Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Солженицин Александр. Бодался теленок с дубом -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -
а эти тяготы опали, самое близкое и несомненное было сделано, - меня охватило то палящее и распирающее горе, с которого я начал эту главу. Я не знал, не понимал, как мне жить и что делать, и с большим трудом сосредотачивался поработать в день часа два-три. В эту пору К. И. Чуковский предложил мне (бесстрашие для того было нужно) свой кров, что очень помогло мне и ободрило. В Рязани я жить боялся: оттуда легко было пресечь мой выезд, там можно было взять меня совсем беззвучно и даже безответственно: всегда можно свалить на произвол, на "ошибку" местных гебистов. На переделкинской даче Чуковского такая "ошибка" исполнителей была невозможна. Я гулял под тёмными сводами хвойных на участке К. И. - многими часами, с безнадёжным сердцем, и бесплодно пытался осмыслить своё положение, а ещё главней - обнаружить высший смысл обвалившейся на меня беды. Хотя знакомство с русской историей могло бы давно отбить охоту искать какую-то руку справедливости, какой-то высший вселенский смысл в цепи русских бед, - я в своей жизни эту направляющую руку, этот очень светлый, не от меня зависящий, смысл привык с тюремных лет ощущать. Броски моей жизни я не всегда управлялся понять вовремя, часто по слабости тела и духа понимал обратно их истинному и далеко-рассчитанному значению. Но позже непременно разъяснялся мне истинный разум происшедшего - и я только немел от удивления. Многое в жизни я делал противоположно моей же главной поставленной цели, не понимая истинного пути, - и всегда меня поправляло Нечто. Это стало для меня так привычно, так надёжно, что только и оставалось у меня задачи: правильней и быстрей понять каждое крупное событие моей жизни. (Вяч. Всев. Иванов пришел к этому же самому выводу, хотя жизненный материал у него был совсем другой. Он формулирует так: "Есть мистический смысл во многих жизнях, но не всеми верно понимается. Он даётся нам чаще в зашифрованном виде, а мы, не расшифровав, отчаиваемся, как бессмысленна наша жизнь. Успех великих жизней часто в том, что человек расшифровал спущенный ему шифр, понял и научился правильно идти".) А с провалом моим - я не понимал! Кипел, бунтовал и не понимал: з_а_ч_е_м должна была рухнуть работа? - не моя же собственная, но - почти единственная, уцелевшая и память правды? з_а_ч_е_м должно быть нужно, чтобы потомки узнали меньше правды, почти никакую (ибо каждому после меня ещё тяжелее будет раскапывать, чем мне; a те, кто жили раньше - не сохранились, не сохранили или писали совсем не о том, чего будет жаждать Россия уже невдолге)? Давно оправдался и мой apеcт, и моя смертельная болезнь и многие личные события - но вот этого провала я не мог уразуметь! Этот провал снимал начисто в_е_с_ь прежний смысл. (Маловеру, мне так казалось! И всего лишь через две осени, нынешнею зимою, мне кажется - я всё уже понял. Потому и сел за эти записки.) Две - но не малых - политических радости посетили меня в конце сентября в моё гощение у Чуковского; они шли почти в одних и тех же днях, связанные едиными звездами. Одна была - поражение индонезийского переворота, вторая - поражение шелепинской затеи. Позорился тот Китай, которому Шелепин звал поклониться, и сам Железный Шурик, начавший аппаратное наступление с августа, не сумел свергнуть никого из преемников Хрущёва. Были за полгода назначены на XXIII съезд докладчики - но не Шелепин. Власть Шелепина означала бы немедленный мой конец. Теперь мне обещали полгода отсрочки. Конечно, в том ещё не было никакой верной защиты, лишь надежда, и та в пелене. Защитой верной казалось бы мне, если бы западное радио сообщило об аресте моего романа. Это не был, конечно, арест живых людей, как Синявского и Даниэля, но всё-таки, медведь тебя раздери, если арестовывают у русского писателя его десятилетнюю работу, то ревнители греческой демократии и Северного Вьетнама могли бы уделить этому событию хоть строчечку? Или уж вовсе им безразлично? Или не знают? Продлили мне время - но что было правильно мне теперь делать? Я не мог уразуметь. Я ложно решил: вот теперь-то напечататься! Хоть что-нибудь. И отослал в "Н. Мир" пьесу "Свет, который в тебе", до сих пор им неизвестную. Когда все прочли, пошёл в редакцию. За месяц, что мы не виделись, Твардовский ещё больше померк, был утеснён, чувствовал себя обложенным, беспомощным, даже разрушенным: всё от того, что с ним плохо поговорили наверху. (Ему Демичев сурово выговаривал, что не оказался он в нужную минуту на ногах: надо было ехать в Рим выбираться вице-президентом Европейской Ассоциации Писателей, не хотели там ни Суркова, ни Симонова.) Всё же о моём романе два раза спрашивал A. T. у Демичева, хоть и по телефону. Учитывая, как ему это было мучительно, следует его усилие высоко оценить. Первый раз Демичев ответил: "да, я распорядился, чтобы вернули" (Соврал, конечно). Второй раз: "да, я велел разобраться". Твардовский плохо понимал, что делать, и я - не намного лучше. И я согласился на вздор - просить приёма у Демичева. Отзыв А. Т. о пьесе не порадовал меня. Я знал, что она вяла и многоречива, он же нашёл её "очень сценичной" (бедный А. Т., его номенклатурное положение не позволяло ему ходить в московские театры, следить за современной сценой). Так почему бы не напечатать? А вот: - Вы замаскировали под неизвестно какую страну, но это - о н_а_с, слишком ясно, вывод из пьесы недвусмысленный. Я, совершенно искренне: - Я писал это о пороках всего современного человечества, особенно - сытого. Вы допускаете, что могут быть общие современные пороки? Он: - Нет, не могу принять такой точки зрения, без разграничения на капитализм и социализм. И не могу разделить ваших взглядов на жизнь и смерть. Сказать вам, что бы я сделал, если бы всё зависело целиком от меня? Я бы написал теперь не предисловие, а послесловие - (не улавливаю, в чем тут принижение), - что мы не можем скрывать от читателя произведения авторов (- хо-го! за пятьдесят-то лет!..), но мы не разделяем высказанных взглядов и должны возразить. Я: - Это было бы чудесно! Мне большего и не надо. Он: - Но это зависит не от меня. Я: - Слушайте, A. T., а если б это написал западный автор - ведь у нас бы схватились, поставили сразу: вот мол как бичует буржуашую действительность. Он: - Да, если б это написал какой-нибудь Артур Миллер. Но и то б у него отрицательный персонаж высказывался антикоммунистически. Да в одной ли пьесе тут было! Ухудшенно и настороженно относился А. Т. ко мне самому: не оказался я тем незамутнённым кристаллом, который он чаял представить Старой Площади и всему прогрессивному человечеству. Но терять мне было нечего, и я протянул ему "Правую кисть", на что не решался раньше. Он принял её радостными, почти трясущимися руками. Испытанный жанр, моя проза - а вдруг проходимая? На другой день по телефону: - Описательная часть очень хороша, но вообще - это страшнее всего, что вы написали. - И добавил: - Я ведь вам не давал обязательств. О, конечно нет! Конечно, журнал не давал обязательств! Только давал обязательства я таскать свои вещи сюда и сюда. Но сколько ещё отказов я должен встретить - и продолжать считать себя новомирцем?.. Очень утешало меня в эти месяцы ежедневное чтение русских пословиц, как молитвенника. Сперва: - Печаль не уморит, а с ног собьёт - Этой беды не заспишь - Судьба придёт - по рукам свяжет - Пора - что гора: скатишься, так оглянешься (это - об ошибках моих, когда я был взнесён - и зевал, смиренничал, терял возможности). Потом: - От беды не в петлю головой - Мы с печалью, а Бог с милостью - Все минётся, одна правда останется Последняя утешала особенно, только неясно было а как же мне этой правде помочь? Ведь: - Кручиной моря не переедешь И такая с прямым намёком: - Один со страху помер, а другой ожил И ещё загадочная: - Пришла беда - не брезгуй и ею Получалось, что надо мне "от страху ожить". Получалось, что беду свою надо использовать на благо. И даже может быть на торжество! Но - как? Но - как? Шифр неба оставался неразгадан. 20 октября в ЦДЛ чествовали С. С. Смирнова (50 лет), и Копелевы уговорили меня появиться там, в первый раз за 3 года, что я был членом Союза - вот мол я жив-здоров и улыбаюсь. И вообще первый раз я сидел на юбилее и слушал, как тут друг друга хвалят. О том, что Смирнов председательствовал на исключении Пастернака - я не знал, я бы не пошёл. С Брестской крепостью он, как будто, потрудился во благо. Только я прикидывал, а как бы он эту работку сделал, если б нельзя было ему пойти на развалины крепости, нельзя было бы подойти к микрофону всесоюзного радио, ни - газетной, журнальной строчки единой написать, ни разу выступить публично, ни даже - в письмах об этом писать открыто, а когда встречал бы бывшего брестовца - то чтоб разговаривать им только тайно, от подслушивателей подальше и от слежки укрывшись, и за материалами ездить без командировок, и собранные материалы и саму рукопись - дома не держать; - вот тогда бы как? написал бы он о Брестской крепости и сколь полно?.. Это - непридуманные были условия. Именно в таких условиях я и собрал 227 показаний по "Архипелагу ГУЛагу"*. [* Кстати, так в этот вечер сложилось, что главным "юбиляром" оказался почему-то маршал Жуков, сидевший гостем в президиуме. При всяком упоминании его имени, а это было раз пять-шесть, в зале вспыхивали искренние аплодисменты. Демонстративно приветствовали московские писатели опального маршала! Струйка общественной атмосферы... Но к добру ли она льётся? Несостоявшийся наш де Голль сидел в гражданском чёрном костюме и мило улыбался. Мило-мило, а холоп, как все маршалы и все генералы. До чего же пала наша национальность: даже в военачальниках - ни единой личности.] После торжества прошёл в вестибюле ЦДЛ слушок, что я - тут. И с десяток московских писателей и потом сотрудники ЦДЛ подходили ко мне знакомиться - так, как если б я был не угрожаемый автор арестованного романа, а обласканный и всесильный лауреат. И кругом - перешёптывания, сторонние взгляды. Что это было? - обычное ли тяготение к славе, хоть и опальной? Или - уже ободряющий знак времени? Был на юбилее и Твардовский. Щурясь от вспышек фотомолний, он рано скрылся из нелюбимого президиума за сцену, может быть и в ресторан, в выходном же вестибюле опять выплыл. В нём взыграла ревность, что не он привёл меня первый раз в ЦДЛ (и вообще я с ним об этом приходе не посоветовался!), он тотчас утащил меня в сторону и от моих друзей и от этих представлений, тут подтянулись его оруженосцы Дементьев и Кондратович. Куда делась позавчерашняя кислость А. Т.! - он высказал: "А ведь борода перестаёт быть хемингуэевской, уже тянет на Добролюбова!" Те двое, конечно, с готовностью подтвердили. За два дня изменилась им и борода! А вот почему: обещан был мне на завтра прием у Демичева. - Победа! Победа! - ликовал освежённый Твардовский. Уже ощущал он это благоуханное миро, которое вот-вот истечёт с верха сперва на меня, - но значит и на него, но значит и на журнал. - Что б там ни было сказано, вернут-не вернут, но раз принимает - уже победа! Звоните мне завтра обязательно, я буду весь день у телефона. Бедный А. Т. - он ничуть от меня не отшатнулся, он душевно продолжал быть за меня, - только и я же должен был опомниться, не дерзить Руководству, но вернуть милость. Однако, на другой день, в огорчение Твардовскому, отказано мне было в приёме у Демичева. То есть, не отказано напрямик, принял меня "помощник" Демичева, точнее референт по вопросам культуры И. Т. Фролов, но это не могло считаться "приёмом". Референт был 36-ти лет*. Ещё неотупелое лицо, и вмеру умён, и очень умело и старательно не в среднюю линию между своим нутряным, конечно, демократизмом да ещё крайней предупредительностью к уважаемому писателю, - и постоянным почтительным сознанием своей приближённости к высокому политику. [* Он оказался другом юности Карякина, вместе философский факультет кончали, но тот искал путей бунтарских, а этот - прислуживающих.] Только и мог я повторить референту содержание моего нового письма Демичеву, где я упоминал уже и об отнятом архиве, но писал, что и многие партийные руководители так же не захотели бы сейчас повторить иных своих высказываний до XX съезда и отвечать за них. А наглое было в письме то, что именно теперь, когда мне уготовлялась жилплощадь на Большой Лубянке, я заявлял, что в Рязани у меня слишком дурны квартирные условия и я прошу квартиру... в Москве*! [* В месяц моего короткого признания всем советским миром - московская квартира лежала передо мной готовая, да я и не брал её, опасаясь замотаться в "столичной литературной cyeтe". Потом - мне уже и в Рязани не давали. А теперь, в самый угрожаемый и отчаянный момент предложили в Рязани на выбор - только бы не принимать меня в Москву.] За неимением дел мы с референтом поговорили на общелитературные темы. Вот что сказал он: что очень сера вся современная советская литература (их детище! их цензуры! - но он объяснял это временным выбеднением народа на таланты. "Я оптимистичнее вас смотрю!" -упрекнул я. - "Таланты есть, да только вы их сдерживаете"); что поэтому абсолютно некем уравновесить меня, увы даже Шолоховым, моё произведение обязательно прочтут, а "уравновесы" не прочтут - и вот только почему нельзя меня печатать с моими трагическими темами; и ещё так, очень интересно: он видит проявление эгоизма перестрадавших заключённых в том, что мы хотим навязать молодёжи наши переживания по поводу минувшего времени. Это прямо изумило меня, мораль Большого Хью из Уайльдовской сказки! - эти несколько жемчужных мыслей об эгоизме тех, кто хочет говорить правду! Значит, в руководящих кругах это отстоялось, отлилось, за чисто- звонкую монету ходит! Им приятно и важно знать, что добры именно они, стараясь воспитать молодёжь во лжи, забвении и спорте. Прошло десять дней от подачи письма - и отвечено было через рязанский обком, что моя "жалоба передана в Генеральную Прокуратуру Союза ССР". Вот это вышел поворотик! В ген. прокуратуру поступила от ничтожного бывшего (видимо не досидевшего) зэ-ка Солженицына жалоба - на аппарат всесильной госбезопасности! Для правового государства - порядок единственно правильный: кто ж, как не прокуратура, может защитить гражданина от несправедливых действий полиции? Но у нас это носило совсем иной оттенок: это значило, что ЦК отказался принять политическое решение - во всяком случае в мою пользу. И только один ход дела мог быть теперь в прокуратуре: обернуть мою жалобу против меня. Я представлял, как они робко звонят в ГБ, те отвечают: да вы приезжайте почитайте! Едет тройка прокуроров (из них - два матёрых сталиниста, а один затёрханный) - и волосы их дыбятся: да ведь в хорошее сталинское время за такую мерзость - только расстрел! а этот наглец ещё смеет жаловаться?.. Но с другой стороны, если бы ЦК хотело меня посадить, то не было надобности загружать этой работой прокуратуру: достаточно было дать разрешение Семичастному. Однако, ЦК ушло от решения. Что остаётся ген. прокуратуре? Тоже уйти. (Так и было. Через год я узнал, что положен был мой роман в сейф генерального прокурора Руденко, и даже жаждущим начальникам отделов не дали почитать.) Страшновато звучало: "ваше дело передано в генеральную прокуратуру", но прогноз уже тогда у меня напрашивался ободряющий. Кончался второй месяц со времени ареста романа и архива - а меня не брали вослед. Не только полный, но избыточный набор у них был для моего уголовного обвинения, десятикратно больший, чем против Синявского и Даниэля, - а всё-таки меня не брали? О, какое дивное время настало! Отвага - половина спасения! - нашёптывала мне книжечка пословиц. Все обстоятельства говорили, чго я должен быть смел и даже дерзок! Но - в чём? Но - как? Бедой не брезговать, беду использовать - но как? Эх, если б я это понял в ту же осень! Всё становится просто, когда понято и сделано. А тогда я никак не мог сообразить. Да если б на Западе хоть расшумели б о моём романе, если б арест его стал всемирно-известен - я, пожалуй, мог бы и не беспокоиться, я как у Христа за пазухой мог бы продолжать свою работу. Но они молчали! Антифашисты и зкзистенсиалисты, пацифисты и страдатели Африки - о гибели нашей культуры, о нашем геноциде они молчали, потому что на наш левофланговый нос они и равнялись, в том только и была их сила и успех. И потому что в конце концов наше уничтожение - наше внутреннее русское дело. За чужой щекою зуб не болит. Кончали следствие Синявский и Даниэль, мой архив и сердце моё терзали жандармские когти, - и именно в эту осень сунули нобелевскую премию в палаческие руки Шолохова. Надежды на Запад - не было, как впрочем и не должно быть у нас никогда. Если и станем мы свободными - то только сами. Если будет у человечества урок XX века, то мы дадим его Западу, а не Запад нам: от слишком гладенького благополучия ослабились у них и воля и разум*. [* Полугодом спустя тот человек, который выхлопотал эту премию Шолохову и не мог оскорбить русскую литературу больней, - Жан-Поль Сартр, был в Москве и через свою переводчицу выразил желание увидеться со мной. С переводчицей мы встретились на площади Маяковского, а "Сартры ждали ужинать" в гостинице "Пекин". На первый взгляд мне было очень выгодно с ним увидеться: вот "властитель дум" Франции и Европы, независимый писатель с мировым именем, ничто не мешает нам через десять минут сидеть уже за столиком, и я пожалуюсь на всё, что делается со мной, и этот трубадур гуманности поднимет всю Европу? Но - если б то был не Сартр. Сартру я нужен был немножко из любопытства, немножко - для права рассказать потом о встрече со мной, может быть - осудить, я же не найду, где потом оправдаться. Я сказал переводчице: "Какая может быть встреча писателей, если у одного из собеседников заткнут рот и связаны руки сзади?" - "Вам неинтересна эта встреча?" - "Она горька, невыносима. У меня только ушки торчат над водой. Пусть он прежде поможет, чтобы нас печатали." Я привёл ей пример искривлённого мальчика из "Ракового корпуса". Вот такой односторонне-изогнутой представляется русская литература, если смотреть из Европы. Неразвитые возможности нашей великой литературы остаются там начисто неизвестными. Прочёл ли Сартр в моём отказе встретиться - глубину того, как мы его не приемлем?] Всё-таки начал я действовать. Как теперь видно - неправильно. Действовать несообразно своему общему стилю и своему вкусу. Я спешил как-нибудь заявить о себе - и для этого придрался к путаной статье академика Виноградова в "Литературной газете". У меня, правда, давно собирался материал о языке художественной литературы, но тут я скомкал его, дал поспешно, поверхностно, неубедительно, да ещё в

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору