Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
но наполнится, пока ты спишь, пока ты работаешь над
другими вещами, даже не подозревая, что в это же самое время идет
бессознательная и в высшей степени ценная мозговая деятельность. Материал
опять накопился, и книга пошла и закончилась сама собой, без всяких хлопот.
С тех пор, работая над книгой, я безбоязненно убирал ее в ящик каждый
раз, когда пересыхал резервуар, прекрасно зная, что в два-три года он
наполнится снова без всяких забот с моей стороны и что тогда довести ее до
конца будет легко и просто. "Принц и нищий" забастовал на середине -
оттого, что иссяк резервуар; и я не дотрагивался до книги в течение двух
лет. Двухлетний перерыв был с "Янки при дворе короля Артура". Такие же
перерывы бывали и с другими моими книгами. С двумя такими перерывами
писалась книга "Что это было?". Сказать по правде, второй интервал изрядно
затянулся: ведь прошло уже четыре года с тех пор, как он прервал мою работу
над книгой. Я уверен, что резервуар теперь полон и что я мог бы снова
взяться за эту книгу и дописать вторую половину, не останавливаясь и с
неубывающим интересом, но я этого не сделаю. Писание меня раздражает. Я
родился лентяем, и диктовка меня избаловала. Я уверен, что больше не
дотронусь до пера, а потому эта книга останется незаконченной; жаль,
конечно, потому что мысль там действительно новая и в конце читателя ждет
приятный сюрприз.
Есть и другая незаконченная книга, которую я, вероятно, озаглавлю
"Убежище покинутых". Она написана наполовину и останется в таком виде. Есть
еще одна под заглавием "Приключения микроба за три тысячи лет, описанные им
самим". Она также сделана наполовину - и так и останется. Есть и еще одна:
"Таинственный незнакомец". Она написана больше чем наполовину. Я много дал
бы, чтобы довести ее до конца, и мне по-настоящему больно думать, что этого
не будет. Все эти резервуары теперь полны, и все эти книги двинулись бы
весело вперед и сами дошли бы до конца, если б я мог взять перо в руки, но
я устал его держать.
Была и еще одна наполовину написанная книга. Четыре года тому назад я
довел ее до тридцати восьми тысяч слов, потом уничтожил - без боязни, что
когда-нибудь вздумаю закончить ее. Рассказчиком был Гек Финн, а героями,
разумеется, Том Сойер и Джим. Но я подумал, что эта тройка достаточно
потрудилась в этом мире и заслужила вечный отдых.
Есть такие книги, которые отказываются быть написанными. Год за годом
они упрямо стоят на своем и не сдаются ни на какие уговоры. Это не потому,
что книги еще нет и не стоит ее писать, а только потому, что для нее не
находится соответствующей формы. Для каждой книги существует только одна
такая форма, и если вам не удастся ее найти, то не будет и книги. Можете
испробовать хоть десять неудачных форм, но каждый раз, как бы далеко вы ни
продвинулись в работе, вы вдруг обнаруживаете, что форма не та; после этого
книга неизменно останавливается и отказывается идти дальше. "Жанну д'Арк" я
начинал шесть раз, и когда показывал результаты миссис Клеменс, она
отвечала мне одной и той же убийственной критикой: молчанием. Она не
говорила ни слова, но у ее молчания был громовый голос. Когда я наконец
нашел верную форму, я сразу понял, что это то, что нужно, и знал, что
скажет миссис Клеменс. Именно это она и сказала, без сомнений и колебаний.
В течение двенадцати лет я шесть раз пытался написать простой
маленький рассказ, который, я знал, можно было бы написать в каких-нибудь
четыре часа, если б только найти верную отправную точку. Я шесть раз
зачеркивал неудачное начало; потом, как-то в Лондоне, я предложил сюжет
рассказа Роберту Мак-Клюру{287}, с тем чтобы он напечатал его в журнале и
назначил премию тому, кто лучше напишет. Я сам очень заинтересовался и
говорил на эту тему полчаса; потом он сказал: "Вы сами его рассказали. Вам
остается только закрепить его на бумаге точно так, как вы рассказали".
Я понял, что это правда. Через четыре часа рассказ был кончен; значит,
понадобилось двенадцать лет и четыре часа на то, чтобы получился тот
крошечный рассказик, который я озаглавил: "Красный кружок".
Начать правильно, без сомнения, очень важно. Мне это известно лучше,
чем кому-либо. Лет двадцать пять - тридцать назад я начал рассказ, в
котором речь шла о чудесах телепатии. Некто должен был изобрести систему
общения между двумя людьми, находящимися за тысячу миль друг от друга,
которая действовала бы так, чтобы они могли свободно беседовать без помощи
провода. Четыре раза я начинал рассказ неверно, и он у меня не шел. Три
раза я обнаруживал свою ошибку, написав около сотни страниц. Я обнаружил ее
в четвертый раз, когда написал четыреста страниц; после этого я бросил
писать и сжег всю рукопись в печке.
7 сентября 1906 г.
[МЫ - АНГЛОСАКСЫ]
Не знаю, к худу или к добру, но мы продолжаем учить Европу. Мы
занимаемся этим уже более ста двадцати пяти лет. Никто не звал нас в
наставники, мы навязались сами. Ведь мы - англосаксы. Прошлой зимой на
банкете в клубе, который называется "В дальних концах земли",
председательствующий, отставной военный в высоких чинах, провозгласил
громким голосом и с большим воодушевлением: "Мы - англосаксы, а когда
англосаксу что-нибудь надобно, он идет и берет".
Заявление председателя вызвало бурные аплодисменты. На банкете
присутствовало не менее семидесяти пяти штатских гостей и двадцать пять
армейских и морских офицеров. Прошло, наверное, около двух минут, пока они
истощили свой непомерный восторг по поводу этой изумительной декларации.
Сам же вдохновенный пророк, изрыгнувший ее из своей печени, пищевода или
кишечника, точно не знаю, - стоял эти две минуты, сияя счастливой улыбкой и
излучая довольство каждой порой своего организма. Вспоминаю на старинной
картинке в календаре человека, источавшего знаки зодиака из распахнутой
настежь утробы и такого довольного, такого счастливого, что, как видно, ему
невдомек, что он рассечен опаснейшим образом и нуждается в срочных услугах
хирурга.
Если перевести приведенную мной декларацию (и чувства в ней
выраженные) на простой английский язык, она будет звучать так: "Мы,
англичане и американцы, - воры, разбойники и пираты, чем и гордимся".
Изо всех находившихся там англичан и американцев не нашлось ни
единого, у кого хватило бы гражданского мужества встать и сказать, что ему
стыдно быть англосаксом, что ему стыдно за цивилизованное общество, раз оно
терпит в своих рядах англосаксов, этот позор человечества. Я не решился
принять на себя эту миссию. Я вспылил бы и был бы смешон в роли праведника,
пытающегося обучать этих моральных недорослей основам порядочности, которые
они не в силах ни понять, ни усвоить.
Поистине, зрелище достойное восхищения, - этот по-детски
непосредственный, искренний, самозабвенный восторг по поводу зловонной
сентенции пророка в офицерском мундире! Это попахивало саморазоблачением:
уж не излились ли здесь, случаем, тайные порывы нашей национальной души? В
зале были представлены наиболее влиятельные группы нашего общества, те, что
держат в руке рычаги, приводящие в движение нашу цивилизацию, даруют ей
жизнь. Адвокаты, банкиры, торговцы, заводчики, журналисты, политики,
офицеры армии, флота, - словно сами Соединенные Штаты, прибывшие на банкет
и полноправно высказывающие от лица нации свой сокровенный кодекс морали.
И восторг их не был изъявлением нечаянно прорвавшихся чувств, о
котором позже вспоминают с краской стыда. Нет, стоило кому-нибудь из
дальнейших ораторов на минуту почувствовать холодок зала, и он тут же
немедленно втискивал в свою кучу банальностей все ту же великую истину об
англосаксах и пожинал новую бурю оваций. Что ж, таков род человеческий. У
него про запас две морали - официальная, напоказ, и другая, о которой
умалчивается.
Наш девиз: "В господа веруем...". Когда я читаю эту богомольную
пропись на бумажном долларе (стоимостью в шестьдесят центов), мне всегда
чудится, что бумажка трепещет и похныкивает в религиозном экстазе. Это наш
официальный девиз. Подлинный же, как видим, совсем иной: "Когда англосаксу
что-нибудь надобно, он идет и берет". Наша официальная нравственность нашла
выражение в величавом и в то же время гуманном и добросердечном девизе: "Ex
pluribus unum"*, из которого как бы следует, что все мы, американцы,
большая семья, объединенная братской любовью. А подлинная наша мораль
выражена в другом бессмертном девизе: "Эй, ты там, пошевеливайся!".
______________
* Из многих одно (лат.).
Мы позаимствовали империализм у монархов Европы, а вместе с ним и наши
понятия о патриотизме (пусть, наконец, хоть один здравомыслящий человек
растолкует мне, что мы в Америке разумеем под патриотизмом). Значит, по
справедливости, в благодарность за эти заимствования и мы должны тоже
чему-нибудь их научить.
Сто с лишним лет протекло с той поры, как мы преподали европейцам
первые уроки свободы; мы немало способствовали успеху французской революции
- в ее благотворном действии есть наша доля. Позднее мы преподали Европе и
другие уроки. Без нас европейцы никогда не увидели бы газетного репортера;
без нас европейские страны никогда не вкусили бы сладости непомерных
налогов; без нас европейский пищевой трест не овладел бы искусством кормить
людей ядом и брать с них за это деньги; без нас европейские страховые
компании никогда не научились бы обогащаться с такой быстротой за счет вдов
и сирот; без нас вторжение желтой прессы в Европу, быть может, наступило бы
еще не так скоро. Неустанно, упорно, настойчиво мы американизируем Европу и
надеемся со временем завершить это дело.
16 октября 1906 г.
[ДЖИМ ВУЛФ И ОСЫ]
Дядюшка Римус все еще жив, и ему, наверное, уже за тысячу лет, никак
не меньше. На днях я видел в газете его последнюю фотографию; на этом
портрете вид у него совершенно ископаемый, и ясно видно, что он вспоминает
о мастодонтах и плезиозаврах, с которыми играл в детстве.
Прошло как раз четверть века со дня моей последней встречи с дядюшкой
Римусом. Он посетил нас в Хартфорде, и Сюзи с Кларой благоговейно пожирали
его своими большими глазами, ибо я произвел глубокое и неизгладимое
впечатление на малышей (я каждый вечер читал им сказки Римуса, и они
выучили его книгу наизусть), рассказав им по секрету, что это - настоящий
дядюшка Римус, которого так хорошо побелили, что он может входить в дома
порядочных людей через парадную дверь.
Он был самым застенчивым из всех моих взрослых знакомых. Когда вокруг
были люди, он молчал и до тех пор, пока они не уходили, испытывал ужасные
страдания. Тем не менее он был очень славный, ибо в глазах его светились
кротость и доброта бессмертного Римуса, а лицо говорило о привлекательном и
открытом характере.
Очень может быть, что Джим Вулф был таким же застенчивым, как Гаррис.
Это кажется маловероятным, но, оглядываясь на пятьдесят шесть лет назад и
вспоминая Джима Вулфа, я почти уверен, что именно так оно и было. Этот
долговязый и тощий мальчик состоял учеником в типографии моего брата в
Ганнибале. Впрочем, я уже упоминал о нем в одной из предыдущих глав. Джим -
тот самый мальчик, которому я давал непрошеные советы и выражал неуместное
сочувствие в ту ночь, когда произошло достопамятное приключение с кошками.
Ему было семнадцать лет, но тем не менее он был в четыре раза застенчивее
меня, хотя мне было всего четырнадцать. Он жил у нас в доме, но в
присутствии моей сестры всегда молчал, и даже моя кроткая мать слышала от
него только испуганные и односложные ответы. Он ни за что не вошел бы в
комнату, где находилась девушка, - ничто не могло заставить его это
сделать.
Однажды, когда он был в нашей маленькой гостиной, туда вошли две
величественные старые девы. Они уселись так, что Джим мог удрать, только
пройдя мимо них, а он скорее прошел бы мимо плезиозавров Гарриса в
девяносто футов длиной. Вскоре появился я и, очень довольный ситуацией, сел
в уголке, чтобы насладиться страданиями Джима. Минуту спустя в гостиную
вошла моя мать. Она села и принялась беседовать с гостьями. Джим сидел на
стуле очень прямо и в течение четверти часа ни на йоту не изменил своего
положения - ни генерал Грант, ни бронзовая статуя не могли бы с большим
успехом сохранять такую неподвижность позы. То есть я хочу сказать, что
неподвижно было только его туловище, руки и ноги. С лицом дело обстояло
совсем наоборот. По выражению его я понял: происходит нечто из ряда вон
выходящее. Время от времени мускулы на лице Джима судорожно подергивались,
искажая все его черты, но через секунду это мимолетное выражение бесследно
исчезало. Судороги постепенно учащались, но кроме как на лице у Джима ни
разу не дрогнул ни один мускул, и ничто не выдавало ни малейшего интереса к
тому, что с ним происходит. То есть, я хочу сказать: если что-нибудь
действительно происходило, - а я отлично знал, что именно так оно и есть.
Наконец две крупные слезы медленно потекли по его дергающимся щекам, но
Джим сидел тихо и не мешал им течь. Потом я увидел, как его правая рука
потихоньку потянулась к бедру, и, не дойдя до колена, яростно вцепилась в
штанину.
Как оказалось, Джим схватил осу. Целая колония ос ползала по его
ногам, производя изыскания вокруг, и всякий раз, когда он вздрагивал,
запускала в него свои жала. Добрых четверть часа группы экскурсантов одна
за другой лезли вверх по ногам Джима, и малейшее судорожное движение,
которое он с отчаяния позволял себе, вызывало их яростный гнев. Когда это
развлечение стало почти невыносимым, Джиму пришла в голову мысль выводить
ос из строя, зажимая их между пальцами. Таким образом ему удалось
расправиться со множеством насекомых, правда весьма дорогою ценой, ибо, не
видя ос, он мог с равной степенью вероятности схватить их не с того конца,
с какого надо, и тогда издыхающая тварь на память об этом происшествии
вонзала в него свое жало.
Если бы гостьи просидели у нас целый день и если бы все осы штата
Миссури расползлись по ногам Джима, об этом не узнал бы никто, кроме Джима,
ос и меня. Он все равно просидел бы там до ухода гостей. Когда они ушли, мы
поднялись наверх. Джим снял брюки, и нам представилось невиданное зрелище:
ноги Джима выглядели так, словно их сплошь обшили пуговицами, причем
посредине каждой пуговицы зияла красная дырочка. Боль была невыносимой - то
есть была бы невыносимой, если бы не присутствие этих дам: по сравнению с
той болью, которую причиняло оно, боль от укусов казалась необычайно
сладкой и приятной.
Джим никогда не любил ос. Помню, как однажды...
30 октября 1906 г.
Я припоминаю случай, подтверждающий одно мое убеждение; он произошел
до эпизода, о котором я только что рассказал. В дни ранней юности я еще не
понимал, что играть скверные шутки с людьми - подлое и неблаговидное
занятие, не говоря уже о том, что, как правило, это вовсе не остроумно. В
те далекие времена я над этим не задумывался, а наоборот - сам вечно
кого-нибудь разыгрывал, не утруждая себя размышлениями о нравственной
стороне шуток. В течение трех четвертей моей жизни я считаю таких шутников
достойными безграничного отвращения; я презираю их больше, чем всех прочих
преступников, и теперь, когда я высказываю свое мнение о них, мысль о том,
что я сам играл с кем-то скверные шутки, не смягчает моего негодования, а
скорее его усиливает.
Однажды вечером я заметил, что верхняя часть окна Джимовой спальни
покрыта плотным слоем ос. Джим всегда спал на том краю кровати, который был
ближе к окну. И тут меня осенило вдохновение. Я снял с постели одеяло, не
обращая внимания на укусы, сбил с окна несколько сот ос, уложил их на
простыню, прикрыл одеялом и таким образом взял в плен. Затем я сделал
глубокую складку вдоль середины постели, чтобы осы не могли вторгнуться на
другой край простыни, а вечером сказал Джиму, что хочу спать с ним в одной
кровати. Джим не возражал.
Я постарался забраться в постель первым, дабы убедиться, что моя
сторона в полной безопасности. Так оно и было. Ни одной осе не удалось
перейти границу. Когда Джим разделся, я задул свечу, и ему пришлось
ложиться в темноте. Он болтал, как всегда, но я не мог ему ничего ответить,
ибо заранее предвкушал удовольствие и, хотя заткнул себе рот уголком
простыни, каждую минуту готов был лопнуть от смеха. Джим вытянулся во весь
рост, все еще продолжая весело болтать, но вскоре речь его сделалась
прерывистой и бессвязной, между словами появились паузы, причем каждая
пауза подчеркивалась более или менее внезапной и резкой судорогой, и я
понял, что иммигранты приступили к делу. Я знал, что мне следует выразить
сочувствие, спросить, в чем дело, но не мог, потому что всякая попытка
открыть рот вызвала бы приступ хохота. Вдруг Джим окончательно перестал
говорить - по крайней мере на ту тему, о которой шла речь, - и сказал: "Тут
в постели что-то есть".
Мне это было известно, но я промолчал.
Он сказал: "Их тут тысячи".
Потом он сказал, что посмотрит, что это такое, и принялся шарить в
постели. Ос возмутило это вторжение, и они начали жалить его куда попало.
Потом Джим сказал, что поймал кого-то из них, и попросил меня зажечь свет,
что я и сделал. Когда он слез с кровати, вся его рубашка была черной от
полураздавленных ос. Он обеими руками держал целую горсть пленниц, которые
его энергично кусали и жалили; однако он крепко зажал их и не выпускал из
рук. Увидев их при свете свечи, Джим вскрикнул: "Осы!"
Это были его последние слова: за всю ночь он больше ничего к ним не
добавил. Молча раскрыв свою половину постели, он десятками швырял ос на
пол, с суровым и мстительным удовлетворением давя их башмаком, а я тем
временем сотрясал кровать взрывами немого смеха, который не доставлял мне
ни малейшего удовольствия, ибо я чувствовал, что молчание Джима зловеще.
Закончив истребление, Джим задул свечу, лег в постель и, казалось,
погрузился в спокойный сон, - во всяком случае, он лежал так тихо, как
только можно было ожидать при подобных обстоятельствах.
Я бодрствовал сколько мог, изо всех сил стараясь, чтобы от моего смеха
не тряслась кровать и чтобы это не возбудило подозрений, но даже страх не
мог побороть сон, и в конце концов я заснул, но под давлением обстоятельств
тотчас же проснулся. Джим придавил мне коленями грудь и обоими кулаками
колотил меня по лицу. Мне было очень больно, но он выбил из меня все силы,
которые удерживали меня от смеха, и я хохотал до полного изнеможения, а тем
временем Джим, как мне казалось, превращал мое лицо в кашу.
Джим больше никогда не возвращался к этому эпизоду, и у меня хватило
ума последовать его примеру, ибо он был в полтора раза выше меня, хотя и
ничуть не шире.
Я много раз подшучивал над Джимом, н