Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
другую, обыденную,
заурядную тему, уводившую, как ему казалось, прочь от лошадиных страстей.
Он спросил о чем-то, касающемся расстояния до Бостона и кратчайшей дороги
туда, уповая, что эта сравнительно постная тема не даст собеседнику повода
для дальнейших пылких речей. Какая ошибка! Конюх с живостью оседлал эту
тему и пустился с ней вскачь сквозь грозу и артиллерийский огонь вперед и
снова вперед с тем же блеском непристойного лексикона, который отличал его
речи о лошадях.
Преподобный еще раз отказался капитулировать. Оторвав конюха от
дорожной тематики, он подсунул ему виды на урожай. Снова осечка! Конюх
набросился на урожай с невиданной яростью и пронесся по нему с тем же
благоуханием и грохотом. В полном отчаянии Преподобный кинулся к старому
лодырю и откупорил его невзначай банальнейшим замечанием о моих натертых
ногах. В ответ старый лодырь - добрейшее существо! - изрыгнул, словно новый
Везувий, поток сострадательных богохульств, напирая в особенности на
целительные качества примочек из керосина. Он воззвал к молодому конюху за
подтверждением чудодейственных средств керосина, как верного средства от
потертостей на ногах. Тот откликнулся со знакомым нам благоуханным
энтузиазмом, и в продолжение пяти минут Преподобный стоял без языка, пока
через него перекатывались валы сточных вод.
Спасительная мысль блеснула в его мозгу. Он прошествовал к стойке,
извлек из кармана письмо, пробежал его наскоро и сунул обратно в конверт;
потом, положив конверт прямо на стойку, он отчалил, греховно прикинувшись,
что забыл прихватить свой конверт. Проблеск надежды мелькнул в его
затравленном взоре, когда он увидел, что приманка подействовала. Он увидел,
как конюх зашагал не спеша к стойке, взял в руки конверт и стал разбирать
адрес. Пауза, минута молчания - и громкий вопль конюха, исполненный
радости:
- Как?! Вы священник?! (Взрыв сквернословия и богохульства невиданной
мощи.) Почему же вы нам не сказали, кто вы такой?
Он бросился хлопотать. Полный сердечнейшего гостеприимства, он поднял
с постели кухарку и горничную, и все они вместе наперебой стали заботиться
о Преподобном. Потом этот восхитительный и восхищенный оратор усадил
Преподобного на почетное место и принялся за подробный доклад о состоянии
церковных дел у них в Даффилде. Он был блестящ, красноречив, откровенен и
полон чистейших намерений, но рассказ его вскоре на добрую четверть градуса
отклонился от курса и был весь напичкан непристойными выражениями. Словно
факелы в преисподней, они сверкали в сплошном багровом чаду сквернословия,
разрываемом через каждые четыре фута по фронту взлетавшими до небес
ракетными вспышками непередаваемых богохульств. Это был великий артист! Все
его прежние опыты были лишь светлячками и болотными огоньками по сравнению
с этим заключительным неслыханным фейерверком.
Когда мы остались вдвоем, Преподобный сказал, не скрывая своего
облегчения:
- Одно меня, Марк, утешает. Напечатать эту историю вам никогда не
удастся.
Да, кто решился бы ее напечатать? Но это было безумно смешно. Смешно
потому, что этим людям были полностью чужды дурные намерения. В ином случае
это было бы не смешно, а противно. Наутро сангвинический конюх вломился,
когда мы сидели за завтраком, и, помирая со смеху, поведал почтенной
трактирщице и ее маленькой дочке, что гуси замерзли в пруду. Язык изложения
был столь же чудовищным, что и вчера. Слушательницы были взволнованы
грустной судьбой гусей, но красноречие рассказчика оставило их
равнодушными. Оно было для них привычным, не вызывало у них осуждения.
1903
[ДЖОН ХЭЙ{78}]
С четверть века тому назад я навестил как-то Джона Хэя, нынешнего
государственного секретаря. Хэй тогда жил в Нью-Йорке и временно занимал
дом Уайтлоу Рида, уехавшего на несколько месяцев путешествовать по Европе.
Хэй временно замещал Рида также и на посту редактора "Нью-Йорк трибюн". Два
случая, связанных с этим воскресным визитом, я запомнил особенно ясно и
сейчас о них расскажу. Первый случай совсем несущественный, и меня
удивляет, что он не выветривается у меня из памяти столько лет. Но прежде
чем к нему обратиться, несколько слов о другом. Я знаком с Джоном Хэем
очень давно. Я знал его в пору, когда он еще был никому не известным
автором передовиц в "Нью-Йорк трибюн", во времена Хорэса Грили. Уже тогда
он писал превосходно и должен был бы, я думаю, получать в три или четыре
раза больше, чем ему платила газета. В те давние времена он был обаятелен -
красив, строен, изящен. Для меня, выросшего на Западе, в примитивных и
грубых условиях, он был неотразимо хорош. Меня пленяла его легкость в
обращении с людьми, манера беседовать - красноречие без тени
искусственности. В основе его обаяния лежали прирожденные качества, но они
получили окончательную отделку и блеск в Европе, где он жил несколько лет в
качестве нашего поверенного в делах при венском дворе. Хэй был весел,
сердечен, отличный товарищ.
Сейчас я подойду к своей теме.
Джон Хэй не боялся Хорэса Грили.
Я пишу эту фразу с красной строки, потому что значение сказанного в
ней трудно преувеличить. Джон Хэй был единственным сотрудником "Нью-Йорк
трибюн", который служил под началом Хорэса Грили и не боялся его.
Эти несколько лет, что Джон Хэй занимает пост государственного
секретаря, он сталкивается с трудностями в международных делах, какие едва
ли встречались кому-либо из его предшественников (в особенности, если
учесть всю серьезность современных проблем), и мы видим, что он сохранил
свою молодую отвагу и не страшится монархов с их флотом и армиями так же,
как не страшился Хорэса Грили.
И вот я подошел к моей теме.
В то воскресное утро, четверть века тому назад, мы с Хэем сидели и
хохотали вдвоем - почти так же, как это бывало у нас с ним в 1867 году,
когда дверь растворилась и в комнату вошла миссис Хэй, строго одетая, в
шляпе, в перчатках, вся в озарении пресвитерианской святости, - прямо из
церкви. Мы поднялись, ощущая всем телом резкую перемену в окружающем
климате. Только что стоял ласковый летний денек, но температура стала
стремительно падать. Через минуту дыхание выходило у нас изо рта в виде
пара, и на усах появились сосульки. Мы не успели поведать вошедшей хозяйке
любезности, которые были у нас на кончике языка, - прелестная молодая
женщина опередила нас в этом. На лице ее не было даже тени улыбки, вся
фигура выражала неудовольствие. "Доброе утро, мистер Клеменс!" - холодно
процедила она и вышла из комнаты.
Наступило неловкое молчание, я сказал бы - очень неловкое. Если Хэй
рассчитывал, что я что-нибудь вымолвлю, он глубоко заблуждался - я утратил
дар речи. Вскоре стало понятно, что и у него язык отнялся. Когда ко мне
вернулась способность двигать ногами, я направился к двери. Хэй плелся
рядом, без звука, без стона, так сказать, поседевший за одну ночь. У дверей
в нем проснулась былая учтивость, затеплилась на короткий момент и погасла.
Раскрыв рот, он тяжело перевел дух. Он хотел, наверно, сказать, чтобы я
заходил, но природная искренность помешала ему сфальшивить. Он сделал
вторую попытку заговорить, на этот раз более удачную, и пробормотал
виновато:
- Она очень строга насчет воскресений.
Как часто за эти последние годы восхищенные соотечественники говорили
о Хэе (да и я повторял вместе с ними не раз): "Если долг повелит ему
ослушаться желания страны, он не сробеет перед восемьюдесятью миллионами
американцев".
С того посещения Хэя прошло двадцать пять лет, и жизненный опыт меня
научил, что абсолютной храбрости не существует; всегда кто-нибудь да
найдется, перед кем отступает самый лихой храбрец.
А вот второе, что запомнилось мне в связи с этим визитом. Мы
заспорили, кто из нас старше, Хэй сказал, что ему сорок лет, я признался,
что мне сорок два. Хэй спросил, не пишу ли я автобиографию, я ответил, что
нет. Он посоветовал мне без отлагательств начать, сказал, что два года уже
безвозвратно потеряно, после чего произнес речь примерно такого рода:
"В сорок лет человек достигает вершины горы и начинает склоняться к
закату. Средний, обычный, скажем резче, посредственный человек к этому
возрасту преуспел уже в жизни, либо потерпел неудачу. В любом случае он
прожил ту часть своей жизни, которая стоит внимания. В любом случае она
стоит того, чтобы о ней написать. И если это повествование будет правдивым
- поскольку это возможно, - оно будет, конечно, представлять интерес.
Автобиограф непременно расскажет о себе правду, даже если он будет
противиться ей, потому что правда в его рассказе будет в союзе с вымыслом,
и этот союз будет на благо читателю. Каждая доля истины и каждая доля
вымысла будут мазками кисти, каждый мазок ляжет в нужное место, и вместе
они образуют его портрет. Но не тот портрет, который он втайне от нас решил
написать, а подлинный, истинный, в котором выразится его внутренний мир,
его душа, его сущность. Он не хочет солгать, но он лжет вам все время. Его
ложь не назовешь преднамеренной, но и не назовешь безотчетной. Это ложь
полусознательная, как бы дымка, окутывающая повествование, легкая, нежная,
милосердная дымка, которая сообщит привлекательность его облику, позволит
увидеть его добродетели и затенит недостатки. Но истинное в портрете
останется истинным, попытка видоизменить то, что против него, не достигнет
намеченной цели, туман не укроет подлинных черт, и читатель увидит человека
таким, каков он есть. В каждой автобиографии скрыт дьявольский, тончайший
секрет, и он противостоит всем стараниям автора переписать себя на свой
лад.
Хэй дал мне понять, что мы с ним обычные, посредственные, средние
люди. Я не пытался оспорить его приговор и мужественно затаил причиненную
мне обиду. Между тем Хэй был совершенно не прав, когда утверждал, что мы
уже выполнили свою основную задачу, миновали высшую точку, спускаемся вниз
по склону, (а я-то еще на два года старше его!), короче говоря, что наша
карьера в качестве благодетелей человеческого рода закончена. Я был тогда
автором четырех или нет, пяти книг, но прошло много лет, и я не перестаю
наводнять мир своими великолепными сочинениями. Хэй написал исторический
труд о Линкольне, который никогда не поблекнет. За протекшие годы Хэй был
нашим послом, прославился как блестящий оратор, сейчас он снискавший
всеобщее восхищение государственный секретарь и был бы, наверное, избран в
будущем году президентом, если бы мы были приличным народом, имели бы за
душой хоть кроху благодарного чувства и не отказывались от президента из
чистого золота каждый раз, когда под руками имеется другой - оловянный.
Узнав, что я потерял два года, я решил непременно их наверстать и
принялся за автобиографию не медля. Однако через неделю мой энтузиазм
поостыл, а потом и вовсе исчез, и я выбросил все в корзину. С той поры я не
раз принимался за автобиографию и снова ее выбрасывал. Однажды я начал
вести дневник, решив, что когда он достигнет более или менее обширных
размеров, я превращу его в автобиографический очерк. Не вышло. Я тратил
добрых полвечера, чтобы записать свои впечатления за день; когда же к концу
недели я перечел свой дневник, он мне совсем не понравился.
За последние десять лет я пытался не раз подобраться к автобиографии
поближе то тем, то другим способом, но без результата; все, что я сочинял,
было слишком "литературой". Стоит взять в руки перо, и рассказ становится
тяжкой обузой.
А он должен течь, как течет ручей средь холмов и кудрявых рощ.
Повстречав на пути валун или выступ, поросший травой, ручей свернет в
сторону, гладь его замутится, но ничто не остановит его - ни внезапный
порог, ни галечная мель на дне русла. Он и минуты не течет в одном
направлении, но при том он течет, течет без оглядки, нарушая все правила
грамматического хорошего тона, пробегая иной раз круг в добрых три четверти
мили, чтобы затем вновь вернуться к месту, где протекал час назад; он течет
и течет и верен в своих причудах одному лишь закону, закону повествования,
которое, как известно, вообще законов не знает. Главное для него - пройти
до конца свой путь; как - не столь важно, важно пройти до конца.
Когда же берешь в руки перо, прихотливый ручеек становится как бы
каналом. Он течет медленно, плавно, достойно, дремотно. В нем нет ничего
худого, не считая того, что он весь никуда не годится. Он слишком
приглажен, слишком благопристоен, слишком литературен. Ни стиль его, ни
сюжет, ни повадка не пригодны для истинного повествования. Он весь в
отражениях, и тут ничего не поделаешь, это - в его природе. Сверкающий,
словно покрытый лаком, наш канал отражает все, что есть на его берегах:
деревья, цветы, коров - все, что ему повстречается. И, занятый этим, теряет
драгоценное время.
1904
[КАК ПИСАТЬ АВТОБИОГРАФИЮ]
Во Флоренции в 1904 году я открыл наконец истинный способ как писать
автобиографию. Не выбирай, чтобы начать ее, какое-либо определенное время
своей жизни; броди по жизни как вздумается; веди рассказ только о том, что
интересует тебя сейчас, в эту минуту; прерывай рассказ, как только интерес
к нему начинает слабеть, и берись за новую, более интересную тему, которая
пришла тебе только что в голову.
И еще: пусть этот рассказ будет одновременно автобиографией и
дневником. Тогда ты сумеешь столкнуть живой сегодняшний день с
воспоминанием о чем-то, что было похоже, но случилось в далеком прошлом; в
этих контрастах скрыто неповторимое очарование. Не нужно никакого таланта,
чтобы придать интерес рассказу, который будет одновременно автобиографией и
дневником.
Итак, я открыл верный способ, как мне работать. Теперь этот труд будет
для меня развлечением, просто-напросто развлечением, потехой, приятным
препровождением времени, не потребует никакого усилия.
Нью-Йорк, 10 января 1906 г.
[ЗАСТОЛЬНЫЕ РЕЧИ. - ПОЛИТИЧЕСКИЕ ДЕЛА.]
Мне предстоит произнести несколько речей в ближайшие два-три месяца, а
за прошлые два-три месяца мне тоже пришлось произнести несколько речей, - и
как-то вдруг мне подумалось, что люди, которые выступают с речами на
собраниях того или другого рода, особенно на официальных банкетах, часто
без всякой надобности утруждают себя подготовкой к выступлению. Обычно речь
на банкете не играет важной роли по той причине, что банкет обычно
устраивают, либо отмечая какое-нибудь событие скоропреходящего значения,
либо чествуя почетного гостя, - и в этом нет ничего особенно важного: я
хочу сказать - ничего такого, на чем следовало бы сосредоточиться оратору,
произнося речь на такую тему, а действительно важно, быть может, чтобы
оратор постарался говорить достаточно интересно, не утомляя и не раздражая
людей, которые не пользуются привилегией говорить речи и не имеют права
уйти, когда начинают говорить другие. Так что обыкновенное милосердие по
отношению к этим людям требует, чтобы оратор хоть сколько-нибудь
подготовился, вместо того чтобы идти на банкет с абсолютно пустой головой.
Человек, который часто произносит речи, не может уделять много времени
на их подготовку и, вероятно, идет на банкет с пустой головой (как и я
привык делать), намереваясь позаимствовать тему у других неподготовленных
ораторов, которые будут говорить до него. А это совершенная правда, что
если вам удастся попасть в список ораторов третьим или еще того дальше,
можно рассчитывать с полной уверенностью, что не тот, так другой из
предыдущих ораторов даст вам все нужные темы. В самом деле, у вас, надо
полагать, их наберется гораздо больше, чем требуется, так что можно даже
запутаться. Вам захочется говорить на все эти темы, а это, конечно, опасно.
Следует выбрать одну из них и говорить на эту тему, и можно поставить сто
против одного, что через две минуты вы пожалеете, что не выбрали
какую-нибудь другую. Вы начнете отклоняться от избранной вами темы, потому
что заметите, что есть и другая, гораздо лучше той.
Об этой старой-старой истине, известной мне по опыту, мне напомнил
один случай в Плэйерс-клубе, где на днях двадцать два моих старых знакомых
по клубу давали для меня обед* в знак удовольствия увидеться со мной снова
после трехлетнего отсутствия. Случай этот произошел по глупости совета
директоров - совета, который исполняет свои обязанности со времени
основания клуба; а если это и не тот же самый совет, который был у них
вначале, то это совершенно все равно, поскольку его членов, надо полагать,
выбирают все из того же сумасшедшего дома, откуда взяли и первый совет. В
тот вечер председателем был Брандер Мэтьюз{84}, и он открыл заседание
непринужденной, весьма утешительной и удачной речью. Брандер всегда бывает
подготовлен и в форме, когда собирается выступить с речью. После этого он
дал слово Гилдеру{84}, который пришел не подготовившись и, вероятно,
надеялся почерпнуть что-нибудь у Брандера, но это ему не удалось. Говорил
он плохо и сел хотя и не окончательно посрамленный, но с большим конфузом.
Следующим выступал Фрэнк Миллет{84} (художник). Он с большим трудом довел
до конца свою речь, доказав два положения: во-первых, что он готовился и не
помнит всего, что приготовил; и во-вторых, что тема у него неважная. О
подготовке свидетельствовало главным образом то, что он пытался прочесть
два порядочной длины стихотворения - хорошие стихи, - но читал он
неуверенно и плохим чтением превратил их в плохие. Скульптуру тоже надо
было как-то представить, и Сент-Годенс{85} принял приглашение, пообещав
выступить с речью, но в последнюю минуту не смог приехать, и вместо него
пришлось встать и произнести речь совершенно неподготовленному человеку. Он
не сказал ничего оригинального или волнующего, и, в самом деле, все им
сказанное было так робко и нерешительно, совершенно заурядно, что новым и
свежим показались только последние слова о том, что он совершенно не
ожидал, что ему придется выступить с речью! Я бы мог закончить эту речь за
него, столько раз я ее слышал.
______________
* На этом обеде возникла мысль об автобиографии, что и повело к
диктовке данных материалов. (Прим. автора.)
Эти люди потерпели неудачу, потому что они думали (то есть Миллет и
Гилдер) все время, пока говорил Мэтьюз; они старались держать в уме те
пустяки, которые приготовили, и это не дало им почерпнуть какую-нибудь
новую и свежую тему из того, что говорил Брандер. Точно так же и Миллет во
время речи Гилдера все еще думал о том, что он сам приготовил, и потому
упустил все темы, какие можно было заимствовать у Гилдера. Но я попросил
Мэтьюза поставить меня последним в списке ораторов и потому воспользовался
всеми преимуществами, какие возможны в таком случае. Ведь я явился без
темы, а эти господа доставили мне множество тем, потому что я не был занят
припоминанием того, что приготовил заранее, - ничего готового