Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
их от моей жены. С тех пор как был построен дом, дверь эту ни разу не
отворяли, но сейчас она казалась мне вожделенным прибежищем. Кровать была
вот эта самая, на которой я сейчас лежу и день за днем безмятежно диктую
свои воспоминания. Да, эта вот старая черная венецианская кровать с
замысловатой резьбой, самая удобная кровать на всем свете, достаточно
просторная для целой семьи и с таким множеством резных ангелочков на ее
витых столбиках и на обеих спинках, что спящим в ней должны быть обеспечены
душевный покой и приятные сновидения. Посреди комнаты мне пришлось
остановиться. Дальше идти у меня не хватило сил. Я чувствовал на себе
укоризненные взгляды - как будто резные ангелочки и те разглядывали меня с
неприязнью. Вам это знакомо - когда ясно чувствуешь, что кто-то за твоей
спиной пристально на тебя смотрит? Тут просто невозможно не оглянуться. И я
оглянулся. Кровать стояла так, как сейчас, - более высокой спинкой к ногам.
Если б она стояла как полагается, высокая спинка скрыла бы меня. Но поверх
более низкой меня было видно. Я был лишен какого бы то ни было прикрытия. Я
оглянулся, потому что не мог иначе, и то, что я увидел, до сих пор не
померкло в моей памяти.
Я увидел черную головку на белых подушках, увидел молодое, прелестное
лицо и кроткие глаза... но этого выражения я в них еще никогда не видел.
Они так и сверкали от гнева. Я почувствовал, что погибаю, что буквально
уничтожаюсь под этим обвиняющим взглядом. Должно быть, я молча простоял под
этим опустошительным огнем не меньше минуты, - мне она показалась
вечностью. Потом губы моей жены разомкнулись, и я услышал... последнее из
тех выражений, которое сам только что отпустил в ванной. Слова были те же,
но интонация робкая, ученическая, неумелая, до смешного неверная, до
нелепости несоответствующая могучей силе самого речения. В жизни я не
слышал ничего более фальшивого, несуразного, несогласованного,
дисгармонирующего, чем эти крепкие слова, положенные на такую слабенькую
музыку. Я пытался удержаться от смеха, ибо я был преступник, взывающий о
милосердии. Я пытался удержаться от хохота, и это мне удавалось, пока она
не сказала очень серьезно:
- Вот. Теперь ты знаешь, как это звучит.
И тут уж я не выдержал! Я сказал:
- Ливи, дорогая, если это звучит так, то, бог свидетель, я больше не
буду.
Тогда и она поневоле рассмеялась. Мы оба хохотали до упаду, до полного
изнеможения.
Девочки - шестилетняя Клара и восьмилетняя Сюзи - завтракали вместе с
нами, и за столом мать осторожно коснулась вопроса о крепких выражениях -
осторожно, потому что не хотела, чтобы дети что-нибудь заподозрили, но
неодобрительно. Девочки в один голос воскликнули:
- Но, мамочка, папа так говорит!
Я очень удивился. Ведь я воображал, что тайна надежно скрыта у меня в
груди и никто о ней не догадывается. Я спросил:
- Откуда вы знаете, проказницы этакие?
- А мы часто слушаем на лестнице, когда ты внизу что-нибудь объясняешь
Джорджу.
ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ
"Одна из последних папиных книг это "Принц и нищий", и конечно же это
самая лучшая его книга; некоторые хотят, чтобы он оставался верен своей
прежней манере, один господин написал ему: "Мне так понравился Гекльберри
Финн, и я с радостью убедился, что вы вернулись к вашей прежней манере".
Это было мне обидно, очень обидно, потому что мне жаль, что так мало людей
знают папу, то есть по-настоящему знают, а то они думают, что Марк Твен
юморист и все время только шутит; "и с копной рыжеватых волос, которые
давно пора подстричь, римским носом, жесткими усами и печальным, утомленным
лицом с множеством морщинок" и проч. Вот так они изображают папу, я все
хотела, чтобы папа написал книгу, которая бы показала, какое у него доброе
сердце, и "Принц и нищий" отчасти такая книга. В ней масса милых прелесных
(с этим словом Сюзи помучилась: она неуверенно надписала в нужном месте т,
но по зрелом размышлении зачеркнула) мыслей, а язык! Это просто чудо.
По-моему, одна из самых трогательных сцен - это когда нищий едет верхом со
своими вельможами в королевском шествии и вдруг увидел свою мать, ой и
дальше! Как она подбежала к нему когда увидела что он поднял руку ладонью
наружу, а один из телохранителей грубо оттолкнул ее и потом как маленького
нищего корила совесть когда он вспомнил постыдные слова, которые чуть не
сорвались с его уст когда ее отгоняли от него: "Женщина, я не знаю тебя", и
как стыд испепелил его гордость и все почести сразу потеряли всякую цену.
Это удивительно красивая и трогательная сцена и папа так удивительно ее
описал. Я никогда не видела такого разнообразия чувств как у папы. Например
"Принц и нищий" полон трогательных мест, но почти всегда в них где-то
прячется юмор. Вот в главе про коронацию, когда так волнуешься и маленький
король только что получил обратно свою корону, папа вводит разговор про
печать и как нищий говорит, что "щелкал ею орехи". Это так смешно и хорошо!
Папа пишет так, что почти в каждом куске есть хоть немножко юмора, и
наверно и дальше будет так писать".
Девочки всегда помогали матери редактировать мои книги в рукописи.
Она, бывало, сидит на крыльце нашей фермы и читает вслух, держа наготове
карандаш, а девочки не спускают с нее настороженных, подозрительных глаз, -
они были твердо убеждены, что едва она дойдет до какого-нибудь места,
которое им особенно понравится, как непременно его вычеркнет. И подозрения
их были вполне обоснованны. Те места, которые им особенно нравились, всегда
содержали в себе одиозный элемент, требовавший смягчения или вымарки, и
миссис Клеменс безжалостно с ними расправлялась. Для собственного
развлечения и для того, чтобы насладиться протестами детей, я часто
злоупотреблял доверчивостью моего простодушного редактора. Я нарочно
вкрапливал в текст что-нибудь изощренно предосудительное, с целью привести
в восторг детей и увидеть, как карандаш сделает свое палаческое дело. Часто
я вместе с девочками умолял редактора смилостивиться, приводил пространные
доводы, притворяясь, будто делаю это всерьез. Мне удавалось вводить их в
заблуждение, да и ее тоже. Нас было трое против одной - борьба неравная. Но
это было чудесно, и я не мог устоять против соблазна. Иногда мы одерживали
победу и громко ликовали. А потом я сам потихоньку вымарывал преступную
строку, считая, что она сослужила свою службу: троим из нас она доставила
вдоволь веселья; и когда я ее вычеркивал из книги, ее постигала участь, с
самого начала ей уготованная.
ИЗ БИОГРАФИИ
"Папа родился в Миссури. Его мать это бабушка Клеменс (Джейн Лэмптон
Клеменс) из Кентукки. Дедушка Клеменс был из Первых Семейств Виргинии".
Конечно, такое впечатление создалось у Сюзи по моим рассказам. Как это
получилось - не понимаю, ведь я никогда особенно не ценил знатность
происхождения. Равнодушие это я не унаследовал от матери. Ее-то наши предки
всегда интересовали. Свою родословную она вела от Лэмбтонов из Дэрема,
Англия, - семейства, которое еще с саксонских времен владело там обширными
землями. Не могу утверждать с уверенностью, но думаю, что эти Лэмбтоны лет
восемьсот - девятьсот обходились без дворянских титулов, а потом, три
четверти века тому назад, произвели на свет какого-нибудь великого человека
и вторглись в Книгу пэров. Моя мать знала все на свете про виргинских
Клеменсов и любила их возвеличивать, но она уже давно умерла. Освежать эти
подробности в моей памяти было некому, и они постепенно забылись.
Понедельник, 12 февраля 1906 г.
ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ
"Мы с Кларой уверены, что папа сыграл с бабушкой ту шутку, про которую
написано в "Приключениях Тома Сойера": "Подай сюда розгу". Розга засвистела
в воздухе, - казалось, что беды не миновать. "Ой, тетя, что это у вас за
спиной?" Тетка обернулась, подобрала юбки, чтобы уберечь себя от опасности.
Мальчишка в один миг перемахнул через высокий забор и был таков".
Сюзи с Кларой не ошибались.
Дальше Сюзи пишет:
"И мы знаем, что папа все время отлынивал от уроков. А как весело папе
было притворяться мертвым, чтобы не нужно было идти в школу!"
Эти разоблачения и домыслы язвительны, но справедливы. Если для других
мое притворство так же прозрачно, как для Сюзи, значит я в своей жизни
много старался понапрасну.
"Бабушка не могла заставить папу ходить в школу, и тогда она отпустила
его в типографию, чтобы он научился печатать. Он научился и понемножку сам
набрался знаний, так что мог добиться успеха не хуже тех, кто в юные годы
был более прилежным".
Сразу видно, что Сюзи не хватает через край, когда отдает мне должное,
но сохраняет спокойствие, подобающее беспристрастному биографу. И еще сразу
видно (это тоже делает ей честь как биографу), что похвалы и упреки она
отмеривает строго поровну.
Я доставлял матери много хлопот, но, по-моему, это ее не тяготило,
напротив. С моим братом Генри, который был на два года моложе меня, у нее
совсем не было хлопот, и мне кажется, что ей трудно было бы выдержать его
неизменное благонравие, правдивость и послушание, если бы я не вносил в эту
монотонную жизнь некоторого разнообразия. Я не давал ей заскучать, а это
очень ценно. Раньше я об этом как-то не думал, но теперь мне это ясно. Не
помню, чтобы Генри хоть раз совершил по отношению ко мне (да и к кому бы то
ни было) дурной поступок, но многие похвальные его поступки обходились мне
дорого. Одной из его обязанностей было докладывать о моем поведении, когда
в том возникала нужда, а сам я не удосуживался это сделать, и эту свою
обязанность он выполнял неукоснительно. С него написан Сид в "Томе Сойере".
Но Сид - это не Генри. До Генри даже Сиду было далеко.
Это Генри обратил внимание матери на то, что нитка, которой она зашила
ворот моей рубашки, чтобы я не сбежал купаться, стала другого цвета. Сама
бы она это не обнаружила, и она была явно раздосадована, поняв, что такая
веская улика ускользнула от ее зоркого глаза. Эта деталь, вероятно,
добавила кое-какие детали и к моему наказанию. Что ж, удивляться тут
нечему. Мы обычно вымещаем на ком-нибудь свои промахи, если только есть к
чему прицепиться... но довольно об этом. Я отыгрался на Генри. Тот, кто
несправедливо обижен, всегда может себя чем-то вознаградить. Я часто
отыгрывался на Генри - иногда авансом: за что-нибудь, чего я еще не
натворил. Это бывало, когда представлялся особенно соблазнительный случай и
приходилось забирать плату вперед. Едва ли я брал в этом пример с матери, -
скорее всего, я сам додумался до такой системы. Однако и она порою
действовала по тому же принципу.
Если случай с разбитой сахарницей попал в "Тома Сойера" - я уж не
помню, так ли это, - то на нем можно пояснить мою мысль. Генри никогда не
таскал сахар. Он брал его открыто, прямо из сахарницы. Мать знала, что он
не будет таскать сахар тайком от нее, но относительно меня у нее были на
этот счет сомнения. Вернее, сомнений не было - она отлично знала, на что я
способен. Однажды в ее отсутствие Генри взял сахару из старинной
наследственной сахарницы английского фарфора, которую мать берегла как
зеницу ока, и его угораздило эту сахарницу разбить. Впервые мне
представился случай нажаловаться на Генри, и радости моей не было границ. Я
предупредил его, что нажалуюсь, но он и бровью не повел. Когда мать, войдя
в комнату, увидела на полу черепки, она сперва слова не могла вымолвить. Я
не стал нарушать тишину: мне казалось, что, если выждать, впечатление
получится сильнее. Я думал, что она вот-вот спросит: "Кто это сделал?" - и
тогда уж я выложу свою новость. Но расчет мой не оправдался. Промолчав,
сколько следовало, она ничего не спросила, а просто стукнула меня
наперстком по макушке, да так, что отозвалось в пятках. Тут я возопил со
всем жаром оскорбленной невинности, думая пронзить ее сердце сознанием, что
она наказала не того, кого нужно. Я ждал от нее раскаяния, трогательных
слов. Я сказал, что виноват не я, а Генри. Но волнующая сцена не
состоялась. Она сказала невозмутимо: "Ну, ничего, ты это все равно заслужил
- либо раньше натворил что-нибудь, о чем я не прознала, либо еще натворишь
что-нибудь тайком от меня".
Вдоль задней стены нашего дома шла наружная лестница на второй этаж.
Однажды Генри зачем-то послали туда, и он захватил с собой жестяное
ведерко. Я знал, что ему надо подняться по этой лестнице, и вот я побежал
наверх, запер дверь изнутри, а потом спустился в огород, который только что
перепахали, так что там полно было превосходных твердых комьев черней
земли. Набрав их изрядное количество, я притаился. Я выждал, пока Генри
поднялся до верхней площадки, так что отступать ему было некуда, - и тут я
обстрелял его комьями, а он пытался отбивать их своим ведерком, но без
особенного успеха, потому что стрелял я метко. Комья грохали о стену, и
мать вышла посмотреть, что случилось. Я пробовал объяснить ей, что
развлекаю Генри. Оба они кинулись ко мне, но я умел перемахивать через наш
высокий дощатый забор и на этот раз не дался им в руки. Часа через два я
рискнул воротиться домой. Во дворе никого не было видно, и я решил, что все
забыто. Но я ошибся. Генри поджидал меня в засаде. С необычным для него
проворством он запустил мне камнем в висок, и у меня вскочила шишка, на
ощупь величиной с Маттерхорн. Я помчался показывать ее матери, ища
сочувствия, но она не слишком взволновалась. Она, видимо, считала, что
такие случаи, если я накоплю их достаточно, в конце концов меня исправят.
Для нее это был вопрос чисто воспитательного свойства. А мне-то казалось,
что дело куда серьезней.
Когда мои провинности достигали таких масштабов, что наказания,
наскоро придуманные матерью, им уже не отвечали, она откладывала кару до
воскресенья и отправляла меня в церковь к вечерней службе. Изредка такое
еще можно было стерпеть, но как правило - нет, и я, опасаясь за свое
здоровье, почти всегда от этих хождений увиливал. Чтобы проверить, побывал
ли я в церкви, мать прибегала к хитрости: она спрашивала, на какой текст из
библии священник читал проповедь. Это меня ничуть не смущало. Чтобы назвать
текст, незачем было ходить в церковь, - я сам выбирал, какой мне нравился.
Все шло как по маслу до того дня, когда я назвал один текст, а кто-то из
соседей, побывавших в церкви, - совсем другой. После этого мать избрала
новый метод - какой, уж не помню.
В те времена мужчины и мальчики носили зимой длинные плащи. Они были
черные, на очень яркой клетчатой подкладке. Однажды зимним вечером,
отправляясь в церковь, дабы искупить какое-то преступление, совершенное на
неделе, я спрятал свой плащ у ворот, а сам побежал к товарищам поиграть,
пока в церкви не кончится служба. Потом я вернулся домой. Но в потемках я
надел плащ наизнанку. Войдя в комнату, я его сбросил и претерпел обычный
допрос. Все шло отлично, пока дело не коснулось температуры в церкви. Мать
сказала: "В такой вечер там, наверно, страх как холодно".
Я не заметил подвоха и по глупости ляпнул, что не озяб, потому что все
время сидел в плаще. Она спросила, не снимал ли я его по дороге домой. Я не
понял, к чему она клонит, и ответил, что не снимал. Тогда она сказала: "Ты
так и щеголял в этих красных клетках? И тебя не подняли на смех?"
Разумеется, продолжать этот разговор было бы скучно, да и ни к чему. Я
махнул рукой, и неизбежное свершилось.
А вот еще случай, он относится примерно к 1849 году. Том Нэш, сын
почтмейстера, был мой ровесник. Миссисипи была скована льдом, и как-то
поздно вечером мы с ним катались на коньках, - по всей вероятности, без
разрешения. Иначе непонятно, с чего бы мы вздумали кататься на коньках чуть
не в полночь, - если бы никто против этого не возражал, это было бы совсем
неинтересно. И вот около полуночи, когда мы продвинулись примерно на
полмили к Иллинойсскому берегу, мы услышали между родным берегом и нами
зловещий гул, скрежет и треск и сразу поняли, что это значит, - река
вскрывается! Не на шутку перепугавшись, мы повернули к дому. Мы мчались во
весь дух всякий раз, как при свете луны, проглянувшей среди облаков,
удавалось разобрать, где лед, а где вода. А в промежутках ждали, и опять
пускались в путь, высмотрев надежный ледяной мост, и опять останавливались,
оказавшись на кромке воды, и ждали, замирая от тоскливого ужаса, чтобы
большая плывущая льдина вклинилась в пролив. Так мы пробирались к берегу
целый час, и все время были сами не свои от страха. Но вот берег уже совсем
близко. Мы опять стали - опять надо было ждать моста. А вокруг нас льдины
сталкивались, скрежетали, горами налезали на берег, и опасность не
уменьшалась, а увеличивалась. Нам так не терпелось ступить на твердую
землю, что мы, не дождавшись подходящей минуты, стали прыгать с льдины на
льдину. Том не рассчитал прыжка и упал в воду. Он искупался в ледяной воде,
но уже так близко от берега, что, проплыв совсем немного, коснулся ногами
дна и выкарабкался на сушу. Я тут же нагнал его - без всяких происшествий.
На бегу мы сильно вспотели, и купание Тома обернулось для него трагедией.
Он слег и перенес одну за другой несколько болезней. Последней по счету
была скарлатина, осложнившаяся полной глухотой. А через год или два он,
естественно, и онемел. Но несколько лет спустя его кое-как научили
говорить, хотя понять его иногда бывало трудно. Поскольку он себя не
слышал, он, конечно, не мог и регулировать силу своего голоса. Когда ему
казалось, что он говорит чуть ли не шепотом, его можно было услышать в
Иллинойсе.
Четыре года назад (в 1902 г.) университет штата Миссури пригласил меня
к себе по случаю присуждения мне почетной степени доктора литературы. Я
воспользовался этим, чтобы провести неделю в Ганнибале, который в мое время
был деревней, а теперь стал городом. С описанного мною приключения на реке
прошло пятьдесят пять лет. Когда я уезжал, у вокзала собралась большая
толпа. Я увидел, что по открытому месту ко мне направляется Том Нэш, и
пошел ему навстречу, потому что сейчас же узнал его. Он был старый, седой,
но в нем еще сохранилось что-то от пятнадцатилетнего мальчишки. Он подошел
ко мне, сложил руки трубкой и, поднеся их к моему уху, кивнул в сторону
своих сограждан и шепнул - то есть проревел пароходной сиреной: "Как были
чертовы болваны, Сэм, так и остались".
ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ
"Когда папе было около двадцати лет, он пошел работать на Миссисипи
лоцманом. Перед самым отъездом бабушка Клеменс велела ему поклясться на
библии, что он не притронется к спиртным напиткам и не будет ругаться, и он
сказал: "Хорошо, мама, обещаю", и держал слово семь лет, а потом бабушка
освободила его от этого обещания".
Сколько позабытых зароков воскрешает в моей памяти эта вдохновляющая
запись!
Вторник, 13 февраля 1906 г.
Иные из них я припоминаю без труда. Еще лет пятнадцати, в Ганнибале, я
некоторое время был "Сыном воздержания", то есть членом организации,
действовавшей по всей стране целый год, а може