Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
и процветающего еженедельника. Выпустив одно из
"Писем Нэсби", он открыл золотое дно. И сразу прославился. Избрав этот
новый путь, он каждую неделю задавал медноголовым и демократам отличную
взбучку, и его письма перепечатывались повсюду, от Атлантического до Тихого
океана их читали, покатываясь со смеху, буквально все, - то есть все, кроме
особенно тупых и закоснелых демократов и медноголовых. По внезапности слава
Нэсби была подобна взрыву, по охвату - атмосфере. Вскоре ему предложили
командовать ротой; он принял назначение и немедленно собрался ехать на
фронт, но губернатор штата оказался умнее политических хозяев Кернера{58} и
Петефи{58}, он не согласился подписать назначение Нэсби и велел ему
оставаться дома. Он сказал, что на войне из Нэсби выйдет только один солдат
- с одной саблей, а дома он равняется армии - с артиллерией! Нэсби
послушался и продолжал писать свои зажигательные письма.
Я увидел его впервые, когда приехал погостить в Хартфорд; думаю, что
это было года через три-четыре после войны. Оперный театр был битком набит
людьми, которые пришли послушать его лекцию "Проклят будь Ханаан"{58}. Он
выступал с этой самой лекцией - и никакой другой - в течение двух или трех
лет и прочитал ее несколько сот раз, однако даже теперь он не в состоянии
был произнести ни одной фразы, не заглядывая в рукопись, - кроме
вступительной. Его появление на сцене было встречено бурными
аплодисментами, но он не остановился, чтобы раскланяться или еще как-нибудь
ответить на приветствия, а прямо прошел к кафедре, раскрыл портфель и сразу
словно окаменел в позе, которой так и не изменил ни разу за всю
полуторачасовую лекцию, разве только для того, чтобы перевернуть страницу:
он стоял, наклонившись всем телом над кафедрой, твердо опираясь на левую
руку, как на столб, заложив правую руку за спину. Приблизительно в две
минуты раз его правая рука протягивалась вперед, переворачивала страницу,
потом опять убиралась на свое место за спину, действуя точь-в-точь как
машина и напоминая машину: ритмически правильно, быстро, точно. Можно было
вообразить, что слышишь лязг. Внушительный и плотный, он одевался
по-провинциальному нескладно и походил на простоватого старика фермера.
Я умирал от любопытства послушать, как он начнет. Он не заставил меня
долго ждать. Как только он оперся на левую руку, закинул правую за спину и
нагнулся над рукописью, он слегка приподнял голову, сверкнул глазами на
публику и громовым медвежьим голосом проревел такую фразу:
- Все мы происходим от наших предков!
После чего он так и продолжал реветь до самого конца, бесцеремонно
прокладывая себе путь сквозь непрерывные аплодисменты и смех и совершенно
не принимая их во внимание. Его лекция являла собой длительную пальбу
залпами без промаха по таким мишеням, как рабовладение и его северные
апологеты, а успехом он был обязан предмету лекции, но не манере читать;
его чтение было лишено искусства, если большая и заражающая искренность и
энергия не могут быть названы этим именем. Кончив читать свою лекцию, он в
ту же минуту повернулся спиной к зале и сошел со сцены, по-видимому,
нисколько не заинтересованный лично аплодисментами, гремевшими за его
спиной.
Сложение у него было, как у быка, а сила и выносливость - как у
призового борца. Экспрессы в то время ходили не часто, он опоздал пересесть
на поезд и, чтобы попасть вовремя на эту лекцию в Хартфорде, ехал две трети
ночи и целый день в вагоне для скота, - а дело было среди зимы. Не
пообедав, он перешел из этого вагона на кафедру, - однако со сцены его
голос звучал мощно, и сам он не выказывал никаких признаков утомления и
сонливости. Он просидел за полночь, беседуя и ужиная со мной, и то первым
сдался я, а не он. Он рассказывал мне, что в первом своем сезоне он читал
лекцию "Проклят будь Ханаан" по двадцать пять раз в месяц, девять месяцев
подряд. Никакой другой лектор не побил такого рекорда, я полагаю.
Он рассказал, что, повторив свою лекцию двести двадцать пять раз
подряд, мог произнести вступительную фразу, не заглядывая в рукопись, а
иной раз даже так и делал, расхрабрившись. А вот и еще результат: он
возвратился домой после длительного лекционного турне и в задумчивости
сидел вечером у камина, как вдруг часы пробили восемь, прервав его
раздумье. Привычка есть привычка, и, не успев сообразить, где находится, он
проревел: "Все мы происходим от наших предков!"
Я начал читать лекции в 1866 году, в Калифорнии и Неваде; в 1867 году
прочел одну лекцию в Нью-Йорке и несколько в долине Миссисипи; в 1868 году
объехал весь Запад; а в два или три следующих сезона прибавил и Восток к
своему маршруту. Каждый сезон нам теперь приходилось выступать с новой
лекцией (и Нэсби вместе с другими) - на первый раз, для проверки перед
аудиторией в две с половиной тысячи слушателей, в старом концертном зале
бостонского лектория; этой проверкой все лектории страны определяли
коммерческую цену лекции. Лекционное турне, в сущности, начиналось не в
самом Бостоне, а в окрестных городках. Мы появлялись в Бостоне только после
того, как порепетируем около месяца в этих городках и сделаем все нужные
поправки и проверки.
При такой системе вся наша компания собиралась в Бостоне в начале
октября и несколько недель проводила время, бездельничая и общаясь друг с
другом. Жили мы в отеле Йонга, днем сидели в бюро Ретпата{60}, куря и
разговаривая о своих литературных делах, а под вечер мы разъезжались по
окрестным городкам, чтобы они показали нам, что хорошо и что плохо в новых
лекциях. С провинциальной аудиторией трудно иметь дело: анекдот, который
она одобрит легкой рябью смеха, в городе вызвал бы целую бурю. Средний
успех в провинции означает триумф в городе. Таким образом, когда мы в конце
концов выступали на большой сцене концертного зала, вердикт уже был у нас в
кармане.
Но иногда лекторы, которые были новичками в этом деле, не понимали
всей важности "пробы на собаке", и такие могли явиться в концертный зал с
непроверенным продуктом. Был один такой случай, который порядком встревожил
кое-кого из нас, как только мы увидели афишу. Де Кордова, юморист, - вот
из-за кого мы взволновались. Думаю, что у него была другая фамилия, но я
позабыл какая. Он печатал в журналах мрачно-юмористические рассказики,
которые встретили благосклонный прием у читателей и доставили ему довольно
широкую известность. А теперь он вдруг вздумал браконьерствовать в наших
владениях и захватил нас врасплох. Некоторые из нас захворали - так
захворали, что не могли читать лекции. Мы отложили выступления в отдаленных
местностях и остались в городе. Мы - Нэсби, Биллингс{61} и я - заняли
передние места на одном из балконов и стали ждать. Зал был полон. Когда Де
Кордова вышел на сцену, его встретили, как нам показалось, уж слишком
радушно и почти до неприличия шумно. Думаю, что мы не ревновали и даже не
завидовали, но все-таки нам это было неприятно. Когда я понял, что он
собирается читать юмористический рассказ по рукописи, - мне стало легче, я
воспрянул духом, но все еще тревожился. Для него, как для Диккенса, был
устроен такой же высокий портал вроде виселицы, задрапированный материей, и
он стоял позади, освещенный сверху рядом скрытых ламп. Вся эта штука
выглядела элегантно и довольно внушительно. Слушатели были так твердо
убеждены, что он собирается их насмешить, что первые десять фраз приняли на
веру и смеялись от души, - настолько от души, что нам было трудно это
перенести, и мы сильно приуныли. Тем не менее я не терял надежды, что он
провалится; я видел, что он совсем не умеет читать. Скоро смех начал
утихать, потом сокращаться в размахе, дальше - утратил непосредственность,
а дальше - появились паузы между взрывами смеха, потом они стали длинней,
еще длинней, еще и еще. Получилось так, что они перешли в почти сплошное
молчание, в котором уныло гудел этот безжизненный, плохо тренированный
голос. Потом целые десять минут весь зал сидел мертвый и бесчувственный. Мы
глубоко вздохнули; этот вздох должен был бы выразить сожаление о неудаче
нашего собрата по перу, но ничего подобного - мы были такие же подлецы и
эгоисты, как и вся человеческая порода, и этот вздох выражал радость по
поводу того, что наш безобидный собрат провалился.
Теперь он не читал, а мучился: он то и дело вытирал лицо платком, а
голос его и вся повадка смиренно молили о сострадании, о помощи, о
милосердии, и зрелище было трогательное. Но зал оставался холодным и
безгласным и взирал на него с любопытством и выжидательно.
Высоко на стене висели большие часы; в скором времени взгляды всех
зрителей покинули чтеца и сосредоточились на циферблате. По печальному
опыту мы уже знали, что это значит; мы знали, что именно сейчас произойдет,
но было ясно, что чтец не предупрежден и не знает этого. Время приближалось
к девяти, половина зрителей следила за часами, а чтец все еще мучился. Без
пяти минут девять тысяча двести человек поднялись в едином порыве и волной
хлынули по проходам к дверям! Чтеца словно паралич хватил: несколько минут
он стоял разинув рот и в ужасе глядел на это бегство, потом уныло
повернулся и побрел со сцены нерешительной и неверной походкой лунатика.
Виноваты были администраторы. Они должны были сказать ему, что
последние пригородные поезда отходят в девять и что половина зала встанет и
уйдет в это время, кто бы ни разглагольствовал со сцены. Кажется, Де
Кордова больше никогда не выступал перед публикой.
1898
[РАЛЬФ КИЛЕР{62}]
Он был родом из Калифорнии. Я, должно быть, познакомился с ним в
Сан-Франциско, около 1865 года, когда был газетным репортером, а
Брет-Гарт{62}, Амброз Бирс{62}, Чарльз Уоррен Стоддард и Прентис
Мэлфорд{62} начинали литературную работу в еженедельнике мистерa Джо
Лоуренса - "Золотой век". Во всяком случае, я был уже знаком с ним в
Бостоне несколькими годами позже, когда с ним дружили Гоуэлс{63},
Олдрич{63}, Бойл О'Райли{63} и Джеймс Т. Филдс{63}, - все они относились к
нему с большой симпатией. Я сказал "дружили" с ним, и это настоящее слово,
хотя он сам не назвал бы так фамильярно свои отношения с ними, - он был
самый скромный в мире юноша, смиренно взирал на этих знаменитостей, и был,
как ребенок, благодарен за дружеское внимание с их стороны, искренне
благодарен, и когда мистер Эмерсон{63}, мистер Уиттьер{63}, Холмс{63},
Лоуэлл{63} или Лонгфелло удостаивали его кивка или улыбки, то его радость
умилительно было видеть. В то время ему было не больше двадцати четырех
лет, его мягкий от природы характер еще не испортили заботы и
разочарования: он был жизнерадостен, и самым трогательным образом надеялся
сделать литературную карьеру, хотя бы и не блестящую. Все, с кем он
знакомился, становились его друзьями и вполне естественно и безотчетно
брали его под опеку.
У него, вероятно, никогда не было ни родного дома, ни детства. Еще
мальчиком он пришел откуда-то в Калифорнию, безропотно зарабатывал на хлеб
самыми разнообразными и скромными занятиями и проводил время весело и с
пользой. Между прочим, ему приходилось даже танцевать "чечетку" в
негритянском балагане. Когда ему было около двадцати лет, он сколотил
долларов тридцать пять бумажками, что на золото выходило вдвое меньше, на
этот капитал совершил поездку по Европе и напечатал статью о своих
путешествиях в "Атлантик монсли"{63}. В двадцать два года он написал роман
под заглавием "Главерсон и его молчаливые товарищи", и не только написал,
но и нашел для него издателя. Впрочем, тут нет ничего удивительного: есть
люди, которым даже самый жестокосердый издатель не в состоянии отказать, и
Ральф был как раз из их числа. Он благодарил за оказанную любезность так
простодушно и искренне, так трогательно и красноречиво, что издатель махал
рукой на прибыль, сознавая, что может получить несравненно больше, чем
дадут деньги, - то, чего не купишь ни за какие деньги. Книга не могла дать
прибыли, ни единого пенни, зато Ральф Килер говорил о своем издателе так,
как говорят о божестве. Издатель, конечно, потерял на его книге долларов
двести - триста и знал, на что идет, зато вернул все с избытком в виде
восторженного преклонения автора.
Ральфу почти нечего было делать, и он нередко ездил со мной на лекции
по маленьким городкам в окрестностях Бостона. Туда было не больше часа
езды, и обычно мы выезжали около шести вечера, а утром возвращались в
город. Чтобы объехать все пригороды Бостона, нужно было около месяца, и
этот месяц был самым легким и приятным из четырех или пяти, составлявших
"лекционный сезон". "Система "лекториев" была тогда в полном расцвете, и
контора Джеймса Редпата в Бостоне на Школьной улице поставляла лекторов в
Канаду и северные штаты. Редпат давал лекториям на откуп по шесть, по
восемь лекций, в среднем долларов по сто за каждую. Десять процентов он
брал за комиссию, причем каждая лекция повторялась около ста десяти раз в
сезон. В списке у него стояло порядочно имен, дающих доход: Генри Уорд
Бичер{64}, Анна Дикинсон{64}, Джо Б. Гоф{64}, Хорэйс Грили{64}, Уэндел
Филипс{64}, Петролеум В. Нэсби, Джон Биллингс, исследователь Арктики Хейз,
английский астроном Винсент, ирландский оратор Парсонс, Агассиз{64} и
другие. В списке у него было человек двадцать - тридцать менее выдающихся,
менее знаменитых, которые работали за плату от двадцати пяти до пятидесяти
долларов. Имена их давным-давно забыты. Для того, чтобы они попали на
трибуну, нужен был какой-нибудь ловкий ход. И Редпат придумал этот ход. Все
лектории стремились заполучить громкие имена, добивались их упорно, с
тоской и любовью. Редпат снисходил к их мольбам, при условии: на каждое
имя, привлекавшее публику, им отпускалось несколько таких, которые публику
разгоняли. Такой порядок дал лекториям возможность продержаться несколько
лет, но в конце концов погубил их и свел на нет все лекционное дело.
Бичер, Гоф, Нэсби, Анна Дикинсон были единственные лекторы, которые
знали себе цену и настаивали на ней. В провинции им платили долларов двести
- двести пятьдесят, в центральных городах - четыреста. Лекторий всегда
хорошо зарабатывал на этих четырех лекторах (если благоприятствовала
погода), но обычно терял все на остальных, которые разгоняли публику.
Были среди них две женщины, способные разогнать публику, - Олив
Логан{65} и Кэт Филд, - но первые два сезона получалось наоборот. Они брали
по сто долларов за лекцию и были признанными любимицами публики целых два
года. Потом они успешно разгоняли публику, и их услугами перестали
пользоваться. Кэт Филд сразу завоевала потрясающую известность в 1867 году
корреспонденциями из Бостона о чтении Диккенсом своих произведений в начале
его триумфального турне по Америке, которые она посылала в "Трибюн" по
телеграфу. Письма были хвалебные до исступления, почти идолопоклоннические,
и этим она сразу попала в тон, потому что вся Америка встречала Диккенса с
бешеным энтузиазмом. Кроме того, идея посылать статьи по телеграфу была
новостью и всех поразила, и это чудо не сходило у всех с языка. Кэт Филд
сразу стала знаменитостью. Скоро ее пригласили читать лекции; но прошло
два-три года, и ее тема - Диккенс - потеряла свежесть и занимательность.
Некоторое время ходили смотреть на нее ради громкого имени, но лектор она
была плохой и читала жеманно и натянуто, а потому, когда публика
удовлетворила свое любопытство и нагляделась на нее, ей пришлось отказаться
от лекций.
Она была хорошая женщина, и эта хрупкая и мимолетная слава составила
несчастье всей ее жизни. Она ею бесконечно дорожила и целые четверть века
изо всех сил старалась удержать хотя бы подобие славы, но эти усилия не
увенчались успехом. Она умерла на Сандвичевых островах, оплакиваемая
друзьями и забытая миром.
Известность Олив Логан основывалась на... только посвященные знали, на
чем. Совершенно очевидно, что это была известность дутая, а не
заработанная. Она, правда, писала и печатала какие-то пустяки в газетах и
малоизвестных журналах, но таланта в них не было заметно, - ничего похожего
на талант. Ее писания не могли доставить ей славы, пиши она хоть сто лет.
Имя ей создали газетные заметки, которые пускал в ход ее муж, мелкий
журналист на грошовом жалованье. В течение года или двух эти заметки
появлялись регулярно; нельзя было взять в руки газеты без того, чтобы не
наткнуться на такую заметку:
"По слухам, Олив Логан наняла коттедж в Наханте, где собирается
провести лето".
"Олив Логан решительно высказалась против коротких юбок для вечернего
туалета".
"Слух, что Олив Логан собирается провести будущую зиму в Париже,
оказывается неосновательным. Она еще не остановилась на определенном
решении".
"Олив Логан присутствовала в субботу в зале Уоллока и высказалась
положительно о новой симфонии".
"Олив Логан настолько оправилась после своей тяжелой болезни, что в
случае дальнейшего улучшения врачи прекратят выпуск бюллетеней с
завтрашнего дня".
Результаты этой ежедневной рекламы были весьма любопытны. Имя Олив
Логан стало так же известно широкой публике, как имена знаменитостей того
времени, люди говорили о том, что она делает и где бывает, обсуждали
высказанные ею мнения. Иногда какой-нибудь невежественный субъект из глухой
провинции любознательно задавал вопрос - и тут начинался ряд сюрпризов для
всех присутствующих:
- А кто такая Олив Логан?
Изумленные слушатели обнаруживали, что они на этот вопрос ответить не
могут. Им до сих пор не приходило в голову справиться.
- Что она делает?
Слушатели опять молчали. Им это не было известно. Они не наводили
справок.
- Ну, тогда чем же она знаменита?
- О, есть что-то такое, не помню, что именно. Я не спрашивал, но
полагаю, что это все знают.
Забавы ради я и сам нередко задавал такие вопросы людям, которые бойко
толковали об этой знаменитости, о том, что она делает и говорит. Спрошенные
изумлялись, обнаружив, что принимали ее известность на веру и что они
понятия не имеют, кто такая Олив Логан и что она сделала, если вообще
сделала что-нибудь.
В силу этой странным образом создавшейся известности Олив Логан
пригласили читать лекции, и по меньшей мере в течение двух сезонов все
граждане Соединенных Штатов толпой валили в лекционные залы посмотреть на
нее. У нее ничего не было за душой, кроме имени и дорогих туалетов, а ни
того, ни другого не могло хватить надолго, - хотя на некоторое время этого
было достаточно, чтобы получать по сто долларов за лекцию. Все о ней забыли
еще двадцать пять лет тому назад.
Ральф Килер был очень приятным спутником в моих выездах из Бостона, и
мы часто дружески болтали и курили в номере, распрощавшись с комитетом,
который провожал нас до гостиницы. Без комитета дело не обходилось; его
члены носили шелковые розетки, встречали нас на станции