Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
тразимые доводы и
самые строгие доказательства имели бы мало успеха без этих никчемных на вид
деталей и что, напротив, соображения слабые, если искусно перемежать их
словами тонко рассчитанными или блестящими, как диадемы, надолго
зачаровывают слух. Эти сводни подстерегают разум. Они твердят ему, что им
вздумается, они повторяются сколько угодно, и в итоге ему начинает
казаться, что голос, которому он внимает, -- его собственный голос.
Существенность речи сводится в конце концов к той мелодии и к той окраске
голоса, в которых мы видим ошибочно нечто пустячное и привходящее.
Федр. Ты прибег к сложнейшему обходному маневру, дорогой Сократ, но я
вижу, что ты возвращаешься издалека с множеством новых примеров и во
всеоружии твоей диалектики!
Сократ. Или возьми медицину. Самый умелый хирург, запускающий в твою
рану свои искусные пальцы, -- какой бы проворной, какой бы опытной и
чувствительной ни была его рука, как бы четко он ни представлял
расположение органов, вен, их связанность и их секреты, сколь бы он ни был
уверен в том, какие действия следует произвести в твоем теле, что надлежит
отсечь и что -- соединить, -- ежели по его недосмотру, в силу некой
случайности, нить или игла, которыми он пользуется, какая-то мелочь,
необходимая в ходе работы, окажутся не совсем чистыми или не вполне
очищенными, -- хирург этот тебя погубит. И ты умираешь...
Федр. К счастью, все кончено! Именно это со мной и случилось.
Сократ. Ты умираешь, хочу я сказать, -- ты умираешь, будучи исцелен по
всем правилам... Коль скоро все требования искусства и обстоятельств
исполнены, мысль любуется своим творением... Но ты мертв. Плохо очищенная
шелковинка сделала знание гибельным; этот ничтожный пустяк пересилил
искусство Асклепия и Афины.
Федр. Эвпалинос хорошо это понимал.
Сократ. То же самое происходит везде, кроме разве что царства
философов, которым, к великому их несчастию, никогда не случается видеть
крушения созерцаемых ими миров, ибо миры эти попросту не существуют.
Федр. Эвпалинос всегда был верен своему правилу. Он не забывал ни о
чем. Он распоряжался выпиливать продольные бруски и подпирать ими балки,
укрепленные в стенах, чтобы они не давали влаге подниматься по волокнам и,
впитываясь, разрушать их. Так же внимателен был он ко всем чувствительным
местам здания. Можно было подумать, что он заботился о собственном теле.
Пока шли работы, он почти не отходил от лесов. Я готов поручиться, что он
знал там каждый строительный камень. Он следил за точностью тески; он
тщательно изучал все известные средства, позволяющие избегать осыпания
граней и сохранять чистоту швов. По его указаниям на облицовочном мраморе
проводили резьбу, оставляли шероховатости, делали скосы. Он вникал во все
тонкости изготовления штукатурки, которою покрывали стены грубого камня.
Но все это усердие, которое призвано было служить долговечности здания,
не шло ни в какое сравнение с тем, с каким он готовил переживания, трепет
душевный будущего созерцателя его детища.
Он выводил на свет бытия изумительный механизм, который должен был в
свой черед изливать этот свет -- исполнив его четких форм и почти
музыкальных достоинств -- в пространство, где движутся смертные. Подобный
ораторам и поэтам, которых ты только что упоминал, он знал, о Сократ,
тайную власть неразличимых оттенков. Перед мастерски облегченной, совсем
безыскусной на вид громадой мы даже не замечали, как нас исподволь
приводили в восторг неуловимые изгибы, легчайшие чарующие наклоны и те
утонченные комбинации правильных и неправильных форм, которые он вводил и
скрывал, наделяя их силой столь же неотразимой, сколь и загадочной.
Послушный их тайному присутствию, движущийся наблюдатель переносился от
видения к видению, от немоты к восхищенному шепоту, по мере того как он
подходил, отступал и опять приближался или бродил вокруг здания, ведомый им
и растворившийся в чувстве восторга. -- Мой храм, говорил этот мегарец,
должен увлекать людей, как влечет их образ любимого 2.
Сократ. Божественные слова. Я слышал, дорогой Федр, нечто совершенно
подобное, хотя и обратное по смыслу. Один наш друг -- нет нужды его называть
-- говорил об Алкивиаде, который был так прекрасно сложен: "Стоит взглянуть
на него, чтобы почувствовать в себе зодчего!.. " Как мне жаль тебя, милый
Федр! Ты здесь гораздо несчастливее меня. Меня влекла одна Истина; ей
посвятил я всю жизнь; и здесь, в елисейских лугах, если я и остался
внакладе, я все же могу надеяться, что мне предстоит еще нечто узнать. Даже
теперь, среди этих теней, я рад ловить тень любой истины. Но ты, чьи желания
составляла одна Красота и чьими поступками она правила, -- ты лишился всего.
Вес тела эти -- сон, и все образы -- дым; повсюду разлит этот свет, столь
ровный, безжизненный и удручающе бледный; всюду -- одно и то же
бесчувствие, которое он озаряет или, скорее, окрашивает, ничего отчетливо
не выделяя; и эти полупрозрачные стайки, в которые собираются наши тени; эти
наши беззвучные, почти уже чуждые голоса, которые шепчутся словно в гуще
руна или в ленивом тумане... Как ты должен страдать, милый Федр! И все же
страдать не вполне... Даже этого нам не дано: страдание тоже ведь жизнь.
Федр. Мне все кажется, что я близок к нему... Но не говори мне, прошу
тебя, о том, что утрачено. Оставь, не тревожь мою память. Оставь ей ее
светило и ее кумиров! О, какое владеет мною противоречиеСуществует, быть
может, какая-то вторая смерть, которая меня еще не постигла, -- смерть наших
воспоминаний. Но во мне оживают, мне снова видятся хрупкие небеса!
Прекраснейшему нет места в вечности! 3
Сократ. Где же. по-твоему, оно пребывает?
Федр. Все прекрасное неотделимо от жизни, а жизнь -- это то, что
умирает.
Сократ. Допустим... Но большинство людей видит в Красоте нечто
бессмертное.
Федр. Должен сказать тебе, Сократ, что, по мнению того Федра, каким я
некогда был, красота...
Сократ. Платона поблизости нет?
Федр. Я буду ему возражать.
Сократ. Ну что ж, возражай!
Федр.... заключается отнюдь не в каких-то необычайных предметах и даже
не в тех сверхприродных формах, которые благороднейшие из смертных
созерцают как некие образцы своих замыслов и тайные первообразы своих
трудов, -- не в тех божественных сущностях, о каких надлежало бы сказать
словами поэта:
Венец стремленья долгого -- Идеи! 4
Сократ. Какого поэта?
Федр. Дивного Стефаноса, который жил много веков после нас. На мой
взгляд, однако, идея этих Идей, которых отцом был наш несравненный Платон,
очень уж простовата и в каком-то смысле слишком чиста, чтобы объяснить все
многообразие красот и смену человеческих пристрастий, смерть стольких
творений, превозносившихся до небес, создания ни на что не похожие,
воскрешения, коих нельзя было предугадать. И много найдется иных возражений.
Сократ. К какой же пришел ты мысли?
Федр. Я уже не могу ее разобрать. Ничто ее не обнаруживает; все ее
подразумевает. Она -- во мне, как я сам; она действует безошибочно; она
судит, она вожделеет... Но выразить ее мне так же трудно, как определить
свое тождество с собственным "Я", которое для меня столь очевидно и столь
загадочно.
Сократ. Но раз уж, дорогой Федр, милостивые боги позволили нам
беседовать в этой преисподней, где мы ничего не забыли, где мы нечто узнали
и где мы далеки от всего человеческого, нам следует теперь выяснить, что
истинно прекрасно и что -- уродливо; что может нравиться человеку; и,
наконец, что должно восхищать его, не ослепляя, и захватывать, не помрачая
рассудка...
Федр. То, что позволяет ему без усилий возвыситься над своею природой.
Сократ. Без усилий? Над своей природой?
Федр. Ну да.
Сократ. Без усилий? Как это возможно? Над своей природой? Что это
значит? Я невольно воображаю человека, который пытается взгромоздиться себе
на плечи. Не допуская подобной нелепости, я спрашиваю тебя, Федр: как это
возможно -- перестать быть собой, а затем снова облечься в свое естество? И
может ли это вдобавок произойти безболезненно?
Я знаю, конечно, что исступление страсти, избыток вина или необычайное
действие тех паров, которые вдыхают пифии, заставляют нас, как говорится,
быть вне себя; и еще лучше я знаю по личному несомненному опыту, что наши
души умеют воздвигнуть себе в недрах времени святилища, для него
недоступные, вечные изнутри, хотя и эфемерные по отношению к природе, --
святилища, где они, наконец, отождествляются с собственным знанием, где они
вожделеют к собственной сущности, где они ощущают себя порождениями
желанного -- и отзываются светом на его свет, безмолвием на безмолвие,
расточая себя и себя восполняя, но ничего не заимствуя у материи мира, ни у
мгновений. Они подобны тогда тем сверкающим точкам покоя, которые во время
бури движутся в море среди бушующих волн. Но чем мы становимся в этих
пучинах? Они обязаны жизни, которую прерывают...
Однако эти чудеса, эти погружения и экстазы нисколько не проясняют мне
удивительной загадки красоты. Я не в силах связать эти крайние состояния
души с жизнью нашего тела или с наличием предмета, который их вызывает.
Федр. Все потому, о Сократ, что ты постоянно ищешь лишь в себе самом!..
Ты, кого я всегда считал лучшим из людей; ты, что был в жизни и остался в
смерти прекрасней самой прекрасной вещи на свете; о великий Сократ, --
восхитительное уродство и всемогущая мысль, -- обращающий яд в напиток
бессмертья; ты, который, уже холодея, уже мраморный половиною тела, но
другою -- еще не безгласный, обращался к нам дружески с божественной речью,
-- позволь мне сказать, чего тебе, может быть, в твоем опыте не хватало.
Сократ. Учиться мне, конечно, слишком поздно. Но все же говори.
Федр. Одного, Сократ, одного тебе недоставало. Ты был человеком
божественным, и, возможно, ты совсем не нуждался в чувственных красотах
мира. Ты едва замечал их. Я знаю, конечно, что тебе не были чужды ни
безмятежность долов, ни великолепие городов, ни бегущие струи, ни нежная
сень платана; но все это оставалось для тебя лишь неким далеким фоном твоих
раздумий, живописным простором твоих сомнений, благодатной ареной твоих
незримых шагов. И поскольку прекрасное уводило тебя далеко в сторону, ты
всегда видел в итоге нечто иное.
Сократ. Человека и его разум.
Федр. В таком случае не встречал ли ты в своей жизни людей, которые
поражали тебя своей удивительной страстью к формам и образам?
Сократ. Конечно.
Федр. И которые вместе с тем могли с кем угодно сравниться по уму и
достоинствам?
Сократ. Разумеется!
Федр. Как же ты ставил их -- выше или ниже философов?
Сократ. Смотря по обстоятельствам.
Федр. А сам их предмет? Допускал ли ты, что он не меньше -- а может, и
больше -- достоин изучения и любви, чем твой собственный?
Сократ. Не в предмете их дело. Я не могу помыслить, чтобы Высшее Благо
существовало во Множестве. Но что для меня темно и необъяснимо -- это то,
что люди, столь чистые разумом, чтобы достигнуть своего высшего состояния,
нуждаются в чувственных формах и телесных чарах.
Федр Однажды, дорогой Сократ, мы об этом беседовали с другом моим
Эвпалиносом.
-- Федр, -- говорил он, -- чем больше я размышляю о своем искусстве,
тем больше им занимаюсь на деле; чем больше я мыслю и действую, чем больше
терзаюсь и радуюсь как архитектор, тем полнее, тем с большим восторгом и
ясностью ощущаю себя.
Я растворяюсь в долгом своем ожидании; я вновь нахожу себя в изумлении,
которое сам в себе порождаю; так, раз за разом, ступень за ступенью, я
созидаю в своем безмолвии себя самого; и я прихожу к такому единству своей
воли и своих сил, как если бы данное мне естество я превратил в творение рук
человеческих.
-- Приученный строить, -- улыбаясь, добавил он, -- я, мне кажется,
выстроил и свое собственное существо.
Сократ. Строить себя и себя познавать -- разве это не одно и то же?
Федр.... и он продолжал:
-- Я добивался точности в мыслях, чтобы, явственно выводимые из
рассмотрения сущего, они становились, как бы сами собой, актами моего
искусства. Я распределил свое внимание, я перестроил порядок задач; я
начинаю там, где прежде кончал, -- дабы еще в чем-то выиграть... Я скуп в
мечтаньях; я воображаю, как если бы уже творил. В бесформенном пространстве
своей души я никогда теперь не созерцаю тех призрачных зданий, которые так
же далеки от действительных, как химеры и горгоны -- от настоящих
животных. То, что я мыслю, осуществимо; и то, что я осуществляю,
соотносится с мыслимым... 5 И потом... Ты помнишь, Федр, --
помолчав, продолжал он, -- этот маленький храм, который неподалеку отсюда я
воздвиг Гермесу? Если б ты знал, что он для меня значит! Там, где прохожий
видит лишь стройный портик -- самый обычный: четыре колонны, простейший
стиль, -- там заключил я воспоминание об отраднейшем дне моей жизни. О,
сладостная метаморфоза! Никто не знает, что этот изящный храм заключил в
себе мысленный образ некой девушки из Коринфа, которую я счастливо любил. Он
в точности воспроизводит пропорции ее тела 5. Для меня он живой!
Он возвращает мне то, что я вложил в него...
-- Так вот, -- сказал я, -- откуда в нем эта неизъяснимая прелесть. В
нем явственно видится чье-то живое присутствие: юный цвет женщины, грация
очаровательного существа. Он пробуждает какое-то смутное воспоминание,
которое не находит своего предмета; и эти проблески образа, которого ты
хранишь полноту, пронзают душу и не дают ей покоя. Представь же себе, что,
стоит мне только отдаться воображению, я готов уподобить его какому-то
брачному гимну со звуками флейт, который исходит, мне кажется, из самых моих
глубин.
Взгляд Эвпалиноса исполнился нежной приязни.
-- О, как ты меня понимаешь! -- сказал он. -- Никто еще не был так
близок к моему демону. Я охотно бы поделился с тобой всеми своими секретами;
но для одних я и сам не найду подобающих слов -- так они невыразимы; другими
же -- я рискую наскучить тебе, ибо они требуют знания совершенно особых
приемов и навыков моего искусства. Могу лишь сказать тебе, к какой истине
или даже тайне ты прикоснулся, когда говорил только что по поводу моего
юного храма, о звуках музыки, о пении и флейтах. Ответь же мне (поскольку
ты так тонко чувствуешь архитектуру), не замечал ли ты, проходя по этому
городу, что есть в нем безгласные здания, есть здания говорящие и что
кое-какие, самые редкостные, поют? Причем эта одушевленность или же немота
не вызваны ни назначением зданий, ни даже их обликом. Это зависит от дара
строителя или от расположения Муз.
-- Теперь, послушав тебя, я и сам в этом мысленно убеждаюсь.
-- Слушай же дальше. Те здания, которые не говорят и не поют, достойны
только презрения. Это -- всего лишь мертвые глыбы; они несравнимы даже с
грудами щебня, которые возы подрядчиков сбрасывают на стройке; ведь эти
груды могут хотя бы развлечь наблюдательный взгляд прихотливыми формами --
смотря по тому, как они упадут... Те постройки, которые лишь говорят, --
если они изъясняются внятно, я их ценю. Здесь, говорят они, сходятся купцы.
Здесь -- совещаются судьи. Здесь -- стонут узники. Здесь --
любострастники... (Тут я заметил, что среди зданий этого рода я встречал
весьма замечательные. Но Эвпалинос не слышал. ) Эти торговые ряды, эти суды
и тюрьмы -- если строитель свое дело знает -- говорят удивительно ясно. Одни
из них зримо притягивают подвижную, непрестанно меняющуюся толпу; они
выставляют навстречу ей портики и перистили; множеством входов, удобными
лестницами они зовут ее устремиться в обширные, хорошо освещенные залы,
собираться кружками, окунуться в кипение дел... Зато дома правосудия должны
говорить взору о строгости и беспристрастии наших законов. Им подобает
величие: обнаженные массы, мощные неприступные стены. Безмолвие этих голых
фасадов едва нарушается изредка то угрозой некой таинственной двери, то
печальными знаками толстой решетки, которую вдруг замечаешь в сумраке
узкого окна. Здесь все звучит приговором, все свидетельствует о возмездии.
Камень торжественно оповещает о том, что скрывается за его толщей;
стены неумолимы; и эта громада, которая вся служит истине, решительно
провозглашает свое суровое назначение...
Сократ. Моя тюрьма отнюдь не была столь ужасной... Мне кажется, это
было всего лишь унылое, само по себе безразличное место.
Федр. Как можешь ты так говорить!
Сократ. По правде сказать, я почти ее не замечал. Я видел лишь моих
друзей, бессмертие -- и смерть.
Федр. И меня не было рядом!
Сократ. Платона тоже... И Аристиппа... Но зал был переполнен: я не
видел стен. Каменный свод в вечерних лучах окрашивался в бледно-розовый
цвет... Признаться, дорогой Федр, я знал в своей жизни только одну тюрьму
-- собственное тело. Но вернемся к твоему другу. Я думаю, он собирался
поведать тебе о самых прекрасных зданиях; именно это я и хотел бы услышать.
Федр. Изволь, я продолжу.
Эвпалинос описывал мне великолепие тех исполинских сооружений, которые
нас восхищают в портах. Они простираются далеко в море. В сверкающей,
ослепительной белизне их объятий мирно дремлют укрытые гавани. Усеянный
роем бесшумных галер, этот покой нерушим под защитой их грозных валов и
раскатистых волноломов. Высокие башни, где всегда кто-то бодрствует и где в
непроглядные ночи пляшет, бушуя, пламя сосновых шишек, озирают простор с
пенистой оконечности мола... Отважиться на такие работы значит поспорить с
самим Нептуном. В воды, которые мы хотим огородить, надобно сбрасывать горы
породы. Неверным глубинам моря и монотонным ударам его набегающих полчищ,
которые гонит и опережает ветер, нужно противопоставить могучие глыбы,
добытые в глубинах земли... О, эти порты, -- говорил мне мой друг, --
сколько света уму в этих необозримых портахКак точны они в каждом своем
усилии! Как растворяют их в своем деле!.. Но чары морской стихии и
архитектуру причудливых берегов даровали строителю боги. Все здесь
способствует чувству, которое пробуждают в душе эти благородные, наполовину
естественные сооружения: чистота открывающегося горизонта, забрезживший или
тающий парус, завороженность пучиной, близость опасностей, сверкающий порог
неведомых земель и даже сама ненасытность людей, готовая смениться суеверным
страхом, когда, ей отдавшись, они ступают на борт корабля... Это поистине
дивные зрелища; но превыше всего должны ставить мы то, что искусство
воздвигло без внешней помощи! Коль скоро мы обрекаем себя весьма тягостному
усилию, нам нужно на время забыть о радостях жизни и непосредственном
наслаждении. Все прекрасное непременно безжалостно...
Тут я прервал Эвпалиноса, сказав ему, что не вполне эту мысль понимаю.
Он ответил, что истинная красота точно так же редка, как человек, способный
сделать над собою усилие, то есть избрать себе некое "Я" и заставить себя
ему следовать. И, возвращаясь к прерванной мысли, он продолжал развивать ее
золотую нить:
-- Перех