Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
многих дам графиня
вызывала зависть, к их числу принадлежала и сестра ее мужа, маркиза де
Листомэр, которая до этого времени ей покровительствовала, считая, что сама
она только выигрывает рядом с этим бесцветным созданием. Графиня Мари,
женщина красивая, остроумная и добродетельная, музыкальная и почти не
кокетливая - какая находка для света! В этом кругу было несколько дам,
которые порвали с Феликсом - одни по его, другие - по собственному почину,
но они не остались равнодушны к его женитьбе. Когда стало известно, что г-жа
де Ванденес - молоденькая особа с красными руками, довольно застенчивая,
молчаливая и как будто не слишком умная, обиженные дамы решили, что они
достаточно отомщены. Но произошел июльский переворот, светское общество
разбрелось на два года, богатые люди во время бури жили в своих поместьях
или разъезжали по Европе, и салоны вновь открылись только в 1833 году.
Сен-Жерменское предместье фрондировало, но смотрело на некоторые дома, в том
числе и на дом австрийского посла, как на нейтральную почву: общество
легитимистское и новое встретились там в лице своих наиболее блестящих
представителей. Ванденес, множеством сердечных уз и долгом признательности
связанный с павшей династией, но твердый в своих убеждениях, не считал себя
обязанным следовать глупым преувеличениям своей партии. В минуту опасности
он исполнил свой долг, когда, рискуя жизнью, пробивался сквозь народные
толпы в качестве посредника; вот почему он ввел жену в тот круг, где его
легитимизм не мог быть скомпрометирован. Прежние приятельницы Baденеса с
трудом узнали в изящной, остроумной, обаятельной графине, усвоившей
утонченнейшие манеры аристократок, молодую его супругу. Г-жи д'Эспар, де
Манервиль, леди Дэдлей и некоторые другие, менее известные дамы
почувствовали, как в глубине их сердец зашевелились змеи, они услышали
тонкое шипение разъяренной гордости; они возревновали к счастью Феликса и
охотно отдали бы свои самые красивые бальные туфельки за то, чтобы с ним
случилась беда. Однако эти добрые души не отнеслись враждебно к графине,
наоборот, они окружили ее, заласкали; расхвалили мужчинам. Отлично понимая
их намерения, Феликс наблюдал за их дружбой с Мари и советовал ей быть с
ними настороже. Они догадались о беспокойстве, которое внушили графу своим
поведением, не простили ему такой недоверчивости и удвоили свое усердие,
свою предупредительность по отношению к сопернице, создав ей шумный успех, к
большому неудовольствию маркизы де Листомэр, ничего в их тактике не
понимавшей. Графиню де Ванденес называли самой очаровательной, самой
остроумной женщиной в Париже. Другая золовка Мари, жена маркиза Шарля де
Ванденеса, терпела множество разочарований в связи с путаницей, которую
порождало иногда тождество их имен, и вследствие сравнений, для которых оно
служило поводом. Хотя маркиза тоже была очень красива и умна, но соперницы с
успехом противопоставляли ей графиню, тем более, что Мари была на двенадцать
лет моложе. Эти дамы знали, сколько горечи должен был внести триумф графини
де Ванденес в ее отношения с золовками, которые и вправду повели себя
холодно и нелюбезно с торжествующей Мари-Анжеликою. Это были опасные
родственницы, интимные враги. Всем известно, что литератуpa старалась в ту
пору сломить равнодушие читателей, порожденное политической драмой, создавая
произведения в байроническом духе, в которых только и говорилось, что о
неверности супругов. Нарушения брачных уз наводнили журналы, книги и театр.
Бессмертный этот сюжет был в моде как никогда. Любовник, кошмар мужей,
встречался повсюду, за исключением, пожалуй, семейных очагов, где в эту
буржуазную эпоху он преуспевал меньше, чем во всякую другую. Станет ли вор
разгуливать по ночам, когда люди подбегают к окнам, крича "Караул!" и
освещают улицы? Если даже в эти годы, принесшие городам множество
политических и нравственных волнений, случались супружеские катастрофы, то
они являлись исключениями, не привлекавшими такого внимания, как в годы
Реставрации. Тем не менее в дамском обществе много говорилось о том, что
завладело тогда обеими формами поэзии: книгой и театром. Часто речь заходила
о любовнике - столь редком и столь желанном существе. Получившие огласку
приключения служили темою споров, и споры эти, как всегда, велись женщинами
безупречными. Любопытно, что от такого рода бесед обычно уклоняются женщины,
наслаждающиеся запретным счастьем; в обществе они ведут себя сдержанно,
чинно и почти робко; вид у них такой, словно они каждого умоляют молчать или
у всех просят прощения за свои преступные радости. Если же, наоборот,
женщина охотно слушает разговоры о супружеских катастрофах, расспрашивает о
силе страсти, оправдывающей согрешивших, то она стоит в нерешительности на
перекрестке и не знает, какой путь избрать. В эту зиму в ушах графини де
Ванденес загудел громкий голос большого света, грозовой ветер засвистал
вокруг нее. Мнимые ее приятельницы, охранявшие свою репутацию громкими
именами и высоким положением, неоднократно рисовали ей искусительный образ
любовника и заронили в ее душу жгучие слова о любви, - ключе к загадке,
которую предлагает женщинам жизнь, - о тайнах "великой страсти", согласно
выражению г-жи де Сталь, поучавшей других на собственном примере. Когда
графиня в тесном кругу наивно спрашивала, в чем же разница между любовником
и мужем, ни одна из дам, желавших зла де Ванденесу, не упускала случая
ответить ей так, чтобы раздразнить ее любопытство, возбудить воображение,
постучаться в сердце, увлечь душу.
- С мужем, дорогая моя, влачишь существование, и только с любовником
поистине живешь, - говорила ей маркиза де Ванденес, ее золовка.
- Брак, дитя мое, - это наше чистилище; любовь - это рай, - говорила леди
Дэдлей.
- Не верьте, - восклицала мадемуазель де Туш, - это ад!
- Но такой ад, где любят, - замечала маркиза де Рошфид. - В страданиях
часто находишь больше радостей, чем в счастье: вспомните мучеников!
- С мужем, глупенькая, мы живем, так сказать, своею жизнью; любить же -
значит жить жизнью другого, - объясняла ей маркиза д'Эспар.
- Любовник - это запретный плод, вот что для меня решает дело, -
говорила, смеясь, красавица Моина де Сент-Эран.
Когда графиня бывала свободна от дипломатических раутов или балов у
богатых иностранцев, как, например, у леди Дэдлей или у княгини Галатион,
она почти каждый вечер, после Итальянцев или Оперы, бывала в свете, у
маркизы д'Эспар или г-жи де Листомэр, у мадемуазель де Туш, у графини де
Монкорне или у виконтессы де Гранлье - в единственных открытых
аристократических домах; и всякий раз она уходила оттуда с новыми дурными
семенами в сердце. Ей советовали "восполнить свою жизнь" - это было модное в
ту пору выражение;
"искать понимания" - еще одно выражение, в которое женщины вкладывают
особый смысл. Она возвращалась домой встревоженная, взволнованная,
заинтригованная, задумчивая. Она замечала какую-то убыль в своей жизни, но
еще не доходила до сознания ее пустоты.
Среди домов, которые посещала графиня Ванденес, самым интересным, но и
самым смешанным обществом отличался салон графини де Монкорне, прелестной
маленькой женщины, которая принимала у себя знаменитых артистов, денежных
тузов, выдающихся писателей, подвергая их, впрочем, столь строгому
предварительному контролю, что люди самые осторожные в выборе знакомств не
рисковали встретиться там с кем бы то ни было из второсортного общества.
Самые притязательные чувствовали себя у нее в безопасности. В эту зиму,
вновь собравшую великосветское общество, некоторые салоны, и в их числе г-жи
д'Эспар, г-жи де Листомэр, мадемуазель де Туш и герцогини де Гранлье,
залучили к себе кое-кого из новых светил искусства, науки, литературы и
политики. Общество никогда не теряет своих прав: оно всегда требует
развлечений. И вот на концерте, устроенном графиней де Монкорне в конце
зимы, появился один из виднейших литераторов и политических деятелей
современности, Рауль Натан, которого ввел в ее дом Эмиль Блонде,
принадлежавший к числу самых одаренных, но и самых ленивых писателей той
эпохи, человек не менее знаменитый, чем Натан, но в замкнутом кругу,
славившийся среди журналистов, но безвестный по ту сторону барьера. Блонде
это знал; впрочем, он не строил себе никаких иллюзий, и в числе многих
презрительных его афоризмов был и такой: слава - это яд, полезный только в
небольших дозах.
Рауль Натан, с тех пор как он после долгой борьбы "выбился в люди",
обращал себе на пользу то увлечение фермой, которым стали щеголять ярые
почитатели средневековья, столь забавно прозванные "Молодой Францией". Он
усвоил себе манеры гениального человека, записавшись в ряды этих поклонников
искусства, намерения которых, впрочем, были превосходны: ибо нет ничего
смешнее костюма французов в XIX столетии, и нужна была смелость, чтобы его
подновить.
В облике Рауля, надо отдать ему справедливость, есть нечто значительное,
причудливое и необычное, он так и просится на картину. Его враги и его
друзья - одни стоят других - сходятся на том что у него ум вполне
согласуется с наружностью. Рауль Натан, каков он есть, был бы, пожалуй, еще
оригинальнее, чем его наигранное своеобразие. Его изможденное, помятое лицо
словно говорит о том, что он сражался с ангелами или демонами; таким
изображают немецкие художники лик умершего Христа: в нем все свидетельствует
о постоянной борьбе между слабой человеческой природой и небесными силами.
Но резкие складки на его щеках, шишковатый неровный череп, глубоко сидящие
глаза и впадины на висках отнюдь не являются признаками худосочной породы.
Его твердые суставы, его выступающие кости замечательно крепки; и хотя их
так обтягивает побуревшая от излишеств кожа, словно его высушило внутреннее
пламя, она прикрывает чудовищно мощный скелет. Он тощий и рослый. Длинные
волосы всегда растрепаны, и не без умысла. У этого плохо причесанного, плохо
скроенного Байрона журавлиные ноги, выпирающие коленные чашки и очень крутой
изгиб спины; мускулистые руки с худыми и нервными пальцами сильны, как
клешни у краба. Глаза у Рауля наполеоновские - синие глаза, которые взглядом
пронизывают душу; нос, резко не правильной формы, выражает большое
лукавство; красивый рот сверкает зубами такой белизны, что любая женщина
может им позавидовать. В этом лице есть движение и огонь, этот лоб отмечен
гением. Рауль принадлежит к тем немногим мужчинам, наружность которых
бросается в глаза, которые мгновенно привлекают все взгляды в гостиной. Он
обращает на себя внимание своим "неглиже", если позволительно здесь
позаимствовать у Мольера словечко, употребленное Элиантой, чтобы обрисовать
неряху. Платье на нем всегда кажется нарочно измятым, истертым, изношенным,
чтобы оно гармонировало с физиономией. Обычно он держит одну руку за вырезом
открытого жилета, в позе, прославленной портретом Шатобриана кисти Жироде;
но принимает он эту позу не столько для того, чтобы походить на Шатобриана
(он ни на кого не хочет походить), сколько для того, чтобы нарушить строй
складок на манишке. Галстук его в один миг скручивается от судорожных
движений головы, необычайно резких и порывистых, как у породистых лошадей,
томящихся в упряжи и непрерывно вскидывающих голову, в надежде освободиться
от узды или мундштука. Его длинная остроконечная борода не расчесана, не
надушена, не разглажена щеткою, как у тех щеголей, которые носят ее веером
или эспаньолкой, - он дает ей свободно расти. Волосы, застревающие между
воротником фрака и галстуком, пышно ниспадающие на плечи, оставляют жирные
пятна на тех местах, которых касаются. Сухие и жилистые руки незнакомы со
щеткой для ногтей и лимонным соком; их смуглая кожа, по утверждению
некоторых фельетонистов, не слишком часто освежается очистительными водами.
Словом, этот ужасный Рауль - причудливая фигура. Его движения угловаты,
словно их производит несовершенный механизм. Его походка оскорбляет всякое
представление о порядке своими восторженными зигзагами, неожиданными
остановками, при которых он толкает мирных обывателей, гуляющих по парижским
бульварам. Речь его, полная едкого юмора и колких острот, напоминает эту
походку: внезапно покидая язвительный тон, она становится неуместно нежной,
поэтичною, утешительной, сладостной; она прерывается необъяснимыми паузами,
вспышками остроумия, порою утомительными. В свете он щеголяет смелою
бестактностью, презрением к условностям, критическим отношением ко всему,
что свет уважает, и это восстанавливает против него узколобых людей, а также
и тех, кто старается блюсти правила старинной учтивости. Но в этом есть
своеобразие, как в произведениях китайцев, и женщин оно не отталкивает. С
ними, впрочем, он часто бывает изысканно любезен, ему словно нравится вести
себя так, чтобы ему прощались странности, одерживать над неприязнью победу,
лестную для его тщеславия, самолюбия или гордости. "Почему вы такой?" -
спросила его однажды маркиза де Ванденес. "А почему жемчужины таятся в
раковинах?" - ответил он пышно. Другому собеседнику, задавшему тот же
вопрос, он сказал: "Будь я как все, разве мог бы я казаться самым лучшим
особе, избранной мною среди всех?" В духовной жизни Рауля Натана царит
беспорядок, который он сделал своею вывеской. Его внешность не обманчива:
талант его напоминает бедных девушек, работающих в домах у мещан "одной
прислугой". Сперва он был критиком, и критиком замечательным; но это ремесло
показалось ему шарлатанством. Его статьи стоили книг, говаривал он.
Соблазнили его было театральные доходы, но, будучи неспособен к медленному и
кропотливому труду, которого требует построение пьесы, он вынужден был взять
в сотрудники одного водевилиста, дю Брюэля, и тот инсценировал его замыслы,
всегда сводя их к доходным, весьма остроумным вещицам, всегда написанным для
определенных актеров и актрис. Они вдвоем создали Флорину, актрису, делающую
сборы. Стыдясь этого соавторства, напоминающего сиамских близнецов, Натан
единолично написал и поставил во Французском театре большую драму,
провалившуюся со всеми воинскими почестями под залпы уничтожающих рецензий.
В молодости он уже искушал однажды великий, благородный Французский театр
великолепной романтической пьесой в духе "Пинто", в ту пору, когда
неограниченно царил классицизм; в Одеоне три вечера подряд так бушевали
страсти, что пьеса была запрещена. Вторая пьеса, как и первая, многими
признана была шедевром и доставила ему большую известность, чем доходные
пьесы, написанные в сотрудничестве с другими драматургами, но эта
известность ограничивалась кругом знатоков и людей подлинного вкуса, к
голосу которых мало прислушивались. "Еще один такой провал, - сказал ему
Эмиль Блонде, - и твое имя будет бессмертно". Но, покинув этот трудный путь,
Натан по необходимости вернулся к пудре и мушкам водевиля восемнадцатого
века, к "костюмным пьесам" и инсценировкам ходких романов. Тем не менее он
считался крупным талантом, еще не сказавшим своего последнего слова.
Впрочем, он уже взялся за высокую прозу и выпустил три романа, не считая
тех, которые он, точно рыб в садке, хранил под рубрикой: "готовится к
печати". Одна из трех изданных книг, первая, - как это бывает со многими
писателями, способными только на первое произведение, - имела необычайный
успех. Эту вещь, неосмотрительно напечатанную им раньше других, - он по
всякому поводу рекламировал как лучшую книгу эпохи, единственный роман века.
Он, впрочем, горько сетовал на требования искусства; он был одним из тех,
кто особенно старался собрать под единым знаменем Искусства произведения
всех его родов - живописи, ваяния, изящной словесности, зодчества. Он начал
со сборника стихотворений, который дал ему право войти в плеяду модных
поэтов, особенно благодаря одной туманной поэме, имевшей довольно большой
успех. Вынуждаемый безденежьем к плодовитости, он переходил от театра к
прессе и от прессы к театру, разбрасываясь, размениваясь на мелочи и
неизменно веря в свою звезду. Таким образом, слава его не была в пеленках,
как у многих выдохшихся знаменитостей, поддерживаемых лишь эффектными
заглавиями еще не написанных книг, которые не столько нуждаются в изданиях,
сколько в издательских договорах. Рауль Натан действительно был похож на
гениального человека; и если бы он взошел на эшафот, как этого ему даже
хотелось иной раз, он мог бы хлопнуть себя по лбу, подобно Андре Шенье. При
виде ворвавшейся в правительство дюжины писателей, профессоров, историков и
метафизиков, которые угнездились в государственном механизме во время
волнений 1830 - 1833 годов, в Натане зашевелилось политическое честолюбие, и
он пожалел о том, что писал критические, а не политические статьи. Он считал
себя выше этих выскочек, их удача внушала ему жгучую зависть. Он принадлежал
к тем всему завидующим, на все способным людям, которым каждый успех кажется
украденным у них и которые, расталкивая всех, устремляются в тысячу
освещенных мест, ни на одном не останавливаясь и вечно выводя из терпения
соседей. В это время он переходил от сен-симонистских к республиканским
взглядам, быть может, для того, чтобы вернуться к сторонникам существующей
власти. Он высматривал себе кость во всех углах и разыскивал надежное место,
откуда бы можно было лаять, не боясь побоев, и казаться грозным; но, к стыду
своему, он видел, что не вызывает к себе серьезного отношения со стороны
прославленного де Марсе, стоявшего в ту пору во главе правительства и нимало
не уважавшего сочинителей, у которых не находил того, что Ришелье называл
духом последовательности, или, точнее, последовательности идей. Впрочем,
всякое министерство приняло бы в соображение постоянное расстройство в делах
Рауля. Рано или поздно необходимость должна была заставить его подчиниться
условиям, вместо того чтобы их диктовать.
Подлинный характер Рауля, тщательно им скрываемый, согласуется с ролью,
которую он играет в обществе. Он искренний актер, крайний себялюбец, готовый
применить к себе формулу "государство - это я", и весьма искусный
декламатор. Никто не умеет лучше изображать чувства, кичиться поддельным
величием, наводить на себя нравственную красоту, возвышать себя на словах и
прикидываться Альцестом, поступая, как Филинт. Его эгоизм прикрывается
броней из размалеванного картона и часто достигает втайне намеченной цели. В
высшей степени ленивый, он работает только подгоняемый нуждой. Усидчивая
работа, необходимая для создания монументального произведения, ему
незнакома; но в пароксизме ярости, когда уязвлено его тщеславие, или в
критический момент, вызванный преследованиями какого-нибудь кредитора, он
перескакивает через Эврот, он платит по крупнейшим обязательствам, учтенным
под залог таланта. Затем, усталый, восхищенный тем, что у него кое-что вышло
из-под пера, он снова становится рабом парижских удовольствий. Когда нужда
предстает перед ним в самом страшном своем образе, он слаб, он опускается и
компрометирует себя. Движимый ложным представлением о величии и о своем
будущем, для которых он взял мерилом большую Карьеру одного из бывших