Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
шагами он подошел к нам и произнес короткое, но суровое и вполне уместное
слово. Потом он прочитал Уэйлсу нотацию. Он сказал: "Смотри, чтобы ты
больше никогда, пока жив, не сокращал имя Спасителя. Печатай его целиком,
сколько есть букв". Для вящей убедительности он повторил это наставление
несколько раз, после чего удалился.
В те времена богохульники в наших краях, употребляя имя Спасителя для
божбы, по-своему его приукрашали, и теперь неисправимый Уэйлс вспомнил об
этом. Он усмотрел возможность поразвлечься, которая перевесила в его глазах
и купанье и рыбную ловлю. И вот он обрек себя на долгую и нудную работу -
заново набрать злосчастные три страницы так, чтобы исправить свою
оплошность, а заодно с лихвою выполнить наставление великого проповедника.
Теперь вместо предосудительного "И.X." в тексте красовалось "Иисус Ч.
Христос". Уэйлс знал, что его ждут крупные неприятности, и не ошибся. Но
разве он мог устоять? Он был покорным рабом своего темперамента. Не помню
уже, какое последовало наказание, но не такой он был человек, чтобы этим
смущаться, - свой барыш он успел получить.
В первый год моего ученичества в "Курьере" я совершил поступок, о
котором вот уже пятьдесят четыре года как стараюсь пожалеть. Случилось это
летом, на исходе дня, погода была как на заказ - самая подходящая для
прогулок по реке и прочих мальчишеских радостей, но я томился в заточении.
Мои товарищи пользовались заслуженной свободой, я же сидел один и тосковал.
В тот день я чем-то провинился и теперь был наказан. Меня лишили прогулки и
к тому же обрекли на одиночество. Кроме меня, в нашей типографии на третьем
этаже не было ни души. Одно утешение у меня все же оставалось, и пока оно
не кончилось, я утешался вовсю. То была половина огромного арбуза -
спелого, красного, сочного. Я выковыривал мякоть ножом и ухитрился
поглотить все без остатка, хотя набил свою особу до того, что арбузный сок
стал капать у меня из ушей. И вот от арбуза осталась одна корка, такая
большая, что впору было уложить в нее младенца, как в люльку. Мне стало
обидно, что такая прелесть пропадает зря, а как использовать ее
поинтереснее, я не мог придумать. Я сидел у раскрытого окна, выходившего на
главную улицу, и вдруг мне пришло на ум сбросить выеденный арбуз с третьего
этажа кому-нибудь на голову. Возникли и кое-какие сомнения - благоразумно
ли это будет, и, пожалуй, многовато удовольствия достанется на мою долю и
маловато - на долю другой стороны, но я все же решил рискнуть. Я стал
высматривать подходящий объект - достаточно верный, - но он все не
появлялся. Каждый новый кандидат - или кандидатка - таил в себе опасность,
надо было ждать и ждать. Но наконец я завидел нужного человека. Это был мой
брат Генри. То был самый хороший мальчик во всей округе. Он никогда никому
не делал зла, никогда никого не обижал. Сил нет, до чего он был хороший, но
на сей раз это его не спасло. Я, замерев, следил за его приближением. Он
шел не спеша, погруженный в приятные летние грезы и не сомневаясь в том,
что всемогущее провидение надежно его охраняет. Знай он, где я нахожусь, он
не так твердо полагался бы на этого призрачного заступника. Чем ближе он
подходил, тем больше укорачивалась его фигура. Когда он оказался уже совсем
близко, мне с моей вышки только и было видно, что кончик его носа да две
ноги - то одна, то другая. Тогда я примерился, рассчитал дистанцию и
выпустил арбуз из рук, внутренней стороною вниз. Меткость оказалась
рекордной. Когда ядро вырвалось из жерла, Генри оставалось сделать еще
примерно шесть шагов, и очень радостно было глядеть, как эти два тела
устремляются друг к другу. Если бы ему оставалось сделать семь шагов или
пять, снаряд не попал бы в цель. Но расчет оказался правильным, арбуз
стукнул Генри прямо по макушке и вогнал его в землю до подбородка, а куски
расколовшейся корки брызгами разлетелись во все стороны. Мне очень хотелось
спуститься на улицу и посочувствовать Генри, но это было опасно - он мигом
заподозрил бы меня. Я и так боялся, что он меня заподозрит; но дня два или
три, - а я все это время был начеку, - он ни слова не говорил о своем
приключении, и я уже решил, что на этот раз опасность миновала. Я ошибся -
он только ждал верного случая. А дождавшись, запустил мне в висок камнем, и
у меня вскочила такая шишка, что шляпа сделалась мне мала, пришлось
надевать сразу две. Я сообщил об этом преступлении матери, - мне всегда
хотелось подвести Генри под разнос, но это было не так-то просто. Теперь-то
дело верное, думалось мне, - стоит ей только увидеть мою страшную шишку. Я
показал ей шишку, но она сказала, что это пустяки. Расспрашивать меня она
не стала, видно была убеждена, что шишку я заслужил и что урок пойдет мне
на пользу.
В 1849 не то в 1850 году Орион расстался с типографией в Сент-Луисе,
приехал в Ганнибал и купил еженедельную газету под названием "Джорнел"
вместе с ее типографией и правами за пятьсот долларов наличными. Наличные
он занял под десять процентов у старого фермера по фамилии Джонсон,
проживавшего в пяти милях от Ганнибала. Затем он снизил цену на подписку с
двух долларов до одного. Плату за объявления он тоже снизил и таким образом
бесспорно установил хотя бы одну непреложную истину, а именно: что дело
никогда не принесет ему ни цента прибыли. Он забрал меня из "Курьера" и
определил на работу в свою типографию, положив мне три с половиной доллара
в неделю, - плата непомерно высокая, но Орион всегда был щедр и великодушен
со всеми, кроме самого себя. В данном случае это ему ничего не стоило: за
все время, что я у него прослужил, он не смог заплатить мне ни гроша. К
концу первого года он решил, что следует навести кое-какую экономию. За
аренду помещения он платил мало, но недостаточно мало. Какая бы то ни было
арендная плата была ему не по карману, и он перевез всю газету в дом, где
мы жили, так что там стало негде повернуться. Газета его просуществовала
четыре года, но я до сих пор не понимаю, как он этого добился. К концу
каждого года ему приходилось где-то наскребать пятьдесят долларов на уплату
процентов мистеру Джонсону, и, кроме этих пятидесяти долларов, он,
по-моему, за все время, что был владельцем газеты, ни разу ничего не
получал и не платил наличными - разве что за бумагу и типографскую краску.
Газета вылетела в трубу. Иного нельзя было и ожидать. В конце концов Орион
передал ее мистеру Джонсону и уехал в Маскатин, штат Айова, где приобрел
небольшую долю в еженедельной газете. Не с таким богатством было думать о
женитьбе, но Орион не унывал. Он познакомился с хорошенькой и милой
девушкой из Куинси, штат Иллинойс, в нескольких милях от Кеокука, и
обручился с нею. Влюблялся он много раз и прежде, но до помолвки не
доходило еще ни разу, - мешало то одно, то другое. И помолвка не принесла
ему радости: он тут же влюбился в другую девушку, из Кеокука, во всяком
случае - вообразил, что влюблен; я-то думаю, что воображение работало
больше у нее. Не успел он и ахнуть, как обручился с нею и оказался в
довольно затруднительном положении. Он не знал, на ком жениться - на той
ли, что из Куинси, или на той, что из Кеокука, или, может быть, на обеих,
чтобы никому не было обидно. Но девушка из Кеокука разрешила его сомнения.
Это была особа с характером. Она велела Ориону написать девушке из Куинси,
что помолвка отменяется, и он повиновался. А затем они с девушкой из
Кеокука поженились, и началась борьба за жизнь - тяжелая борьба, не сулящая
успеха.
Жить в Маскатине было не на что, и молодые переселились в Кеокук,
поближе к родственникам жены. Орион купил (разумеется, в кредит) крошечную
типографию, печатавшую карточки, афиши и прочее. Первым делом он так снизил
цены, что даже учеников не мог прокормить. Так дело шло и дальше.
Я не перебрался в Маскатин вместе с Орионом. Перед самым его отъездом
(кажется, в 1853 году) я однажды ночью удрал в Сент-Луис. Там я немного
поработал наборщиком в "Ивнинг ньюс", а потом пустился в странствия -
поглядеть на белый свет. Белый свет - это был Нью-Йорк, там тогда только
что открылась небольшая Международная выставка. Помещалась она в том месте,
где позже было водохранилище, а сейчас строится великолепная публичная
библиотека, - на углу Пятой авеню и Сорок Второй улицы. Я прибыл в Нью-Йорк
с двумя долларами в кармане и банкнотой в десять долларов, зашитой в
подкладку пиджака. Получил работу за гнусную плату в типографии Джона А.
Грэя и Грина, на Клиф-стрит, а жил и столовался в достаточно гнусном
общежитии для рабочих на Дьюэйн-стрит. Фирма платила мне обесцененными
деньгами, и недельной платы едва хватало на стол и на койку. Потом я поехал
в Филадельфию и там несколько месяцев работал подменным наборщиком в
газетах "Инкуайрер" и "Паблик леджер". Наконец я заглянул в Вашингтон,
осмотрел тамошние достопримечательности и в 1854 году возвратился в долину
Миссисипи, просидев два дня и три ночи на стуле в курительном вагоне. До
Сент-Луиса я добрался в полном изнеможении, сел на пароход, направлявшийся
в Маскатин, завалился спать и проспал, не раздеваясь, тридцать шесть часов.
В крошечной типографии Ориона в Кеокуке я проработал бесплатно года
два. Денег я не получал, но мы с Диком Хайемом отлично проводили время. Чем
Орион платил Дику - не знаю; вероятно, посулами, которыми сыт не будешь.
Однажды зимним утром - кажется, в 1856 году - я шел по главной улице
Кеокука. Погода стояла холодная, на улице было безлюдно. Ветер мел легкий,
сухой снег, он ложился на землю, образуя красивые узоры, но даже смотреть
на него было холодно. Подгоняемый ветром, мимо меня пронесся какой-то
клочок бумаги, и его прибило к стене дома. Чем-то он привлек мое внимание,
я подобрал его. Это был билет в пятьдесят долларов! Впервые я видел такое
чудо, впервые вообще видел столько денег, собранных воедино. Я дал в газеты
объявление и за следующие дни исстрадался на тысячу долларов, не меньше,
дрожа, как бы владелец не прочел мое объявление и не отнял у меня мое
богатство. Прошло четыре дня, за деньгами никто не являлся, и я
почувствовал, что дольше этой муки не выдержу. Ведь не может быть, чтобы
еще четыре дня прошли так же безмятежно. Необходимо уберечь эти деньги от
опасности. И вот я купил билет до Цинциннати и поехал туда. Там я несколько
месяцев работал в типографии Райтсон и Кo. Незадолго до того я прочел книгу
лейтенанта Герндона о его исследовании Амазонки, и меня страшно
заинтересовало то, что он пишет про коку. Я решил отправиться в верховья
Амазонки - собирать коку, торговать ею и нажить состояние. Увлеченный этой
замечательной идеей, я поплыл в Новый Орлеан пароходом "Поль Джонс". Одним
из лоцманов там был Хорэс Биксби. Понемножку я с ним познакомился и скоро
начал сменять его у штурвала во время дневных вахт. Прибыв в Новый Орлеан,
я стал наводить справки насчет пароходов к устью Амазонки и узнал, что
таковых нет и, вероятно, не будет в ближайшее столетие. Выяснить эти мелочи
до отъезда из Цинциннати мне не пришло в голову, и вот вам, пожалуйста:
никакой возможности попасть на Амазонку. Знакомых в Новом Орлеане у меня не
было, деньги кончались. Я пошел к Хорэсу Биксби и упросил его сделать из
меня лоцмана. Он согласился - за плату в пятьсот долларов, сотню наличными
вперед. Я помог ему вести пароход вверх, до Сент-Луиса, а там занял эту
сотню у своего зятя, и сделка состоялась. Зятя этого я приобрел за
несколько лет до того. Это был мистер Уильям А. Моффет, купец, уроженец
Виргинии и прекрасный человек. Он женился на моей сестре Памеле, а Сэмюел
Э. Моффет, о котором я рассказывал, был его сыном. Через полтора года я
получил права лоцмана и водил пароходы до тех пор, пока движение по
Миссисипи не сошло на нет с началом Гражданской войны.
А Орион тем временем корпел в своей крошечной типографии в Кеокуке.
Жили они с женой у ее родителей и считались пансионерами, но едва ли Орион
мог что-нибудь платить за пансион. Он не желал брать с заказчиков плату,
поэтому заказы почти прекратились. Так и не дошло до его сознания, что там,
где дело ведется без прибыли, качество работы неизбежно снижается и что
клиенты вынуждены обращаться в другое место, где заказ будет выполнен
лучше, хоть за него и придется заплатить подороже. Свободного времени у
Ориона хватало, и он снова взялся за юриспруденцию. Он даже прибил у дверей
вывеску, предлагая публике свои услуги в качестве адвоката. Ни одного дела
ему вести не пришлось, к нему даже никто не обратился, хотя он готов был
обходиться без гонорара и даже сам покупать гербовую бумагу. В таких делах
он никогда не скупился.
Со временем он перебрался в деревушку Александрия, мили на две ниже по
течению, и прибил свою вывеску там. Опять никто на нее не клюнул. Теперь
положение его было прямо-таки бедственным. Но к тому времени я стал
зарабатывать своей лоцманской работой по двести пятьдесят долларов в месяц
и поддерживал его вплоть до 1861 года, а тут его старый знакомый Эдвард
Бейтс, войдя в первый кабинет мистера Линкольна, устроил ему место
Секретаря новой территории - Невады, и мы с Орионом умчались в те края на
почтовых, причем дорогу оплачивал я, а стоило это недешево, и я же захватил
с собой все деньги, какие мне удалось скопить, - что-то около восьмидесяти
долларов, все серебряной монетой, - просто проклятие, до чего они были
тяжелые. Было у нас и еще одно проклятие - Полный толковый словарь. Он
весил примерно тысячу фунтов и чуть не разорил нас, поскольку компания
взимала плату за дополнительный багаж с каждой унции. На те деньги, что мы
истратили на провоз этого словаря, можно было бы месяц содержать семью; и
словарь-то был никудышный: в нем не было современных слов, а сплошь
устарелые, какие употреблялись еще в те времена, когда Ной Уэбстер{211} был
ребенком.
Пятница, 30 марта 1906 г.
[ЧАЙКОВСКИЙ{211}. - ЭЛЛЕН КЕЛЛЕР]
Я пока оставлю Ориона, с тем чтобы вернуться к нему впоследствии.
Сейчас меня больше интересуют дела наших дней, а не мои с ним приключения
сорокапятилетней давности.
Три дня назад кто-то из соседей привел к нам знаменитого русского
революционера Чайковского. Это седой человек и уже старик по виду, но в нем
таится настоящий Везувий, очень активно действующий. Он полон такой веры в
неизбежное и очень скорое торжество революции и уничтожение сатанинского
самодержавия, что почти заразил меня своей надеждой и верой. Он приехал в
Америку, предполагая зажечь огонь благородного сочувствия в сердцах нашей
восьмидесятимиллионной нации счастливых поклонников свободы. Но честность
заставила меня плеснуть в его кратер холодной воды. Я сказал ему то, что
считаю истиной: что наше христианство, которым мы издавна гордимся - если
не сказать кичимся, - давно уже превратилось в мертвую оболочку, в
притворство, в лицемерие; что мы утратили прежнее сочувствие к угнетенным
народам, борющимся за свою жизнь и свободу; что мы либо холодно-равнодушны
к подобным вещам, либо презрительно над ними смеемся, и что этот смех -
единственный отклик, который они вызывают у нашей прессы и всей нации; что
на созываемые им митинги не придут люди, имеющие право называть себя
представителями американцев или даже просто американцами; что его аудитория
будет состоять из иностранцев, которые сами страдали еще так недавно, что
не успели американизироваться и сердца их еще не превратились в камень; что
все это будут бедняки, а не богачи; что они щедро уделят ему сколько
смогут, но уделят от бедности, а не от излишка, и сумма, которую он
соберет, будет очень невелика. Я сказал, что, когда год назад наш
громогласный и бурный президент решил выступить перед нациями земного шара
в качестве новоявленного ангела мира{212} и, взяв на себя задачу
восстановить мир между Россией и Японией, имел несчастье добиться своей
зловредной цели, - никто во всей стране, кроме доктора Симена и меня, не
рискнул публично протестовать против этого неслыханного безумия. Я сказал,
что, по моему твердому убеждению, этот роковой мирный договор задержал
неминуемое, казалось бы, освобождение России от ее вековых цепей на
неопределенно долгий срок, - возможно, на несколько столетий; что тогда я
не сомневался в том, что Рузвельт нанес русской революции смертельный удар,
как не сомневаюсь в этом и теперь.
Замечу здесь в скобках, что вчера вечером я впервые встретился с
доктором Сименом лично и узнал, что и его взгляды остались теми же, какие
он высказал во время заключения этого бесславного мира.
Чайковский сказал, что мои слова глубоко огорчили его, и он надеется,
что я ошибаюсь.
Я сказал, что тоже надеюсь на это.
Он сказал:
- Как же так? Всего два-три месяца назад ваша страна собрала для нас
весьма внушительную сумму, чему мы все в России очень обрадовались. В
мгновение ока вы собрали два миллиона долларов и принесли их в дар -
великодушный и щедрый дар - страдающей России. Неужели это не изменит
вашего мнения?
- Нет, - ответил я, - не изменит. Эти деньги собрали не американцы, их
собрали евреи; значительную долю этой суммы внесли богатые евреи, но все
остальные деньги дали русские и польские евреи Ист-Сайда, то есть горькие
бедняки. Евреи всегда отличались благожелательностью. Чужое страдание
всегда глубоко трогает еврея, и, чтобы облегчить его, он способен
опустошить свои карманы. Они придут на ваш митинг, но, если там появится
хоть один американец, посадите его под стекло и показывайте за деньги.
Можно будет брать по пятьдесят центов с головы за право взглянуть на
подобное диво и попытаться в него поверить.
Он попросил меня выступить на этом митинге (который состоялся вчера),
но я был занят. Тогда он попросил меня написать одну-две строчки, которые
можно было бы прочесть на митинге, что я с радостью и исполнил.
ИЗ "НЬЮ ЙОРК ТАЙМС"
"ОРУЖИЕ, ЧТОБЫ ОСВОБОДИТЬ РОССИЮ. -
ПРИЗЫВ ЧАЙКОВСКОГО"
РЕВОЛЮЦИОНЕР ВЫСТУПАЕТ ПЕРЕД АПЛОДИРУЮЩЕЙ
АУДИТОРИЕЙ В ТРИ ТЫСЯЧИ ЧЕЛОВЕК
ОН ГОВОРИТ, ЧТО ЧАС РЕШАЮЩЕЙ БИТВЫ БЛИЗОК.
МАРК ТВЕН ВЫРАЖАЕТ НАДЕЖДУ, ЧТО ЦАРИ
И ВЕЛИКИЕ КНЯЗЬЯ СКОРО СТАНУТ РЕДКОСТЬЮ
"Товарищи!"
Когда Николай Чайковский, которого его соотечественники здесь называют
отцом русского революционного движения, вчера вечером произнес это слово
по-русски в Гранд-Сентрал-палас, три тысячи человек встали и, размахивая
шляпами, аплодировали ему; овация длилась три минуты. Слово "товарищ" - это
пароль революционеров. На митинге, созванном, чтобы приветствовать русского
революционера, приехавшего в Нью-Йорк, властвовал дух революции.
Он призывает к бою, и для этого ему нужно оружие. Вот что он сказал
вчера своим слушателям; и, судя по овации, которую они ему устроили, они
внесут свою лепту, чтобы снабдить его этими мышцами войны.
Марк Твен не мог присутствовать на митинге, так как уже обещал
выступить на другом собрании, но он прислал следующее пись