Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
ть не могло: мать моя не позволила бы
лишить свободы даже крысу.
В маленьком городке Ганнибале, в штате Миссури, где я жил мальчиком,
все были бедны и не сознавали этого, и всем жилось неплохо, но это как раз
понимали все. Общество там делилось на ступени: люди из хороших семей, люди
из семей попроще, люди из совсем простых семей. Все знали друг друга и были
друг с другом любезны, и никто не важничал слишком заметно; однако грань
классового различия была проведена весьма четко, и общественная жизнь
каждого класса замыкалась в его рамках. Это была маленькая демократия, где
исповедовали свободу, равенство и Четвертое июля{13} - и совершенно
искренне. Однако аристократический душок был очень заметен; он был, и никто
не видел в этом дурного и не задумывался над тем, что тут есть какая-то
непоследовательность.
Я думаю, что такое положение вещей следует приписать тому
обстоятельству, что население городка пришло из рабовладельческих штатов и
сохранило институт рабства и на новой родине. Мать моя с ее широкой натурой
и либеральными взглядами не годилась в аристократки, хотя была ею по
воспитанию. Быть может, немногие это знали, потому что тут действовал
скорее инстинкт, чем принцип. Внешне это выражалось случайно, а не
намеренно, и довольно редко. Но мне было известно ее слабое место. Я знал,
что в душе она гордится тем, что Лэмптоны - теперь графы Дэрем - владели
родовыми поместьями в течение девятисот лет, что они были хозяевами
Лэмптон-Кастля и занимали высокое положение еще в то время, когда Вильгельм
Завоеватель{14} переплыл море, чтобы покорить англичан. Я спорил
осмотрительно и со смягчающими оговорками, потому что приходилось быть
осторожным, вступая на эту священную почву, говорил, что нет никакой
заслуги в том, чтобы просидеть на одном участке земли девятьсот лет,
особенно с помощью субституций{14}, на это способен любой человек, с умом
или без ума; гордиться можно только субституцией, и больше ничем; значит,
моя мать попросту происходит от субституций, а это все равно, что гордиться
происхождением от закладной.
А вот мои предки - другое дело; они стоят выше, потому что среди них
был один предок, некий Клеменс, который и сам кое-что совершил, что
принесло ему честь, а мне удовольствие: он был членом суда, который судил
Карла I{14} и передал его палачу. Я делал вид, что шучу, но на самом деле
не шутил. Я действительно питал уважение к этому предку, и уважение это с
годами росло, а не уменьшалось. Он сделал все что мог, чтобы сократить
список коронованных бездельников своего времени. Тем не менее я могу
засвидетельствовать, что мать моя никогда не заговаривала о своих знатных
предках в присутствии посторонних, для этого у нее было достаточно
американского здравого смысла. Но с другими Лэмптонами, которых я знал,
дело обстояло иначе. "Полковник Селлерс" был Лэмптон и довольно близкий
родственник моей матери, и при жизни этого чудака всякий, кто с ним
знакомился, первым долгом слышал упоминание о "главе нашего рода",
оброненное как бы невзначай, но так неловко, что с течки зрения
сценического искусства это было ниже всякой критики. Это, конечно, вызывало
вопросы, и для того оно и говорилось, чтобы их вызвать. И тут
рассказывалась грустная повесть о том, как наследник Лэмптонов приехал в
Америку лет сто пятьдесят тому назад, разочаровавшись в этом жульничестве -
наследственной аристократии, женился и, удалившись от света в глушь лесов,
занялся воспитанием будущих "американских претендентов"{15}, в то время как
на родине, в Англии, его считали умершим, а все титулы и поместья перешли к
младшему брату, узурпатору, на котором лежала ответственность за
несговорчивых и не желающих уступать место узурпаторов наших дней.
Полковник всегда говорил с почтительностью придворного о теперешнем
претенденте, который ему приходился кузеном, совершенно серьезно называя
его "графом" "Граф" был не лишен способностей и мог бы чего-нибудь
добиться, если б не этот несчастный случай с его происхождением. Он был
кентуккиец и человек, не лишенный здравых понятий, но денег у него не было
и зарабатывать их было некогда, потому что все его время тратилось на
попытки раздобыть у меня и других родичей средства на то, чтобы провести
свою претензию через палату лордов. У него были все документы, все
доказательства, и он был уверен, что выиграет дело. И так он промечтал всю
свою жизнь, вечно в бедности, порою в самой настоящей нищете, и умер
наконец далеко от родины, в больнице; похоронили его чужие люди, которые не
знали, что он граф, потому что он ничуть не был похож на графа. Бедняга
подписывал свои письма "Дэрем", и в них он, бывало, упрекал меня, зачем я
голосую за республиканцев: это, видите ли, не аристократично и,
следовательно, не по-лэмптоновски. И тут же приходило письмо от
какого-нибудь ярого демократа-виргинца, родственника со стороны отца,
который жестоко разносил меня за то же самое, но на том основании, что
республиканцы - партия аристократическая, и недостойно потомка цареубийцы
связываться с этими скотами. Бывало, иной раз я доходил до желания совсем
не иметь предков, столько от них было неприятностей.
Как я уже говорил, мы жили в рабовладельческом округе, и до
уничтожения рабства моей матери приходилось соприкасаться с ним изо дня в
день в течение шестидесяти лет. И все же, как она ни была добросердечна и
сострадательна, мне кажется, она едва ли сознавала, что рабство есть
неприкрытая, чудовищная и непростительная узурпация человеческих прав. Ей
ни разу не пришлось слышать, чтобы его обличали с церковной кафедры,
наоборот - его защищали и доказывали, что оно священно, тысячи раз; слух ее
привык к библейским текстам, оправдывавшим рабство, а если и были другие,
отрицавшие рабство, то пасторы о них умалчивали; насколько ей было
известно, мудрецы, праведники и святые единодушно утверждали, что рабство
справедливо, законно, священно, пользуется особым благоволением божиим, а
рабам следует благодарить за свое положение денно и нощно. По-видимому,
среда и воспитание могут произвести совершенные чудеса. В большинстве
случаев наши рабы были убежденные сторонники рабства. Без сомнения, то же
происходит с гораздо более развитыми умственно рабами монархии: они
признают и почитают своих господ, монарха и знать и не видят унижения в
том, что они рабы, рабы во всем, кроме названия, и менее достойны уважения,
чем наши негры, если быть рабом по доброй воле хуже, чем быть рабом по
принуждению, - а это несомненно.
Впрочем, в рабстве округа Ганнибал не было ничего, что могло бы
побудить к действию дремлющие инстинкты гуманности. Это было благодушное
домашнее рабство, а не зверское рабство плантаций. Жестокости были очень
редки и отнюдь не пользовались популярностью. Делить негритянскую семью и
продавать ее членов разным хозяевам у нас не очень любили, и потому это
делалось не часто, разве что при разделе имения. Не помню, чтобы я видел
когда-нибудь продажу рабов с аукциона в нашем городе; подозреваю, однако,
что виною этому то, что такой аукцион был обычным, заурядным зрелищем, а не
из ряда вон выходящим и запоминающимся. Я живо помню, как видел однажды
человек десять чернокожих мужчин и женщин, скованных цепью и лежавших
вповалку на мостовой, - в ожидании отправки на Юг. Печальнее этих лиц я
никогда в жизни не видел. Скованные цепью рабы представляли, должно быть,
редкое зрелище, иначе эта картина не запечатлелась бы в моей памяти так
надолго и с такой силой.
"Работорговца" у нас все ненавидели. На него смотрели как на дьявола в
человеческом образе, который скупает и продает беззащитных людей в ад, -
потому что у нас и белые и черные одинаково считали южную плантацию адом;
никаким более мягким словом нельзя было ее описать. Если угроза продать
неисправимого раба "в низовья реки" не действовала, то ничто уже помочь не
могло - дело его было пропащее.
Обычно принято думать, что рабство неизбежно ожесточало сердца тех,
кто жил среди рабов. Думаю, что такого влияния оно не имело, - если
говорить вообще. Думаю, что оно притупляло у всех чувство гуманности по
отношению к рабам, но дальше этого не шло. В нашем городе не было жестоких
людей - то есть не больше, чем можно найти в любом другом городе тех же
размеров в любой другой стране; а насколько мне известно по опыту, жестокие
люди повсюду очень редки.
1897-1898 гг.
[РАННИЕ ГОДЫ]
...Вот это и все о былых годах и новоанглийской ветви Клеменсов.
Второй брат обосновался на Юге и отдаленным образом виновен в моем
появлении на свет. Он получил свою награду несколько поколений назад,
какова бы она ни была. Он уехал на Юг со своим закадычным другом Фэрфаксом
и поселился вместе с ним в Мэриленде, но впоследствии переехал дальше и
зажил своим домом в Виргинии. Это тот самый Фэрфакс, чьим потомкам
предстояло пользоваться любопытной привилегией - стать английскими графами,
рожденными в Америке. Основателем династии был Фэрфакс кромвелевских
времен{17}, военачальник парламентского рода оружия. Графство весьма
недавнего происхождения перешло к американским Фэрфаксам, так как в Англии
не оказалось наследников мужского пола. Старожилы Сан-Франциско помнят
"Чарли", американского графа середины шестидесятых годов - десятого лорда
Фэрфакса по Книге пэров Берка{17}, - занимавшего какую-то скромную
должность в новом рудничном городке Вирджиния-Сити в штате Невада. Он ни
разу в жизни не выезжал из Америки. Я знал его, но не близко. Характер у
него был золотой, и в этом заключалось все его состояние. Он отбросил свой
титул, дав ему передышку до тех времен, когда его обстоятельства поправятся
настолько, чтобы стать созвучными с титулом; но времена эти, думается, так
и не настали. Он был человек мужественный и по натуре не чуждый
великодушия. Выдающийся и весьма вредный подлец по фамилии Фергюссон, вечно
затевавший свары с людьми, которым он в подметки не годился, однажды затеял
ссору и с ним - Фэрфакс сбил его с ног. Фергюссон поднялся и ушел, бормоча
угрозы. Фэрфакс никогда не носил с собой оружия, не стал носить и теперь,
хотя друзья предупреждали его, что Фергюссон по своему вероломному нраву
рано или поздно наверняка отомстит каким-нибудь подлым способом. В течение
нескольких дней ничего не произошло; потом Фергюссон поймал графа врасплох
и приставил револьвер к его груди. Фэрфакс вырвал у него револьвер и хотел
было застрелить его, но тот упал перед ним на колени, просил и умолял: "Не
убивайте меня. У меня жена и дети". Фэрфакс был вне себя от ярости, но эта
мольба тронула его сердце. Он сказал: "Они-то мне ничего не сделали", - и
отпустил негодяя.
От виргинских Клеменсов вплоть до времен Ноя тянется туманный ряд моих
предков. По преданию, некоторые из них в елизаветинские времена были
пиратами и работорговцами. Но это не порочит их чести, ибо тем же
занимались Дрейк{18}, Хокинс{18} и другие. В то время это считалось
почтенным занятием, компаньонами в деле бывали даже монархи. В юности и у
меня самого имелось стремление стать пиратом. Да и читатель, если заглянет
поглубже в тайное тайных своего сердца, обнаружит - впрочем, не важно, что
он там обнаружит: я пишу не его автобиографию, а свою собственную. Позже,
во времена Якова I{18} или Карла I, согласно преданию, один из этого ряда
предков был назначен послом в Испанию и женился там, добавив своим потомкам
струю испанской крови, чтобы несколько оживить нас. Также по преданию, этот
или другой предок, по имени Джоффри Клемент, помог приговорить Карла I к
смерти. Сам я не разбирался в этих преданиях и не проверял их - отчасти по
лени, отчасти же потому, что был слишком занят отделкой родословной с
нашего конца для придания ей большего блеска; но другие Клеменсы
утверждают, будто бы они во всем разобрались и предания выдержали проверку.
Поэтому я всегда считал доказанным, что и я тоже, в лице моего предка,
помог Карлу I избавиться от бедствий. Мои инстинкты тоже меня в этом
убеждали. Если мы обладаем каким-нибудь сильным, упорным и неискоренимым
инстинктом, можно быть уверенным, что этот инстинкт не родился вместе с
нами, а унаследован от предков, от самых отдаленных предков, а потом
укрепился и отшлифовался под влиянием времени. Я же всегда был неизменно
враждебен к Карлу I и потому совершенно уверен, что это чувство просочилось
ко мне из сердца этого судьи по венам моих предшественников: не в моем
характере питать вражду к людям из личных соображений. Я не чувствую
никакой вражды к Джеффрису{19}. Должен был бы, но не чувствую. Это
доказывает, что мои предки во времена Якова II{19} были к нему равнодушны,
не знаю почему; я никогда не мог дознаться, но именно это оно и доказывает.
И я всегда чувствовал себя дружески настроенным по отношению к Сатане.
Конечно, это у меня от предков; должно быть, оно в крови, - не сам же я это
выдумал.
...Итак, свидетельство инстинкта, подтвержденное словами Клеменсов,
которые будто бы проверяли источники, заставляло меня верить, что Джоффри
Клемент, делатель мучеников, приходится мне прапрадедом, благоволить к нему
и даже гордиться им. Это дурно повлияло на меня, ибо пробудило во мне
тщеславие, а оно считается недостатком. Поэтому я мнил себя выше людей,
которым не так повезло с предками, как мне, и это побуждало меня при случае
сбивать с них спесь и говорить им в обществе обидные для них вещи.
Случай такого рода произошел несколько лет назад в Берлине. Уильям
Уолтер Фелпс был в это время нашим посланником при императорском дворе и
как-то вечером пригласил меня на обед с графом С., членом совета министров.
Сей вельможа был знатного и весьма древнего рода. Мне, конечно, хотелось
дать ему понять, что у меня тоже имеются кое-какие предки, но я не желал
вытаскивать их из гроба за уши, и в то же время мне никак не удавалось
ввернуть о них словечко кстати - так, чтобы это получилось как бы
невзначай. Думаю, что и Фелпс был в таком же трудном положении. Время от
времени он принимал рассеянный вид, именно такой, какой полагается иметь
человеку, который желал бы, чтобы знатный предок обнаружился у него по
чистой случайности, но никак не может придумать такого способа, чтобы это
вышло достаточно непринужденно. Но в конце концов после обеда он сделал
такую попытку. Он прохаживался с нами по гостиной, показывая свое собрание
картин, и напоследок остановился перед старой гравюрой грубой работы. Она
изображала суд над Карлом I. Судьи в пуританских широкополых шляпах
расположились пирамидой, а под ними за столом сидели три секретаря без
шляп. Мистер Фелпс показал пальцем на одного из этих троих и произнес
торжествующе-равнодушным тоном:
- Один из моих предков.
Я указал пальцем на одного из судей и отпарировал с язвительной
томностью:
- Мой предок. Но это не важно. У меня есть и другие.
С моей стороны было неблагородно так поступить. Впоследствии я всегда
об этом жалел. Но это сразило Фелпса. Не хотел бы я быть на его месте!
Однако это не испортило нашей дружбы, что показывает все благородство и
возвышенность его натуры, невзирая на скромность его происхождения. И с
моей стороны тоже было похвально, что я этим пренебрег. Я ничуть не изменил
своего отношения к нему и всегда обращался с ним как с равным.
Но в одном смысле вечер был для меня не из легких. Мистер Фелпс считал
меня почетным гостем, и граф С. тоже, но я-то этого не считал, потому что в
приглашении Фелпса ничто на это не указывало: это была просто
непритязательная дружеская записка на визитной карточке. К тому времени,
как доложили, что обед подан, Фелпс и сам начал сомневаться. Что-то надо
было сделать, а объясняться было уже некогда. Он хотел было, чтобы я прошел
вперед вместе с ним, но я воздержался; он попробовал провести С. - и тот
тоже уклонился. Пришел еще и третий гость, но с ним никаких хлопот не было.
Наконец мы все вместе протиснулись в дверь. Состоялась некоторая борьба
из-за мест, и мне досталось место слева от Фелпса, граф захватил стул
напротив Фелпса, а третьему гостю пришлось занять почетное место, поскольку
ничего другого ему не оставалось. Мы вернулись в гостиную в первоначальном
беспорядке. На мне было новые башмаки, и они сильно жали; к одиннадцати
часам я уже плакал тайком, - сдержаться я не мог, такая была жестокая боль.
Разговор вот уже час как истощился. Графа С. еще в половине десятого
ожидали к одру одного умирающего чиновника. Наконец все мы поднялись разом,
повинуясь некоему благотворному внутреннему толчку, и вышли в парадную
дверь - без всяких объяснений - все вместе, кучей, не соблюдая старшинства,
и там расстались.
Вечер имел свои недостатки, но мне все же удалось протащить своего
предка, и я остался доволен.
Среди виргинских Клеменсов были Джир и Шеррард. Джир Клеменс был
широко известен как меткий стрелок из пистолета, и однажды это помогло ему
умиротворить барабанщиков, которые не поддавались ни на какие слова и
уговоры. В то время он совершал агитационную поездку по штату. Барабанщики
стояли перед трибуной и были наняты оппозицией для того, чтобы барабанить
во время его речи. Приготовившись к выступлению, он достал револьвер,
положил его перед собой и сказал мягким, вкрадчивым голосом:
- Я не хочу никого ранить и постараюсь обойтись без этого, но у меня
имеется по пуле на каждый барабан, и если вам вздумается играть, то не
стойте за ними.
Шеррард Клеменс был республиканец, во время войны - член конгресса от
Западной Виргинии; а потом он уехал в Сент-Луис, где жили и сейчас живут
родичи Джеймса Клеменса, и там стал ярым мятежником. Это произошло после
войны{21}. Когда он был республиканцем, я был мятежником; но когда он стал
мятежником, я (на время) превратился в республиканца. Клеменсы всегда
делали все что могли для сохранения политического равновесия, какие бы
неудобства это им ни причиняло. Я ничего не знал о судьбе Шеррарда
Клеменса, но как-то мне пришлось представлять сенатора Хаули широкому
республиканскому собранию в Новой Англии, и после того я получил
язвительное письмо от Шеррарда из Сент-Луиса. Он писал, что северные
республиканцы - нет, "северные хамы" - огнем и мечом уничтожили старую
южную аристократию, и мне, аристократу по крови, не подобает якшаться с
этими свиньями. Разве я забыл, что я "Лэмбтон"?
Это была ссылка на родню моей матери. Матушка моя была урожденная
Лэмптон - через (п), - так как не все американские Лэмптоны старых времен
были в ладах с грамотой, и потому фамилия пострадала от их рук. Она была
уроженка Кентукки и вышла за моего отца в Лексингтоне в 1823 году, когда ей
было двадцать лет, а отцу - двадцать четыре. Ни у того, ни у другого не
было никакой излишней собственности. В приданое за ней дали двух