Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
ко члены этого животного.
Дюмон. Уже не пропустили ли кого татары без дежурного офицера?
Князь Вадбольский. Офицер с отрядом драгун только теперь отправился
сменять калмыков да башкирцев. Впрочем, грех сказать и об Мурзенковой
команде, чтобы она не исполняла свято обязанности караульщиков.
Дюмон. Так же хорошо, как и обязанности зажигателей и грабителей; а
между тем слава падает на регулярное войско!
Лима. Что делать, господа? Они незнакомы с честолюбием, не знают, что
такое преданность к государю, любовь к отечеству, что такое слава; честь их
- надежный конь, владыка - Мурзенко, почитаемый ими более царя, потому что
нагайка того нередко напоминает им о своем владычестве, а царская дубинка
еще на них не гуляла; удовольствие их - лихое наездничество, добыча грабежом
- их награда. Зато летучим коням их реки как нам гладкая дорога; по скалам
они, как козы, прядают. Какой драгун осмелился бы пуститься на две трети
расстояния, которое Мурзенко перемахнул сейчас будто ни в чем не бывало?
Везде татарин составляет наше передовое войско; везде очищает нам путь к
неприятелю ужасом имени своего. Подчините их дисциплине, и войско это будет
для нас бесполезно.
Дюмон. Не задаривайте их также...
Полуектов. А разве забыл ты, братец, слово нашего великого государя, да
не мимо идет: "А сии пистоли и в Европе много пользуют, не только что у
варваров".
Дюмон. Так; да я сердит ныне на них.
Лима. Это дело другое.
Глебовской. Особенно на Мурзенку, чтоб...
Князь Вадбольский. Чтоб конь его хоть раз в жизнь свою спотыкнулся на
ровном месте! Пропустить из-под ног зайца, а может быть, красного зверя - в
самой вещи досадно. Только что хвостиком мигнул! Да не век же горевать,
друзья! Если чудак любит русские песни, так мы его опять заловим на эту
приманку; если он любит нас, так сам пожалует; а недруг хоть вечно сиди в
своей берлоге!
Так кончилась занимательная беседа, прерванная шумом прибывшей пехоты и
артиллерии. Весь день прошел в отдыхе. К полдню явился немой вож*,
представив, кому следовало, свой пропуск со словами: "Илья Муромец". Никто
не был довольнее Ильзы приходом его: она обнимала, целовала его, называла
милым братцем, а он, со своей стороны, показывал красноречивыми движениями,
что был очень рад свиданию с нею. Не наговорились они, Ильза на своем языке,
немой на своем. Мы узнали в нем того самого детину, которого видели на мызе
Блументроста в слезах от того, что другие плакали.
______________
* Так звали проводников.
Вечер наволок густые тучи, в которых без грозы разыгрывалась молния.
Под мраком их отправился русский отряд через горы и леса к Сагницу, до
которого надо было сделать близ сорока верст. Уже орлы северные, узнав свои
силы, расправили крылья и начинали летать по-орлиному. Оставим их на время,
чтобы ознакомить читателя с лицом, еще мало ему известным.
Глава шестая
"НОЧНОЕ ПОСЕЩЕНИЕ"
Все подозрительно, и все его тревожит:
Чуть ночью кошка заскребет,
Ему уж кажется, что вор к нему идет,
Похолодеет весь, и ухо он приложит.{214}
Крылов
А этот точно плут, и плут первостатейный!{214}
Хмельницкий
Была ночь. Окрестность мызы рингенской слилась во мрак, сгущенный
черною тучей, задвинувшею небо.
Подойдя к самому пригорку, на котором стояли развалины замка и
господский дом, ничего нельзя было различить, кроме нескольких черных,
безобразных громад. Только по временам, когда в черной туче загоралась
длинная красноватая молния, освещавшая окружность, видны были на возвышении
влево, под сенью соснового леса, бедные остатки замка и правей его -
двухэтажный дом. О прежнем великолепии дома свидетельствовали еще множество
статуй Нептунов, Диан, Флор и прочих сочленов Олимпа с разбитыми головами
или обломанными руками; остатки на фронтоне искусной лепной работы и два
бесхвостых сфинкса, еще, впрочем, в добром здоровье, охранявших вход в это
жилище. В то же время и настоящее жалкое положение его выказывали пестрая
штукатурка, выпавшие из углов кирпичи, поросшие из-под кровли кусты и
разбитые стекла, залепленные бумагою или обтянутые пузырями. За домом видна
была купа дерев, огражденная двойным валом, сходившим с возвышения до самой
речки Метты, которая, виясь под пригорком, разыгрывалась в проблески молнии,
как полосы дружно размахнутых кос. Кругом, кое-где по холмам, стояли рощи.
Около дома рингенского барона все было тихо, будто около дома
опального. Лишь к полуночи в развалинах замка расхохоталась сова, как
некогда в блистательную эпоху его нечистый смеялся, когда знаменитый
портной-художник, выписанный из чужих краев, снарядил дочь хвастливой Тедвен
в такое платье, которому не было подобного во всей Ливонии, - той самой
Тедвен, мимоходом скажем, которая умерла потом в Гапсале в такой нищете, что
не на что было купить ей савана и гроба. Несколько сторожких псов лаем и
воем своим отвечали изредка крикливой сове, и летучие мыши, ныряя в воздухе
туда и сюда, писком своим показывали, какое веселое раздолье приготовили им
мрак ночи и безлюдство этой пустыни. В верхнем этаже нарушал тишину один
ветер, жужжавший в лоскутах бумаги, которыми некоторые окна были худо
замазаны. Когда эта музыка соединялась в адский хор и статуи, при сверкании
красноватой молнии, выступали из мрака вперед, как мертвецы в своих саванах,
и опять с нею убегали во мрак, тогда и молодец, с крепкими мышцами и
бестрепетным сердцем, проезжая этими местами, невольно должен был прочитать
молитву.
У подъемного моста, где были и ворота в замок, на берегу Метты, кто-то
легонько кряхтел и покашливал по временам, от страха ли, или, может, то был
сторож, желая дать знать своему господину, что он неусыпно исполняет
обязанности свои.
Внутри дома, в задней угольной комнате, трепетал в медном, заржавленном
ночнике огонь, скупо питаемый конопляным маслом, и бросал тусклый свет на
предметы, в ней находившиеся. За столом, накрытым черною восчанкой, сидел
старичок. На лысой голове его торчало несколько хлопков седых с рыжиною
волос. Он не был безобразен, но черты лица его, некогда правильные, ныне
искривленные злобою и подозрением, возбуждали отвращение во всяком, кто
только в него всматривался. Бледное лицо его свидетельствовало, что в нем
беспрестанно работали гнусные страсти; под навесом рыжих бровей, кровью
налитые глаза доказывали также, что он проводил ночи в тревожной бессоннице.
На нем был кофейного цвета объяринный шлафрок со множеством свежих заплат,
подобных клеткам на шашечной доске. Из-под распахнувшегося шлафрока видны
были опущенные по икры чулки синего цвета, довольно заштопанные, и туфли, до
того отказывавшиеся служить, что из одного лукаво выглядывал большой палец
ноги. Высокий и узкий задок стула, на котором сидел отвратительный старик,
был переплетен проволокою. Комната, довольно длинная, но чрезвычайно узкая,
имела только одну дверь и одно окно, изнутри запертое железными ставнями и
таким же огромным болтом. По всем стенам, кроме той, в которой была дверь,
стояли сплошные шкапы простой, однако ж крепкой работы. Шкапы эти были иные
с дверками, другие с одними полками, уставленными штофами, банками и
пузырьками, и третьи с выдвижными ящиками, из которых на каждом были
следующие надписи: гвозди первого, второго, третьего и четвертого сортов,
петли, замки, крючки, подковы новые и старые, ножницы стальные и медные, лом
медный, железный, оловянный и так далее - все, что принадлежит к мелочному
домашнему хозяйству. По стене, шкапами не занятой, висели лоскуты разных
материй, пуками по цветам прибранных, тут же гусиное крыло, чтобы сметать с
них пыль, мотки ниток, подметки и стельки новые и поношенные, содранные
кожаные переплеты с книг и деревяшки для пуговиц - все это с надписями,
иероглифами, заметками и вычислениями и все в таком порядке, что неусыпный
хранитель этих сокровищ мог в одну минуту взять вещи, ему нужные, и знать,
когда они поступили к нему в приход, сколько из них в расходе и затем в
остатке. Похищение одной деревяшки сейчас могло быть открыто. Таков был
кабинет рингенского помещика и первого богача в Лифляндии, барона Балдуина
Фюренгофа, дяди Адольфа и Густава Траутфеттеров, уже нам известных.
Он встал со стула, взял ночник, запер дверь кабинета ключом, вышел в
ближнюю комнату, в которой стояла кровать со штофными, зеленого, порыжелого
цвета, занавесами, висевшими на медных кольцах и железных прутьях; отдернул
занавесы, снял со стены, в алькове кровати, пистолет, подошел к двери на
цыпочках, приставил ухо к щели замка и воротился в кабинет успокоенный, что
все в доме благополучно. Храпели мальчики и девочки у дверей разных комнат.
Только тот, кто захотел бы пройти до скупого и злого барона, должен был
наступить на них и произвесть тревогу в доме. Запершись в кабинете и положив
ночник и пистолет на стол, подошел Фюренгоф к одному шкапу, вынул из него
деревянный ящик с гвоздиками номер четвертый, засунул руку дальше и вынул
укладку, на которой тоже была надпись: гвозди номера четвертого.
Беспрестанно оглядываясь и прислушиваясь, он поставил дрожащими руками
укладку на стол. Долго пытал он целость ее, долго разглядывал, не
оказывается ли в ней щели; наконец выдвинул из нее дощечку и пожал под нею
пружину, отчего из укладки отскочила крыша. Вынув из этого, по-видимому
денежного, гроба несколько свертков в бумаге, положил их на стол, потом
попеременно клал на ладонь и с улыбкою взвешивал их тяжесть. Потешившись
таким образом, он развернул свертки - и золото одинакой величины монет
заиграло в глазах его. Приметно было, что блеском некоторых он особенно
любовался; другие, находя несколько тусклыми, осторожно чистил щеточкой с
белым порошком до того, что они загорели, как жар. От радости он захохотал и
вдруг, сам испугавшись этого судорожного хохота, с ужасом вздрогнул,
посмотрел вокруг себя и старался затаить свое удовольствие в глубине сердца.
Успокоившись, нарезал он из бумаги, в меру монет, несколько кружков,
переложил ими вычищенные монеты, потом, вздохнув, как будто разлучаясь с
другом, свернул золото в старые обвертки, с другим вздохом уложил милое дитя
в гроб его до нового свидания и готовился вдвинуть ящик на прежнее место,
как вдруг собаки залились лаем и, немного погодя, сторож затрубил в трубу.
Скупец затрепетал как лист осиновый; руки у него с ящиком остались в том
положении, в каком их застала тревога в доме; бледнеть уже более
обыкновенного он не мог, но лицо его от страха подергивало, как от судороги.
"Что это значит? в полуночь?" - сказал он сам себе, старался ободриться и,
дрожа, спешил привести ящики, шкап и кабинет в прежнее укрепленное
состояние. После того надел на себя засаленный колпак, взял ночник, положил
пистолет за пазуху, попытал крепость замка у кабинета, вывел у двери песком
разные фигуры, чтобы следы по нем были сейчас видны, и обошел рунтом все
комнаты в доме. Все посты, кроме одного, были заняты проснувшимися
ребятишками и девочками, испитыми, растрепанными, босыми и в лохмотьях.
- Марта! Марта! - грозно закричал барон, и на крик этот выбежала
женщина не старая, но с наружностью мегеры, в канифасной кофте и темной,
стаметной юбке, в засаленном чепце, с пуком ключей у пояса на одной стороне
и лозою на другой, в башмаках с высокими каблуками, которые своим стуком еще
издали докладывали о приближении ее. Это была достойная экономка барона
Балдуина и домашний его палач.
- А-а! дружище! - сказал Фюренгоф и указал ей на девочку лет десяти,
лежавшую, согнувшись в клубок, у одной из дверей. Мегера немилосердо
толкнула несчастную жертву в спину и, не дав ей времени одуматься от страха,
принялась хлестать ее лозою до того, что она упала без чувств на пол. Здесь
послышался на мосту нетерпеливый крик и стук.
- Видно, пожаловал неугомонный гость! - проворчал с сердцем старик. -
Марта! спроси в окно, кто осмеливается так беспокоить меня по ночам?
Экономка спешила в точности выполнить приказ своего повелителя. Сторож
отвечал, что приехал из Гельмета господин Никласзон и грозится стрелять по
окнам дома милостивого барона, если не скоро пропустят его через мост.
- Вели пустить! - сказал Фюренгоф, спустившись на тон более мягкий,
когда услышал магическое для него слово, и приготовился встретить гостя,
бормоча сквозь зубы:
- Ох! этот вещун полуночный! зачем нелегкая несет его так поздно?
Комната, где второпях остановился барон, походила также на кабинет,
только другого рода, нежели тот, в котором мы его прежде застали. Кроме
старых фолиантов, книг, большою частию без переплетов, планов и бумаг,
покрытых густым слоем пыли, да двух-трех фамильных портретов, шевелившихся
при малейшем стуке дверей, в нем ничего не было. Как повислое крыло
ушибленной птицы, свесилась над портретом оторванная с одного конца панель,
а с другой едва придерживаемая гвоздем. Здесь стоял сальный огарок, который
барон поспешил зажечь. В этом кабинете ожидал он своего гостя. Явился
Никласзон в плаще, опоясанном широким ремнем, за которым было два пистолета,
в шляпе с длинными полями и с арапником в руке. Грубая досада и коварство
переговаривались на его лице. Марте дан знак удалиться.
- А-а, дружище! Откуда? зачем бог несет так поздно? - сказал Фюренгоф,
обнимая Никласзона.
- Бог? не произноси этого имени! - возразил гость, принимая холодно
обнимания хозяина и бросив шляпу на стол. - В наших делах нет его.
- Дружище! что с тобою? Здоров ли ты? Садись-ка, отдохни, любезный!
(Придвигает ему стул.)
- Вели подать мне прежде вина, да смотри, для меня!
- Отвесть душку? хорошо! Венгерского, что ли? чистого венгерского,
которое берегу только для таких приятелей, как ты. Масло, настоящее масло,
дружище!
- Хорошо!
- А может, позволишь кипрского? Остаточек от пира, который делал король
польский при переименовании Динаминда в Аугустенбург. Сладок, приятен,
щиплет немного язык...
- Как твоя Марта. Что-нибудь хорошего, да поскорее!
Старик вышел в другую комнату и хлопнул два раза в ладони. На этот знак
явилась растрепанная экономка с белым чепчиком на голове. Он сердито
посмотрел на нее и примолвил:
- Вот что значит гость по сердцу! Гм! Наряды другие!
- Прежний чепчик... - отвечала, запинаясь, мегера, - был в... крови.
- Сатанинские отговорки! Знаем! Слышь, принеси нам венгерского первого
сорта. Понимаешь? а?
- Слушаю и понимаю, - проворчала экономка и вышла из комнаты, хлопнув
сердито дверью.
- Вот каковы ныне служители, дружище! - вздыхая, сказал барон, садясь
близ своего гостя. - А сколько попечений об них! Пой, корми, одевай,
заботься об их здоровье, благодетельствуй им, и, наконец, в награду тебе,
хлопнут под нос дверью!
- Зачем ты сослал на пашню служителей отца своего?
- Они служили отцу, не мне; к тому ж избалованы, страх избалованы;
захотели бы и меня впрячь в соху, да стали бы еще погонять; пустили бы и
меня по миру. Я хочу воспитать своих служителей для себя собственно, по
своему обычаю, своему нраву. Надобно держать их в ежовых рукавицах, чтобы
они не очнулись; надобно греметь над ними: тогда только они на что-нибудь
годятся.
- Между ними были старики испытанной верности.
- Верности? где ныне найти ее? Все тунеядцы, трутни, вольница! Только и
забот, что о себе, об новой редукции, о каких-то правах человеческих, а об
господине давно забыли. Вообрази, любезный, я вздумал одного из этих
служителей испытанной верности легонько наказать - и то, дружище, с
отдыхами, - что ж он, бунтовщик?.. Я, кричит на весь двор, старый камердинер
вашего батюшки, ходил с ним в поход; да что это будет? ныне времена не те:
есть в Лифляндии и суд и ландрат{219}. Поверишь ли? Едва не взбунтовалась
вся дворня.
- Хорошо! Зачем же ты согнал прежнюю любимицу свою Елисавету?
- Елисавету?
- Да, обольщенную тобою, обманутую, твою благодетельницу, по милости
которой так же, как и по моей, получил ты все, что имеешь!
- Она была свидетельницею... она избаловала всю дворню, брала надо мною
верх, хотела быть госпожою всего... меня уж не ставила и в пфенниг. Впрочем,
господин Никласзон, к чему такие вопросы? в такое время?
- К чему? (Никласзон коварно посмотрел на своего собеседника.)
- Да, зачем тревожить прах мертвых? Разве ты хочешь забыть, что она
умерла, схоронена и покоится на кладбище до будущего воскресения мертвых?
- Умерла так же, как я умер, схоронена, как я.
- Разве... ты... друг?
- Видно, ошибся одною унциею: что ж делать? И не на нас бывает такая
беда, что одною лишнею унцией, или недостатком унции, убивают и оживляют.
- Что ж?.. разве есть вести?.. - дрожащим голосом спросил ужасный
барон, едва держась на стуле.
- Есть. Знай, старик неразумный: бывшая служительница Паткуля, питомка
отца твоего, твоя любимица, моя с тобою сообщница в злодеянии... (Взглянув
на шевелившийся портрет.) Что ты не велишь снять этого бледного старика,
который на нас так жалко смотрит, будто упрашивает? Также свидетель!..
- Тише, тише, друг, я слышу шаги Марты. (Он утер рукою холодный пот с
лица и старался принять веселый вид.) Славное винцо, божусь тебе, славное!
(Вошла экономка, у которой он вырвал из рук бутылку, рюмку и потом налил
вина дрожащими руками.) Выпей-ка, дружище! после дороги не худо подкрепить
силы.
- Прошу начать, - сказал твердо Никласзон.
- Между друзьями? Это уж осторожность слишком утонченная.
- Без обиняков. Мы друг друга знаем: я приехал не знакомиться с тобою.
- Будь по-твоему! За здоровье моего доброго, верного приятеля!
(Выпивает рюмку вина.)
Никласзон взял рюмку и бутылку, сам налил и, произнеся:
- Да погибнут враги наши! - приложил губы к стеклу, наморщился и
выплеснул вино на пол. - Твоя экономка ошиблась? Это уксус!
- Марта! что это значит?
- Вы приказали первого сорта, - отвечала экономка, - не в первый раз
понимать вас.
- Бездельница! - вскричал старик, топая ногами. - Принеси первого
нумера. Знаешь?
- Теперь знаю, - сказала Марта и вышла из комнаты.
Барон придвинул стул ближе к своему сообщнику и жалким, униженным
голосом, потирая себе ладони, начал так говорить:
- Как же вы, любезный друг, знаете, что... она... но вы надо мною
шутите? Может быть, старые долги?
- Я не приехал бы шутить в ужасную полночь к тебе, на твою мызу, где
одни черти за волосы дерутся. Известно мне так верно, как сижу теперь на
стуле, в доме твоем, как тебя вижу в трясучке от страха; известно мне,
говорю тебе, Балдуину Фюренгофу, что Елисавета, тобою изгнанная, мною не
доморенная, живет, под латышским именем Ильзы, в стане русском, в должности
маркитантши. - При этих словах расстегнул он верх плаща, вынул из бокового
кармана две бумаги и, подавая Фюренгофу одну, произнес с злобною усмешкой: -
Читайте, господин барон! полюбуйтесь, господин