Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
ивыми.
Несмотря на то, что тогдашняя одежда женщин не красила их, хорошенькие
все оставались хорошенькими. Таково могущество красоты, что, наряди ее хоть
с рожками и в рогожку, она все-таки будет прельщать. Лифляндия - цветник
пригожих женщин, и потому на праздник у баронессы собрались их вереницы; но
всех прекраснее была Катерина Рабе, всех милее Луиза Зегевольд.
С пренебрежением смотрели на бедную воспитанницу пастора Глика приезжие
гостьи, твердо выучившие от маменек свою родословную; непригожие из них
отличались особенною к ней неприязнию.
- Что за охота Луизе привязаться к этой кукле? - говорила одна,
золотовласая, как Церера, и с лицом, испещренным веснушками, будто
обрызганным грязью.
- Нельзя взять ее за руку, чтобы не появилась с другой стороны ее Кете:
ну посуди, милая, прилично ли мне служить pendant* девчонке, бог знает,
какого рода и звания.
______________
* под стать (фр.).
- То ли дело флейлейн фон Голнгаузен! - говорила другая, пришепетывая.
- Умеет делжать себя, как должно! Видела ли ты, каким холодным взглядом
обдала она маллиенбулгскую гостью, когда эта хотела к ней плиласкаться?
- Прекрасно отпотчевала! - прибавила третья, мигавшая беспрестанно
одним глазом и немного кособокая. - Заметила ли ты, какие у ней дурные
манеры?
- Где же было ей научиться порядочным! - перебила золотовласая Церера.
- Разве у пастора Даута, когда она нянчила детей его.
Тут расходившееся злословие было остановлено на минуту неожиданным
восклицанием подруги, вновь прибывшей в круг собеседниц:
- Ах! как хороша мариенбургская Кете! - сказала с особенным восторгом
пришедшая. - Я засмотрелась на нее, как на прекрасную картинку, ну так, что
не отошла бы от ней!
- Уж вкус! - закричали все с хохотом.
- Не мудлено ж, милая, так судить по неопытности: она в пелвый лаз в
жизни вылетела из своего гнездышка Фогельсгаузен, - прервала шепетунья.
Осмелившаяся похвалить бедную воспитанницу пастора, покраснев,
принуждена была сознаться, что она шутила. Катерина Рабе не оскорблялась
гордым обращением с нею знатных приезжих или не примечала его: дружба Луизы,
явно дававшая ей предпочтение перед всеми гостями, вознаграждала ее за
неприятности этого праздника. Когда б она знала более свет или была
самолюбивей, тогда б догадалась по глазам мужчин всякого звания, по тонкой и
предупредительной их услужливости, что она избрана ими царицей праздника.
Чего и кого не было на этом празднике! Сюда приехали дворяне, духовные,
профессоры, офицеры, студенты и купцы. На каждом был отпечаток времени:
большая часть гостей, особенно студенты, выступали с марциальным видом{255},
как бы идя навстречу грозе военной; некоторые робко пожимались в уголки
комнат, как птицы, нахохлившись, прячутся в густоту дерев, почуяв непогоду.
В углу гостиной отыскали мы своего старого знакомого пастора Глика,
жарконько рассуждавшего с каким-то архитектором-философом о том, каким
образом удобнее созидать храм просвещения: с низу ли начинать, с середины
или с верху?
- Помилуйте, - говорил архитектор, - кто ж строит здания на воздухе?
- Позвольте, я вам докажу, - прервал пастор, - я все препятствия видел
наперед и отстранил их. В адресе, мною изготовленном для подачи королю, ныне
благополучно царствующему, говорится ясно о способах преобразования
Лифляндии.
- Но как вы могли?..
- Не спорьте, милостивый государь! Доказательства сейчас налицо, -
ясны, как день! - и вы признаетесь, что... - Здесь в жару полемики пастор
засунул было руку в боковой карман, но, хватившись, что он потерял
знаменитый адрес дорогою, смутился до пота на лице и приведен был в такое же
прискорбное состояние, в каком, по одинакому поводу, явился он нам в Долине
мертвецов.
Напрасно искали мы по всем комнатам цейгмейстера Вульфа, вечного
приятеля и антагониста пастора и жениха девицы Рабе. Вот что мы узнали о
неявке его к празднику в Гельмет. Лукавый дух долины не переставал
пошучивать над мариенбургскими жителями и за Менценом, затрудняя им путь то
частою потерею подков у лошадей, то хромотой Зефирки, то починкою экипажа.
Вульф, не награжденный от природы большим терпением, к тому ж обязанный
вскорости доставить к генерал-вахтмейстеру Шлиппенбаху важное донесение (с
которого, мы также видели, копьица была искусно снята и доведена по
принадлежности), решился отделиться от своих дорожных товарищей и поспешить
к начальнику. Отыскав последнего близ Пернова, куда этот ездил для
свидетельства военных снарядов, и получив от него, по предмету своего
путешествия, разрешение, цейгмейстер должен был немедленно отправиться в
обратный путь, и потому, вместо посещения Гельмета, принес ему только издали
дань поклоном и вздохом.
Долго искали мы также между гостями и Фюренгофа: его еще не было в
Гельмете. Наконец подъехала к террасе колымага, по виду пережившая уже
полвека и, по исправности своей, обещавшая еще столько же покататься по
белому свету. Живые лошадиные остовы, в нее запряженные, были до того
утомлены, что бока вздувались, как меха, и пот падал с них крупными каплями.
Первый встретивший колымагу и отворивший у ней двери был Фриц, на лице
которого, при этом действии, выражалась необыкновенная радость, смешанная с
каким-то страхом. Он быстро оглядывался вокруг себя, хотел говорить, но губы
его издавали непонятные звуки. Из экипажа вышли сначала Фюренгоф и за ним
мужчина странной наружности. Багровый нос его бросался всякому в глаза как
по своей уродливости, так и по двум зеленым, блестящим кругам, на него
надетым, или, просто, зеленым очкам, диковинным в тогдашнее время; большой
горб оседлывал незнакомца. На указательном пальце правой руки богатейший
солитер{256} изменял простоте его одежды, состоявшей в паре платья на
французский покрой из гладкой шелковой материи коричневого цвета. Выходя из
колымаги, он пожал руку Фрицу и сказал ему шепотом:
- Лошадей верховых к восточной калитке сада!
Когда он вошел в гостиную, насмешливый шепот пробежал по ней: красный
нос так изумил всех, что должники Фюренгофа забыли изъяснить ему свое
глубочайшее почтение и преданность и баронесса не могла выговорить
полновесного приветствия тому, от кого тяжеловесные дукаты должны были
поступить в ее род. Рингенский помещик, немного запинаясь, представил своего
спутника под именем господина фон Зибенбюргера как ученого, путешествующего
по разным странам света и теперь возвращающегося из России.
- Ко мне же почтеннейший господин адресован, - прибавил Фюренгоф, -
одним лейпцигским моим корреспондентом.
На эту рекомендацию баронесса рассыпалась в учтивостях
путешественнику-ученому, и, что важнее всего, ехавшему из России. "Красный
нос" (будем так иногда звать Зибенбюргера) был умен, красноречив и ловок в
обращении; богатейший человек в Лифляндии придал ему эпитет почтеннейшего.
На вопрос, как вас титуловать (заметим, первый и необходимый вопрос каждого
немца при первом знакомстве), Красный нос отвечал, что он гофрат, доктор
Падуанского университета, член разных ученых обществ и корреспондент разных
принцев; к тому ж игре в алмазе на руке его сделана уже примерная оценка и
караты в нем по виду взвешены - все это заставило скоро забыть об
уродливости носа и горбе неожиданного посетителя и находить в нем не только
интересность, даже привлекательность. Баронесса, поручив хозяйничать дочери,
нашла случай увлечь его в свой кабинет и предаться там с ним политическим
рассуждениям. Красный нос хорошо знал ее слабую сторону и скоро успел
овладеть умом патриотки, которая отдала бы свой Гельмет тому, кто шепнул бы
в это время, что с нею сидит жесточайший враг ее государя и предмет ее
дипломатических забот.
Между тем все общество, собравшееся в Гельмете, было приглашено на
террасу. Здесь представилось пестрое зрелище. По сторонам двора уставлены
были двумя длинными глаголями столы, нагруженные разными съестными
припасами; оба края стола обнизали крестьяне, не смевшие пошевелиться и не
сводившие глаз с лакомых кусков, которые уже мысленно пожирали; в середине
возвышался изжаренный бык с золотыми рогами; на двух столбах, гладко
отесанных, развевались, одни выше других, цветные кушаки и платки, а на
самой вершине синий кафтан и круглая шляпа с разноцветными лентами; по
разным местам, в красивой симметрии, расставлены были кадки с вином и пивом.
Крестьянки, в пестрых праздничных одеяниях, толпились позади своих супругов,
отцов и братьев и составляли резервную их линию на случай осады столов;
наконец, между ними волыночники и гудочники, налаживая свои инструменты,
готовились по-своему торжествовать праздник и возбуждать общее веселие
пирующих. Как скоро Луиза, краснея и с некоторым принуждением, явилась на
террасу, народ от души закричал:
- Да здравствует многие лета наша молодая госпожа!
Амтман, вынув разложенные по квартирам своего кафтана пальцы правой
руки и толкнув порядочно локтем старосту, сказал ему на ухо:
- Кричи: и матушка баронесса, наша благодетельница!
- И матушка баронесса, наша благодетельница! - закричал староста, махая
по воздуху шляпою (и палкой).
За ним то же повторила толпа, боясь, чтобы этот возглас позднее не был
выколочен из боков. По окончании народного приветствия явился перед Луизой
Аполлон, лет за пятьдесят, с лицом, испещренным багровыми шишками, в рыжем
парике, увенчанном лаврами, в шелковой епанче, едва накинутой на плеча, и в
башмаках с розовыми бантами. Он держал в левой руке лиру из папки. Это был
мариенбургский школьный мастер Дихтерлихт, принявший на себя карикатурный
вид бога поэзии. Чтобы не умереть со смеху, глядя на него, надобно было
запастись всею немецкою флегмой и всем модным современным пристрастием к
Олимпу на образец французский. Наш Аполлон, широко размахнувшись рукою,
потом ударив себя в грудь и, наконец, по струнам лиры, отчего она согнулась,
не издав из себя звука, с глазами, горящими, как у беснующегося, произнес
громогласно с полсотни стихов. В них изобразил, как он, беседуя на Парнасе с
девятью сестрами{258}, изумлен был нечаянною суматохою на земле и, узнав,
что причиною тому рождение прекрасной баронской дочери, спешил сам принесть
ей поздравления от всего Геликона{258}. В его стихах было то, чего б
нехитрому уму не выдумать и в век.
Тут были:
В борьбе миры с мирами,
С звездами грозный сонм комет,
Пространства бездн времен с веками,
С луною солнце - с мраком свет.
Тут клокотали пропасти горящи, грохотали громы всезрящи, буревали
гласы, клики, вой... и многое множество подобных этим описаний, которые
нетрудно отыскать в знаменитых современных поэмах. Рукоплескания (и,
прибавляет насмешливая хроника, шиканье студентов) задушили последний стих.
Восхищенный этою наградою, Аполлон, со слезами умиления, поправил на себе
парик и подал новорожденной тетрадку в золотой обложке. Луиза приняла
усердную дань его и, желая скрыть, хоть несколько, свое замешательство от
приторных похвал, которыми ее осыпали, перевернула блестящую обложку и
устремила на заглавие тетради глаза; но, видя, что это творение не
относилось к ней, спешила с усмешкою передать его вблизи стоявшему Глику и
сказала ему:
- Не к вам ли ближе это идет, господин пастор?
При этом вопросе Аполлон выпучил глаза и открыл рот. Пастор, будто по
предчувствию, дрожащими руками ухватился за тетрадь и, лишь только взглянул
на первые слова заглавия, обратился с гневом к Дихтерлихту:
- Господин Аполлон! похитив у царя Адмета его овец{259}, не вздумали ли
вы прибрать к своим рукам и мое достояние?
- Ваше достояние, господин пастор! ваше?.. - произнес, горько
усмехаясь, карикатурный бог. - Не благоугодно ли вам шуткою произвесть
смехотворение в сем почтеннейшем обществе? Аполлон всегда готов отвечать
Минерве.
- Какое неслыханное нахальство! - воскликнул пастор. - Говорю вам не
шутя, что вы украли мое сочинение.
- О! когда так, то я объявляю всенародно, что это моя собственность,
родное дитя мое: я, я, сударь, его отец и права на него не отдам никому!
Право это готов защищать пером, лирою, законом и кровью моею, столь громко
ныне вопиющею.
- Наглец неблагодарный! - кричал Глик, не помня себя от гнева. -
Дерзость неимоверная в летописях мира! Как? воспользоваться моим
добродушием; бесстыдно похитить плоды многолетних трудов моих! К суду вашему
обращаюсь, именитое дворянство лифляндское! Имея в виду одно ваше благо,
благо Лифляндии, я соорудил это творение, готовился посвятить его вам, и
вдруг... Вступитесь за собственное свое дело, господа! Одно заглавие скажет
вам...
- Это проект адреса королю о возвращении прав лифляндскому рыцарству и
земству, - сказал кто-то, прочтя из-за плеч пастора заглавие спорного
сочинения.
- Адрес! адрес! - повторили в толпе.
- О правах, давно забытых, - произнес кто-то.
- Втоптанных в грязь до того, что нельзя уж различить на них ни одной
буквы, - прибавил другой.
- Следственно, вы признаете, милостивые государи, что адрес, мною... -
мог только сказать пастор, как перебил его речь стоявший возле него
дворянин, у которого редукциею отнята была большая часть имения:
- Без голоса нет права, - сказал он иронически, - а наш голос давно
заглушен воинским боем, или, лучше сказать, мы служим только барабанною
кожею для возвещения маршей и торжеств нового Александра{260} до тех пор,
пока станет ее.
- Теперь-то и время подать адрес, - произнес умилительно Глик.
- Время! - воскликнул кто-то. - Да разве вы не знаете, господин пастор,
что лучшее время говорить о правах наступит, когда они кровью и огнем
напишутся на стенах наших домов и слезами жен и детей наших вытравятся на
железе наших цепей!
- Тише, тише, господа! - перебил насмешливо студент, закручивая усы и
побренчивая шпагою. - Здесь есть шведские офицеры.
- Благородный воин никогда не берется за ремесло доносчика, - возразил
с негодованием один шведский драгунский офицер, покачивая со стороны на
сторону свою жесткую лосиную перчатку, - но всегда готов укоротить языки,
оскорбляющие честь его государя.
- Аминь, аминь! - кричал пастор.
- Неприличное место выбрали, господа, для диспута, - говорили несколько
лифляндских офицеров и дворян, благоразумнее других. - Не худо заметить, что
мы, провозглашая о правах, нарушили священные права гостеприимства и
потеряли всякое уважение к прекрасному полу; не худо также вспомнить, что мы
одного государя подданные, одной матери дети.
- Разве одной злой мачехи! - кричали многие.
Продолжали спорить и тихомолком назначали поединки. Заметно было, что
волнение, произведенное между посетителями, было приготовлено. Для утишения
поднявшейся бури принуждены были наконец послать депутатов к баронессе, все
еще занятой дипломатической беседой с ученым путешественником Зибенбюргером,
очаровавшим ее совершенно. Многие женщины от страха разбежались по комнатам;
другие, боясь попасть навстречу баронессе, следственно, из огня в полымя,
остались на своих местах. Луиза, стоя на иголках, искала себе опоры в милой
Кете, но не могла найти ее кругом себя; пригожие Флора и Помона дожидались с
трепетом сердечным, когда Аполлон прикажет им начать свое приветствие
новорожденной; народ, вдыхая в себя запах съестных припасов и вина, роптал,
что бестолковые господа так долго искушают их терпение.
Что происходило в это время с самим Аполлоном? Подойдя к пастору Глику
и успев пробежать глазами первый листок чудесной тетради, он, видимо,
обомлел, начал оглядываться, пересмотрел еще раз тетрадь, ощупал ее, ощупал
себе голову и сказал с сердцем:
- Если в это дело сам лукавый не вмешался, то я не знаю, что подумать о
перемене моего "Похвального Слова дщери баронской" на адрес "Его величеству
и благодетелю нашему, королю шведскому".
Явилась на террасу баронесса Зегевольд, и с ее появлением раздор утих,
как в "Энеиде" взбунтовавшее море с прикриком на него Нептуна{261}. Не
подавая вида, что знает о бывшем неблагопристойном шуме, она шепнула
Никласзону, чтобы он подвинул вперед богинь. Флора первая из них подошла к
Луизе и, поднося ей цветы, сказала:
- Прими сии плоды...
- Плоды? Какие плоды? - перебил сердито Аполлон.
- Меня так учил господин Бир, - отвечала смущенная и оробевшая Флора.
- Да вы кто такая? - спросил грозным голосом бог песнопения.
- Каролинхен, к вашим услугам, - отвечала опять простодушно девушка,
приседая. При такой видимой неудаче Аполлон шлепнул свою лиру о пол, схватил
себя обеими руками за парик и, стиснув с ним лавровый венец, вопил:
- Чтобы всех Флор и Помон побрал лукавый вместе с моим "Похвальным
Словом"! Чтобы земля разверзлась и поглотила меня и позор мой! О зависть! о
злоба человеческая! вы достигли своей цели. Иду, удалюсь, спешу, бегу от
этих ужасных для меня мест. Тасс{261}! темница была твой Капитолий. Гомер, о
ты, слепец хиосский{261}, ты умер странником. И я, и я, - радуйтесь, зоилы!
- униженный перед почтеннейшим обществом лифляндских дворян, перед целым
синклитом ученых, направляю стопы мои в изгнание. Но знайте, за меня
потомство! Оно мститель мой и грозный судия моих врагов.
Выговоря это, Аполлон, в измятом лавровом венке, с епанчой на плечах,
продрался сквозь толпу зрителей и слушателей, устремился с террасы,
раздвинул с жестокостью толпу, окружавшую его на дворе, поколотил некоторых
ротозеев и насмешников и бежал из Гельмета. Ни увещания, ни просьбы
баронессы, ни усилия амтмана его удержать не имели никакого успеха.
(Рассказывали после, что поселяне, встретившие его в таком наряде за
несколько миль от Гельмета, почли его за сумасшедшего и представили в суд и
что он только приближению русских обязан был освобождением своим из когтей
судейских.)
Флора и Помона, которых роли Бир из рассеяния действительно перемешал,
скрылись; и хотя сентиментальная Аделаида Горнгаузен, в фижмах и на высоких
каблуках, готовилась предстать в виде пастушки, держа на голубых лентах двух
барашков, но и та, побоявшись участи, постигшей ее подруг, решилась не
показываться. Таким образом был испорчен праздник тщеславной владетельницы
Гельмета. Сильно досадовала она, но старалась скрыть это чувство.
Оставалось Луизе принять сельскую свадьбу. По данному амтманом знаку,
показался издали свадебный поезд. Впереди трусил верхом волыночник,
наигрывая на своем инструменте нестройные песни, в которых движения его
лошадки делали разные вариации. Его сопровождали два дружка с шпагами наголо
(которыми должны были открыть вход в дом новобрачного, нарубив крест на
двери, после чего следовало им, по обряду, воткнуть орудия в балку прямо над
местом, где он садился). За музыкантом и дружками, верхами ж на бойкой
лошадке, ехали разряженные: жених и, позади его, боком, на той же лошади,
невеста, ухватившись за кушак его правой рукой. Две медные монеты, вложенные
в расщеп палки, которую он держал в руке, должны были служить ему пропуском
в дом брака. Невеста бросала красные ленты по дороге, особенно на
перекрестках, где хоронились некрещеные дети.