Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
!
Но мы были вскормлены музыкой, и наши литературные головы мечтали лишь
об одном: достичь в языке почти тех же эффектов, какие рождали в нашем
чувствующем существе возбудители чисто звуковые. Одни поклонялись Вагнеру,
другие -- Шуману. Я мог бы написать, что они их ненавидели. При такой
температуре страстной заинтересованности два эти состояния неразличимы.
Обзор всех начинаний этой эпохи потребовал бы систематического
исследования. Не часто бывало, чтобы вопросам чистой красоты посвящали, в
такой короткий срок, столько пыла, столько отваги, столько теоретических
поисков, столько изощренности, столько ревностного усердия и столько
споров. Можно сказать, что эта проблема была рассмотрена со всех сторон.
Язык -явление сложное; его многогранность позволяет исследователям
прибегать к самым разнообразным экспериментам. Кое-кто, сохраняя
традиционные формы французского стиха, старался устранить описательность,
нравоучения, проповеди, произвольность деталей; они очищали свою поэзию от
всяких умозрительных элементов, которые музыка выразить неспособна. Другие
вносили в каждый предмет бесконечную широту значений, что должно было
предполагать некую скрытую метафизику. Они пользовались изумительно
многозначными средствами. Они населяли свои волшебные парки и тающие
дубравы чисто призрачной фауной. Каждая вещь служила намеком; ничто не
ограничивалось простотой бытия; все мыслило в этих зеркальных царствах; во
всяком случае, все казалось мыслящим... Тем временем более
волеустремленные и более вдумчивые чародеи овладевали тайнами древней
просодии. Для некоторых из них красочное звучание и комбинационное искусство
аллитераций, казалось, больше не представляло никакого секрета; они
свободно переносили в свои стихи различные оркестровые тембры -- и не
всегда в своих расчетах обманывались. Иные мастерски воссоздавали
наивность и непринужденную прелесть старинной народной поэзии. Бесконечные
споры этих строгих избранников Музы изобиловали ссылками на филологию и
фонетику.
То было время теорий, дотошности, страстных оценок и толкований.
Достаточно неумолимо настроенная молодежь отбрасывала научную догму, которая
начинала выходить из моды, и не принимала догмы религиозной, которая в
моду еще не вошла; ей казалось, что в глубоком и строгом культе всей суммы
искусств она найдет некое знание и даже, быть может, некую безусловную
истину. Еще немного, и появилась бы какая-то новая религия... Но сами
произведения этой поры отнюдь не свидетельствуют с наглядностью о таком
направлении мыслей. Следует, напротив, тщательно выявить, на что оно
кладет запрет и что действительно исчезло в поэзии рассматриваемого периода.
Абстрактная мысль, некогда допускавшаяся внутрь Стиха, -- став почти
несовместимой с непосредственными эмоциями, какие поэты стремились
порождать непрерывно, будучи изгнана из поэзии, решившей довольствоваться
собственной сущностью, сбитая с толку множащимися эффектами внезапности и
музыкальности, коих требовал современный вкус, -- перенесена была,
по-видимому, в стадию подготовки и теорию поэтических произведений.
Философия и даже мораль постарались отмежеваться от произведений искусства и
найти себе место в размышлениях, им предшествующих. То был самый настоящий
прогресс. Философия -- если очистить ее от всего неясного и опровергнутого
-- исчерпывается ныне пятью-шестью проблемами, четкими по видимости,
неопределенными по сути, сколь угодно сомнительными, всегда сводящимися к
лингвистическим спорам, чье разрешение обусловлено тем, как они были
записаны. Но значение этих удивительных изысканий не настолько
уменьшилось, как это можно было бы предположить; оно заключается в этой
хрупкости и даже в самих этих спорах, -- что значит в изяществе все более
утонченного логического и психологического аппарата, которого они требуют;
оно уже не заключается в выводах. Следственно, философствовать больше не
значит изрекать суждения, пусть даже восхитительные, о природе и ее
творце, о жизни, о смерти, о времени, о справедливости... Наша философия
определяется ее аппаратом, но отнюдь не ее предметом. Она не может
отрешиться от своих собственных трудностей, составляющих ее форму; и она
неспособна принять стихотворную форму, не утратив своей природы и не погубив
стиха. Говорить в наши дни о философской поэзии (даже ссылаясь на Альфреда
де Виньи, Леконт де Лиля и еще кого-либо) значит наивно отождествлять
абсолютно несовместимые обусловленности и усилия мысли. Не значит ли это
забывать о том, что цель философствующего состоит в определении или
выработке понятия -- то есть некой возможности и инструмента возможности,
-- тогда как современный поэт старается породить в нас некое состояние и
довести это необычайное состояние до точки наивысшего блаженства?..
Таким, в общих чертах, видится мне, в четвертьвековой дали, отделенной
от наших дней бездной событий, великий замысел символистов. Я не знаю, что
именно будущее, которое не всегда судит здраво и беспристрастно, удержит из
их многообразных усилий. Подобные Дерзновения не обходятся без
опрометчивости, без риска, без чрезмерной непримиримости и без ребячества.
Традиция, внятность, психическая уравновешенность, которые довольно часто
становятся жертвами разума, устремленного к своей цели, порою страдают от
нашего жертвенного служения чистейшей красоте. Мы подчас были
невразумительны, подчас -- легковесны. Наш язык не всегда был достоин тех
похвал и той долговечности, какие хотела бы уготовить ему наша гордость; и
наши бесчисленные помыслы заполняют ныне меланхолической чередой тишайшее
царство теней нашей памяти... Произведения, взгляды, излюбленные приемы --
все это еще полбеды! Но сама наша Идея, наше Высшее Благо, -- разве не
превратилась она в тающий призрак забвения? Суждено ли ей было так угасать?
Как могла она, о собратья, угаснуть? -- Какая тайная сила исподволь
подорвала нашу веру, обессилила нашу истину, истощила нашу отвагу? Разве
доказано было, что свет способен ветшать? И как объяснить (вот в чем
секрет), что те, кто пришел нам на смену и кто неизбежно уйдет, испытав
тщету и разочарование в результате тождественных перемен, были исполнены
иных влечений и поклонялись иным богам? Ведь нам казалось столь очевидным,
что идеал наш неуязвим! Разве не вытекал он естественно из совокупного опыта
всех предшествовавших литератур? Разве не был он лучшим, изумительно
поздним цветом всей толщи культуры?
Напрашиваются два объяснения этого своеобычного краха. Прежде всего
можно помыслить, что мы попросту стали жертвами некой отвлеченной иллюзии.
Когда иллюзия эта разрушилась, нам остались лишь воспоминания об абсурдных
деяниях и необъяснимой страсти... Но влечение иллюзорным быть не может. Нет
ничего более специфически реального, нежели влечение как таковое; оно
подобно Богу святого Ансельма: его идея и его реальность нерасторжимы.
Нужно, следовательно, искать другую разгадку и объяснить наш крах причинами
более сложными. Нужно, напротив, предположить, что наш путь и впрямь был ни
с чем не сравним; что в своем влечении мы приблизились к самой сущности
нашего искусства; и что мы действительно разгадали совокупную значимость
трудов наших предков, выделили в их творчестве то, что кажется самым
прекрасным, проложили по этим останкам свой собственный путь, неутомимо
шагали этой бесценной стезей, где встречались нам все же и пальмы и
освежающие родники, -- всегда устремляясь к горизонтам чистой поэзии...
2. В этом таилась угроза; именно здесь была наша погибель; и в
этом же -- цель.
Ибо истина такого рода -- это предел бытия; располагаться здесь не
дано никому. Подобная чистота несовместима с требованиями жизни. Мы лишь
мысленно прозреваем идею совершенства, подобно тому как ладонь безнаказанно
рассекает пламя; но пламя не место для жизни, и обиталище высшей ясности
неизбежно должно быть пустынным. Я хочу сказать, что наше волеустремление к
строжайшей подтянутости искусства -- к синтезу предпосылок, которые мы
находили в достижениях предшественников, -- к красоте, все отчетливей
познающей свои истоки, все более независимой от какого угодно объекта, от
вульгарных сентиментальных соблазнов и от грубых эффектов красноречия, --
что вся эта слишком трезвая ревностность приводила, быть может, к почти
нечеловеческому состоянию. Это -- явление широко распространенное; с ним
сталкивались и метафизика, и мораль, и даже наука.
Абсолютная поэзия может родиться лишь милостью неимоверного чуда;
произведения, целиком ей обязанные, составляют в сокровищнице каждой
литературы ее самые редкостные и самые фантастические богатства.
Но подобно тому как абсолютная пустота или абсолютный нуль, оставаясь
недостижимыми, позволяют к себе приблизиться лишь ценой нескончаемо-тяжких
усилий, совершенная чистота нашего искусства требует от того, кто ее
взыскует, столь долгих и столь непосильных трудов, что они поглощают всю
радость поэтического бытия, оставляя в конце концов лишь гордыню вечной
неудовлетворенности. Для большинства молодых людей, наделенных поэтическим
инстинктом, эта требовательность невыносима. Наши преемники не позавидовали
нашим терзаниям; они не унаследовали нашей разборчивости; там, где мы
сталкивались с новыми трудностями, они порой находили некие преимущества; и
подчас они рвали на части то, что мы хотели лишь разобрать. Они вновь
обратились к случайностям бытия, на которые мы закрывали глаза, дабы вернее
уподобиться его сущности... Все это надлежало предвидеть. Но о дальнейшем
также можно было догадываться. Не следует ли попытаться однажды связать наше
истекшее прошлое с прошлым, его сменившим, почерпнув в том и в другом
родственные уроки? Я замечаю, что в некоторых умах уже осуществляется эта
естественная работа. Жизнь действует не иначе; и тот же самый процесс,
который мы наблюдаем в смене живых существ, где сочетаются непрерывность и
атавизмы, воспроизводится в эволюции жизни литературной...
"ЧИСТАЯ ПОЭЗИЯ"
Заметки к выступлению
Много шуму было поднято в обществе (я имею в виду общество, пищей
которому служат продукты наиболее изысканные и наиболее бесполезные), --
много шуму поднято было вокруг двух этих слов: чистая поэзия. В какой-то
мере я несу за это ответственность. Несколько лет назад в предисловии к
книге одного из моих друзей мне случилось произнести эти слова, не
придавая им исключительного значения и не предвидя, какие следствия из них
выведут различные умы, прикосновенные к поэзии 1. Я знал,
разумеется, какой смысл в них вкладывал, по я не мог знать, что они породят
столько откликов и столько реакций в мире любителей литературы. Я хотел лишь
привлечь внимание к определенному факту, но отнюдь не намеревался выдвигать
какую-то теорию и тем более -- формулировать некую догму, которая позволяла
бы считать еретиком каждого, кто не станет ее разделять. Я полагаю, что
всякое литературное произведение, всякое творение слова содержит в себе
какие-то различимые стороны или же элементы, наделенные свойствами, которые
я пока что. прежде чем их рассматривать, назову поэтическими. Всякий раз,
когда речь обнаруживает известное отклонение от самого непосредственного и,
следовательно, самого неосязаемого выражения мысли, всякий раз, когда эти
отклонения позволяют нам как бы угадывать мир отношений, отличный от мира
чисто практического, мы прозреваем, с большей или меньшей отчетливостью,
возможность расширить эту особую сферу и ощутимо улавливаем некую долю живой
благородной субстанции, которая, вероятно, поддается обработке и
совершенствованию и которая, будучи обработана и использована, составляет
поэзию как продукт искусства 2. Можно ли построить из этих
элементов, столь явственных и столь резко отличных от элементов той речи,
какую я назвал неосязаемой, законченное произведение; можно ли,
следственно, с помощью произведения, стихотворного или иного, создать
видимость цельной системы обоюдных связей между нашими идеями, нашими
образами, с одной стороны, и нашими речевыми средствами -- с другой, --
системы, которая прежде всего способна была бы рождать некое эмоциональное
душевное состояние, -- такова в общих чертах проблема чистой поэзии. Я
говорю "чистой" в том смысле, в каком физик говорит о чистой воде. Я хочу
сказать, что вопрос, который нам нужно решить, заключается в том, можем ли
мы построить произведение, совершенно очищенное от непоэтических элементов.
Я всегда считал и считаю по-прежнему, что цель эта недостижима и что всякая
поэзия есть лишь попытка приблизиться к этому чисто идеальному состоянию.
Коротко говоря, то, что мы именуем поэмой, фактически складывается из
фрагментов чистой поэзии, влитых в материю некоего высказывания.
Прекраснейший стих есть чистейший поэтический элемент. Расхожее сравнение
прекрасного стиха с алмазом показывает, что сознание этого качества чистоты
общераспространено.
Термин "чистая поэзия" тем неудобен, что он связывается в уме с
понятием нравственной чистоты, о которой нет здесь и речи, поскольку в идее
чистой поэзии я вижу, напротив, идею сугубо аналитическую 3.
Чистая поэзия есть, одним словом, некая мыслимость, выведенная из
наблюдения, которая должна помочь нам в уяснении общего принципа поэтических
произведений и направлять нас в чрезвычайно трудном и чрезвычайно важном
исследовании разнообразных и многосторонних связей языка с эффектами его
воздействия на людей. Вместо чистой поэзии, возможно, было бы правильней
говорить о поэзии абсолютной, которую в этом случае надлежало бы разуметь
как некий поиск эффектов, обусловленных отношениями слов или, лучше
сказать, отношениями их резонансов, -- что, в сущности, предполагает
исследование всей сферы чувствительности, управляемой речью. Исследование
это может совершаться ощупью. Именно так оно обыкновенно и производится.
Но отнюдь не исключено, что однажды его поведут методически.
Я пытался составить себе -- и пытаюсь выразить здесь -- четкое
понимание проблемы поэзии или по крайней мере то, что представляется мне
более четким ее пониманием. Замечательно, что эти вопросы возбуждают ныне
весьма широкое любопытство. Никогда еще, вероятно, интерес к поэзии, и тем
более к ее теории, не захватывал столь многочисленной публики. Мы наблюдаем
дискуссии, мы являемся свидетелями экспериментов, которые отнюдь не
ограничиваются, как прежде, крайне замкнутыми и крайне узкими кружками
ценителей и экспериментаторов; но, вещь поразительная в наше время, даже в
широкой публике мы обнаруживаем своеобразный интерес, и порой интерес
страстный, к диспутам почти теологического свойства. (Что может быть более
родственно теологии, нежели, например, споры о вдохновении и труде или о
достоинствах поэтической интуиции, которые сопоставляют с достоинствами
приемов искусства? Не являются ли эти проблемы вполне аналогичными
небезызвестной теологической проблеме благодати и человеческих дел? Равным
образом существует в поэзии ряд проблем, которые в своем
противопоставлении норм, установленных и закрепленных традицией,
непосредственным данным личного опыта и внутреннего чутья совершенно
тождественны иным, не менее характерным для теологии, проблемам, связанным с
антиномией личного переживания, непосредственного постижения божественных
сущностей и религиозных заповедей, священных текстов, догматических
канонов... )
Переходя теперь к нашей теме, я твердо намерен ограничиться тем, что
сводится либо к простой констатации фактов, либо к самым несложным
умозаключениям. Обратимся к слову "поэзия" и отметим сперва, что это
прекрасное слово ассоциируется с двумя различными категориями понятий. Мы
употребляем его в общем смысле или в смысле конкретном. Эпитетом
"поэтический" мы наделяем пейзаж, обстановку, а подчас даже личность; с
другой стороны, мы говорим о поэтическом искусстве, и мы можем сказать: "это
-- прекрасная поэзия". В первом случае явно подразумевается определенного
рода переживание; всякий испытывал этот особый трепет, напоминающий
состояние, когда под действием тех или иных обстоятельств мы чувствуем себя
вдруг возбужденными и зачарованными. Состояние это совершенно не зависит от
какого-то конкретного объекта; оно естественно и стихийно порождается
определенной созвучностью нашей внутренней настроенности, физической и
психической, и неких волнующих нас обстоятельств (вещественных или
идеальных). С другой стороны, однако, когда мы касаемся поэтического
искусства или говорим о конкретной поэзии, речь идет, конечно же, о
средствах, вызывающих аналогичное состояние, искусственно стимулирующих
такого рода эмоцию. Однако это еще не все. Необходимо, сверх того, чтобы
средства, позволяющие нам возбуждать это состояние, принадлежали к числу
свойств и являлись частью механизма артикулированной речи. Переживание, о
котором я говорил, может порождаться предметами; оно может быть также
вызвано средствами, полностью чуждыми речи, -- архитектурой, музыкой и т.
д., тогда как поэзия в собственном смысле слова целиком зиждется на
использовании речевых средств. Что касается чисто поэтического
переживания, следует подчеркнуть, что от прочих человеческих эмоций его
отличает особое свойство, изумительная черта: оно стремится внушить нам
чувство некой иллюзии либо иллюзию некоего мира -- такого мира, в котором
события, образы, существа и предметы, оставаясь подобными тем, какими
заполнен мир повседневности, связаны в то же время непостижимой внутренней
связью со всей сферой нашей чувствительности. Знакомые предметы и существа
кажутся, если можно так выразиться, омузыкаленными; они сочетались друг с
другом отношениями резонанса и стали как бы созвучны нашей чувствительности.
С этой точки зрения мир поэзии обнаруживает глубокое сходство с состоянием
сна или по крайней мере с тем состоянием, какое подчас возникает во сне. Сон
показывает -- когда нам удается восстановить его в памяти, -- что наше
сознание может быть возбуждено и заполнено, а также утолено совокупностью
образований, поразительно отличающихся, по своим внутренним
закономерностям, от обычных порождений восприятия. Но что касается этого
эмоционального мира, к которому нас иногда приобщает сон, наша воля не
властна вторгаться в него и его покидать по нашему усмотрению. Мир этот
замкнут в нас, как и мы в нем, из чего следует, что мы никак не можем на
него воздействовать, дабы его изменять, и что, со своей стороны, он
неспособен сосуществовать в нас с нашей могущественностью воздействия на
внешний мир. Он появляется и исчезает по собственной прихоти, но человек
нашел в данном случае тот же выход, какой сумел или пытался найти во всем,
что касается явлений ценных и недолговечных: он искал -- и открыл -- способы
воссоздавать это состояние когда угодно, обретать его по своей воле и,
нак