Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Солженицин Александр. Бодался теленок с дубом -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -
русскую пословицу: "Счастью не верь, беды не пугайся", приладился жить по ней и надеюсь никогда с неё не сойти... Главную радость "признания" я пережил в декабре прошлого года, когда вы оценили "Денисовича" бессонной ночью". Но призыв его "держаться" и "в руки не даваться" ещё бы не нашёл у меня отзыва! Слава "меня не сгложет... Но я предвижу кратковременность её течения - и мне хочется наиболее разумно (для моих уже готовых вещей* ) использовать её". [* А и "Новый мир"-то ещё не знал их...] Мы уже стали так теплы, хотя с глазу на глаз, без редакции, ещё и не встретились ни разу. Вскоре я был у него дома - и как раз курьер из редакции (потом - уличённый стукач) принёс нам сигнальный экземпляр 11-го номера. Мы обнялись. А. Т. радовался как мальчик, медвежьим телом своим порхая по комнате: "Птичка вылетела! Птичка вылетела!.. Теперь уж вряд ли задержат! Теперь уж - почти невозможно!" (Почти... И он тоже до последнего момента не был уверен. Да разве не случалось - уничтожали весь отпечатанный тираж? Труд ли, деньги ли нам дороги? Нам дорога идеология.) Я поздравлял: "Победа - больше наша, чем моя". "Шпарьте прямо ко мне!" - в таком необычном тоне заговорил он со мной по телефону в мой следующий приезд. Сразу после выхода тиража 11-го номера был пленум ЦК, кажется - о промышленности. Несколько тысяч журнальных книжек, предназначенных для московской розницы, перебросили в ларьки, обслуживающие пленум. С трибуны пленума Хрущёв заявил, что это - важная и нужная книга (моей фамилии он не выговаривал и называл автора тоже Иваном Денисовичем). Он даже жаловался пленуму на своё политбюро: "Я их спрашиваю - будем печатать? А они молчат!.." И члены пленума "понесли с базара" книжного - две книжечки: красную (материалы пленума) и синюю (11-й номер "Нового мира"). Так, смеялся Твардовский, и несли каждый под мышкой - красную и синюю. А секретарь новосибирского обкома до заключительной речи Хрущёва сказал Твардовскому: "Ну, было и похуже... У меня в области и сейчас такие хозяйства есть, знаю. Но зачем об этом писать?" А после Никитиной речи искал Твардовского, чтобы пожать ему руку и замять свои неправильные слова. Такова была сила общего захвала, общего взлёта, что в тех же днях сказал мне Твардовский: теперь пускаем "Матрёну"! Матрёну, от которой журнал в начале года отказался, которая "никогда не может быть напечатана", - теперь лёгкой рукой он отправлял в набор, даже позабыв о своём отказе тогда! "Самый опасный - второй шаг! - предупреждал меня Твардовский. - Первую вещь, как говорят, и дурак напишет. А вот - вторую?.." И с тревогой на меня посматривал. Под "второй" он имел в виду не "Матрёну", а - что я следующее напишу. Я же, переглядывая, что у меня написано, не мог найти, какую вытянуть наружу: все кусались. К счастью, в этот именно месяц написалась у меня легко "Кречетовка" - прямо для журнала, первый раз в жизни. А. Т. очень волновался, беря её, и ещё больше волновался, читая боялся промаха, боялся как за себя. С появлением Тверитинова его опасения ещё усилились: решил он, что это будет патриотический детектив, что к концу поймают подлинного шпиона. Убедясь, что не так, тут же послал мне радостную телеграмму. Над "Кречетовкой" и "Матрёной", которые по его замыслу должны были утвердить моё имя, он первый и последний раз не высказывал политичных соображений "пройдёт - не пройдёт", а провёл со мной в сигаретном дыму честную редакторскую работу*. Его уроки (моей самоуверенности) оказались тонкими, особенно по деревенскому материалу: нельзя говорить "деревенские плотники", потому что в деревне - каждый плотник; не может быть "тесовой драни"; если поросёнок жирный, то он не жадный; проходка в лес по ягоды, по грибы - не труд, а забава (впрочем, тут он уступил, что в современной деревне это уже - труд, ибо больше кормит, чем работа на колхозном поле); ещё - что у станции не может расти осинка, потому что там всё саженое, а её никто никогда не посадит, что "парнишка" старше "мальчишки". Ещё он очень настаивал, что деепричастия не свойственны народной речи, и поэтому нельзя такую фразу: "заболтав, замесив да испеку". Но тут я не согласился: ведь наши пословицы иные так звучат. Эти частые наши встречи осенью 1962 года были как будто и непринуждённы и очень теплы. В те месяцы не чаял А. Т. во мне души и успехами моими гордился как своими. Особенно ему нравилось, что я веду себя так, как он бы и замыслил для открытого им автора: выгоняю корреспондентов, не даю интервью, не даюсь фото- и киносъёмкам. У него было ощущение, что он меня сотворил, вылепил и теперь всегда будет назначать за меня лучшие решения и вести по сияющему пути. Он так подразумевал (хотя ни разу я ему этого не обещал), что впредь ни одного важного шага я не буду делать без совета с ним и без его одобрения. Например, он сам взялся определить, какому фотографу я могу разрешить сфотографировать себя (фотограф оказался плох, но то, что мне нужно было - выражение замученное и печальное, мы изобразили). Подошла необходимость какой-то сжимок биографии всё-таки сообщить обо мне - А. Т. сам взял перо и стал эту биографию составлять. Я считал нужным указать в ней, за что я сидел - за порицательные суждения о Сталине, но Твардовский резко воспротивился, просто не допустил. (Он не знал, как это ещё сможет пригодиться, когда партия на своих инструктажах объявит меня изменником родины. Его взгляд больше охватывал настоящее, а будущего - почти никогда. К тому ж очень подслойны бывали истинные причины его внешних движений. Например, сам он долго верил в Сталина, и всякий уже тогда не веривший как бы оскорблял его сегодняшнего. Так он отклонил и моё объяснение, что Тверитинов может не любить Сталина из одной только тонкости вкуса. Как бы это мог тот не любить? - значит, либо сам сидел, либо его родственники, иначе А. Т. не принимал.) [* Соображения "пройдёт - не пройдёт" настолько помрачали мозги членам редакции "Нового мира" (тем более - всех других советских журнальных редакций), что мало у них оставалось доглядчивости, вкуса, энергии делать веские художественные замечания. По вещам, которые в "Новом мире" не вызывали художественных упрёков, главную критику и разнос я получал частным образом, обычно у лиц, не состоящих на литературной службе.] Я не спешил бунтовать против его покровительства, не рвался доказывать, что к сорока четырём годам уж какой отлился, такой отлился. Но - не может быть подлинной дружбы без хотя бы признаваемого равенства. А. Т. преувеличивал соотношение наших кругозоров, целей, и жизненного опыта. Важнейшей частью своего опыта он считал хорошее знание иерархии, ходов заседательских, телефонных и закулисных. Но он преувеличивал охватность и долготу всей этой системы. Он не допускал, что эту систему можно не признать с порога. Он не допускал, что в литературе или политике я могу разглядеть или знать такое, чего не видит или не знает он. У него была расположенность к покровительству молодым, не было способности объединяться с равными. Со мной пережил он вспышку новой надежды, что вот нашёл себе друга. Но я не заблуждался в этом. Я полюбил и его мужицкий корень; и проступы его поэтической детскости, плохо защищённой вельможными навыками; и то особенное природное достоинство, которое проявлялось у него перед врагами, иногда - перед вышепоставленными (в лицо, - а по телефону чаще терялся), и оберегало его от смешных или ничтожных положений. Но слишком несхожи были прошлое моё и его, и слишком разное мы вывели оттуда. Ни разу и никогда я не мог быть с ним так откровенен и прост, как с десятками людей, отемнённых лагерной сенью. Ещё характеры наши как-то могли бы обталкиваться, обтираться, приноровляться - но не бывает дружбы мужской без сходства представлений, без зоркости и внимательности к другому. Мы подобны были двум математическим кривым со своими особыми уравнениями. В каких-то точках они могут сблизиться, сойтись, иметь даже общую касательную, общую производную, - но их исконная первообразность неминуемо и скоро разведёт их по разным путям. НА ПОВЕРХНОСТИ Как глубоководная рыба, привыкшая к постоянному многоатмосферному внешнему давлению, - всплыв на поверхность, гибнет от недостатка давления, оттого, что слишком стало легко и она не может приспособиться, - так и я, пятнадцать лет благорассудно затаённый в глубинах лагеря, ссылки, подполья, никогда себя не открыв, никогда не допустив ни одной заметной ошибки в человеке или в деле, выплыв на поверхность внезапной известности, чрезмерной многотрубной славы (у нас и ругать, и хвалить - всё через край), стал делать промах за промахом, совсем не понимая своего нового положения и новых возможностей. Я не понимал степени своей приобретённой силы и, значит, степени дерзости, с которой могу теперь себя вести. Я сохранял инерцию осторожности, инерцию скрытности. И та и другая были нужны, это верно, потому что случайный прорыв с "Иваном Денисовичем" нисколько не примирял Систему со мной и не обещал никакого лёгкого движения дальше. Не обещал движения, да, - но пока, короткое время, два месяца, нет, месяц один, я мог идти безостановно: холопски-непомерная реклама открыла мне на этот месяц все редакции, все театры! А я не понимал... Я спешил сам остановиться, прежде чем меня остановят, снова прикрыться, притвориться, что ничего у меня нет, ничего я не намерен. Как будто возврат этот был возможен! Как будто теперь упустили бы меня из виду! И ещё, за невольным торжеством напечатания я плохо оценивал, что мы с Твардовским не выиграли, а проиграли: потерян был год, год разгона, данного XXII-м съездом, и подъехали мы уже на последнем доплеске последней волны. По скромным подсчётам я клал себе по крайней мере полгода, а то и два года, пока передо мной заколотят все лазы и ворота. А у меня был один месяц - от первой хвалебной рецензии 18 ноября до кремлёвской встречи 17 декабря. И даже ещё меньше - до первой контратаки реакции 1 декабря (когда Хрущёва натравили в манеже на художников-модернистов, а задумано это было расширительно). Но и за две недели я мог бы захватить несколько плацдармов! объявить несколько названий моих вещей. А я ничего этого не сделал из-за ложной линии поведения. Я собирался "наиболее разумно использовать" кратковременный бег моей славы, но именно этого я не делал - и во многом из- за ложного чувства обязанности по отношению к "Новому миру" и Твардовскому. Это надо верно объяснить. Конечно, я был обязан Твардовскому - но л_и_ч_н_о. Однако я не имел права считаться с личной точкой зрения и что обо мне подумают в "Н. Мире", а лишь из того исходить постоянно, что я - не я, и моя литературная судьба - не моя, а всех тех миллионов, кто не доцарапал, не дошептал, не дохрипел своей тюремной судьбы, своих поздних лагерных открытий. Как Троя своим существованием всё-таки не обязана Шлиману, так и наша лагерная залегающая культура имеет свои заветы. Потому, вернувшись из мира, не возвращающего мертвецов, я не смел клясться в верности ни "Новому миру", ни Твардовскому, не смел принимать в расчёт, поверят ли они, что голова моя нисколько не вскружена славой, а это я плацдармы захватываю с холодным расчётом. Хотя по сравнению с избыточной осторожностью новомирские оковы были на мне - вторичные, а всё ж заметно тянули и они. У меня, как и предсказывал А. Т., просили "каких-нибудь отрывков" в литературные газеты, для исполнения по радио - и я должен бы был без промедления их давать! - из "Круга", уже готового, из готовых пьес, и так объявленными названиями остолблять участки, с которых потом не легко меня будет сбить. В четырёхнедельной волне ошеломления, прокатившейся от взрыва повести, всё бы у меня прошло беспрепятственно - а я сказал: "нет". Я мнил, что этим оберегаю свои вещи... Я горд был, что так легко устаиваю против славы... Ко мне ломились в дом и в московские гостиничные номера корреспонденты, звонили из московских посольств в рязанскую школу, слали письменные запросы от агентств, даже с такими глупыми просьбами, как: оценить для западного читателя, насколько блестяще "разрешил" Хрущёв кубинский конфликт. Но никому из них я не сказал ни слова, хотя беспрепятственно мог говорить уже очень много, очень смело, и всё бы это обалдевшие корреспонденты разбросали по миру. Я боялся, что начав отвечать западным корреспондентам, я и от советских получу вопросы, предопределяющие либо сразу бунт, либо унылую верноподданность. Не желая лгать и не осмелев бунтовать, я предпочёл - молчание. В конце ноября, через десяток дней после появления повести, художественный совет "Современника", выслушав мою пьесу ("Олень и шалашовка", тоже уже смягчённая из "Республики труда"), настойчиво просил разрешить им ставить тотчас, и труппа будет обедать и спать в театре, но за месяц берётся её поставить! И то было верное обещание, уж знаю этот театр. А я - отказал... Да почему же?? Ну, во-первых я почувствовал, что для публичности нужна ещё одна перепечатка, это - семь чистых дней, а при работе в школе и наплыве бездельно-восторженной переписки - как бы и не месяц. "Современник" шёл и на это, пусть я текст доизменю на ходу, - так я не мог бросить школу! Да почему же? а: как же так вдруг стать свободным человеком? вдруг да не иметь повседневных тяготящих обязанностей? И ещё: как же ребятишек не довести до конца полугодия? кто ж им оценки поставит? А тут ещё, как назло, нагрянула в школу инспекторская комиссия именно на оставшийся месяц. Как же подвести директора, столько лет ко мне доброго, и ускользнуть? За неделю я мог дать "Современнику" текст, приготовленный к публичности; дважды в неделю мог выдавать по "облегчённому" отрывку из романа: мог читать по радио, давать интервью - а я возился в школьной лаборатории, готовил ничтожные физические демонстрации, составлял поурочные планы, проверял тетради. Я был червь на космической орбите... Да и потом: а вдруг "люди сверху" увидят пьесу ещё до премьеры - и разгневаются? и не только пьесу прихлопнут, но и рассказы, которые вот-вот должны появиться в "Новом мире"? А тираж "Нового мира" - сто тысяч. А в зале "Современника" помещается только семьсот человек. Да и опять же: ведь я обещал всякую первинку Твардовскому! Как же отдать пьесу в "Современник", пока её не посмотрит "Новый мир"? Итак, замедлив с боевым "Современником", я отдал пьесу в дремлющий журнал. Но там был кое-кто и не дремлющий, это Дементьев, и в самый журнал пьеса не попала: она не вышла из двух квартир дома на Котельнической набережной, от двух Саш. Между ними и было решено, а мне объявлено Твардовским: "искусства не получилось", "это не драматургия", это "перепахивание того же лагерного материала, что и в "Иване Денисовиче", ничего нового". (Ну, как самому защищать свою вещь? Допускаю, что не драматургия. Но уж и не перепахивание, потому что пахать как следует и не начинали! Здесь не Особлаг, а ИТЛ; смесь полов, статей, господство блатных и их психологии; производственное надувательство.) Ну, после "Ивана Денисовича" выглядит слабовато. Легко, что Твардовскому эта пьеса и не понравилась. Да если бы дело кончилось тем, что "Новым мир" отклонял пьесу и предоставлял мне свободу с нею. Не тут-то было! Не так понимал Твардовский моё обещание и наше с ним сотрудничество ныне, и присно, и во веки веков. Ведь он меня в мои 43 года открыл, без него я как бы и не писатель вовсе, и цены своим вещам не знаю (одну принеся, а десяток держа за спиной). И теперь о каждой вещи будет суд Твардовского (и Дементьева): то ли эту вещь печатать в "Новом мире", то ли спрятать и никому не показывать. Третьего не дано. Именно так и было присуждено об "Олене и шалашовке": не давать, не показывать. "Я предупреждаю вас против театральных гангстеров!" - очень серьёзно внушал мне А. Т. Так говорил редактор самого либерального в стране журнала о самом молодом и смелом театре в стране! Откуда эта уверенность суждения? Был ли он на многих спектаклях "Современника"? Ни одного не видел, порога их не переступал (чтобы не унизиться). Высокое положение вынуждало его получать информацию из вторых (и нечистых) рук. Где-нибудь в барвихском правительственном санатории, где-нибудь на кремлёвском банкете, да ещё от нескольких услужливых лиц в редакции услышал он, что театр этот - дерзкий, подрывной, беспартийный - и значит "гангстеры"... Всего две недели, как я был напечатан, ещё не кончился месяц мёда с Твардовским, - я не считал достойным и полезным взбунтоваться открыто, и так я попал в положение упрашивающего - о собственных вещах упрашивающего кому-то показать, а Твардовский упирался, не советовал, возражал, наконец уже и раздражался моей ослушностью. Едва-едва он дал согласие, чтобы я показал пьесу театру... только не "Современнику", а мёртвому театру Завадского (лишь потому, что тот поставил "Тёркина"). Позднее согласие! Положась на слабую осведомлённость А. Т. (вдали и выше обычной литературной публики, московской динамичной среды), я остался связан с "Современником". Однако, задержал пьесу на месяц - неповторимый месяц! - ждал, чтобы цензура подписала "Матрёну" и "Кречетовку". Тут я полностью отдал пьесу "Современнику" - да упущено было время: уже сказывалось давление на театры после декабрской кремлёвской "встречи". "Современник" не решился приступить даже к репетициям, и пьеса завязла на многие годы. Твардовский же с опозданием узнал о моём своевольстве - и обиделся занозчиво, и в последующие годы не раз меня попрекал: как же мог я обратиться в "Современник", если он просил меня не делать этого?.. А. Т. в письме назвал меня "самым дорогим в литературе человеком" для себя, и он от чистого сердца меня любил бескорыстно, но тиранически: как любит скульптор своё изделие, а то и как сюзерен своего лучшего вассала. Уж конечно не приходило ему в голову поинтересоваться - а у м_е_н_я не будет ли какою мнения, совета, предложения - по журнальным или собственным его делам? Ему не приходило в голову, что мой внелитературный жизненный опыт может выдвинуть свежий угол зрения. Даже в темпах бытового поведения мы ощущали разность. Теперь, после нашей великой победы, отчего было не посидеть за большим редакционным столом, попить чайку с бубликами, покалякать то о важном, то о пустяшном? "Все писатели так делают, например Симонов, - шутливо внушал мне А. Т., - прилично сядут, неторопливо покурят. Куда вы всё торопитесь?" А я туда торопился, что на пятом десятке лет ещё слишком много ненаписанного разрывало меня, и слишком стойко стояли глиняные, однако и железобетонные, ноги неправды. Первую рецензию обо мне - большую симоновскую в "Известиях", А. Т. положил передо мной с торжеством (она только что вышла, я

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору