать"). Остальные ждали в столовой. Не все с первого раза прошли это "собеседование", некоторые вообще не прошли. А многие так и не поняли "отборочной функции" этих неоднозначных бесед. Не громко ли это звучит - восстановление общества? И не наивно ли - с общения его нескольких одичавших представителей? Но, может, вы знаете, как это сделать иначе? Н. Я. знала, что она делает, понимала, кому путает карты, и не забывала об осторожности. - Почему не эмигрировала она? - спрашивают сейчас. - Когда так боялась ареста и мечтала, как о немыслимом для многих ее современников, - умереть в своей постели. Потому же, почему не эмигрировали Осип Мандельштам и Анна Ахматова. "Вы помните, - спросила Н. Я. одного соблазнителя, - почему отказался бежать Сократ?" "Он был гражданином", - кажется, уточнила она. А гражданин не свободен от очень немногого: от совести, десяти заповедей и судьбы своего народа... Это - почти интеллигент. Куда мы годились - на что? - в мутные шестидесятые? Мы считали себя интеллигентами, хотя были грамотеями (каких сегодня тысячи) и отчасти - карбонариями (то есть грамотеями с сомнительным поведением). Нас можно было прикормить - не поскупиться! - что, кстати, и делалось, и тогда мы вошли бы в славную надстрой[X] ку над нашим, как теперь выяснилось, несуществующим базисом. Можно было лишить нас прописки в надстройке (за строптивость) и получить чистого карбонария. Крайнего диссидента (на уровне листовок), или, как теперь говорят, - экстремиста. Со многими так и случилось, и они (в надстройке или в оппозиции к ней) исчерпались в своем, ныне прошедшем времени. А сейчас либо сопротивляются точному знанию о себе, либо с трудом приобретают его. Для Н. Я. вопрос точного знания о себе был главным. Он решался в русской традиции - в верности "четвертому сословию", как сказал Мандельштам. В возрождении и уточнении понятия "интеллигент". - Что делает человека интеллигентом? - этот вопрос ставил и О. М. "Университет? - спрашивал он. - Нет... Гимназия?.. Нет... Тогда что же?" Уж конечно, не прописка в "надстройке" и не причастность к "прослойке". Интеллигентом, если обобщить наши разговоры, может быть крестьянин (Поля Степина из Тарусы - определенно интеллигентка) и может не быть академик (ну, хотя бы Лысенко или даже Федин, у которого, говорила Н. Я., от нормального интеллигента только очки и вставные зубы). Это не социальная группа, но высшая степень, к чему стремится человек, но не всегда достигает. Это всегда "почти". Гражданин - почти интеллигент. Там последняя возможная ясность. Там Фет, и от него начинается отсчет поэзии. Раньше это называлось другим словом (приближающим к абсолюту), а "интеллигенция" в Европе обозначала принадлежность к умственным занятиям. Но образовалось в России в XIX веке определенное качество личности, и ему впору пришлось слово "интеллигент". - Что такое интел

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору