Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
нем живет некий дух простоты. Но
простота отнюдь не является методом. Напротив, она есть некая цель, некий
идеальный предел, который предполагает сложность явлений и множество
мыслимых взглядов и опытов, подытоженных, исчерпанных и, наконец,
замененных формой или же формулой определенного акта, существенного для
данной личности. У каждого есть свой момент простоты, расположенный в
весьма отдаленной точке карьеры.
Влечение к простоте оказывается в искусстве гибельным всякий раз,
когда оно мнит себя самодостаточным и когда оно соблазняет нас избавлять
себя от малейшей трудности.
Но Коро трудится: трудится с радостью всю свою жизнь.
"Простое" часто сближают с "классическим". Ложность этого сближения
можно продемонстрировать без особых усилий; его допускает, однако,
туманность обоих терминов. Следующая маленькая история достаточно хорошо
иллюстрирует этот вопрос.
Один из лучших наездников всех времен, состарившись и обеднев, получил
в эпоху Второй империи место берейтора в Сомюре. Как-то раз его навещает
любимый ученик, молодой командир эскадрона и великолепный ездок. Боше
говорит ему: "Сейчас я проедусь для вас". Его сажают на лошадь; он шагом
пересекает манеж, возвращается... Гость следит, зачарованный, как шествует
идеальный Кентавр. "Ну вот... -- говорит ему учитель. -- Я не бахвалюсь. Я
достиг вершины в своем искусстве: идти без единой ошибки".
Что до "Природы", этого мифа...
В драме искусств Природа -- лицо, выступающее под мириадами масок. Она
-- единое все и вместе с тем все, что угодно. Сама простота -- и сама
сложность; ускользающая от цельного взгляда, как равно непроницаемая и в
частностях, прибежище и преграда, госпожа и служанка, идолище, враг и
сообщница, -- копируем мы или живописуем ее, искажаем, воссоздаем или
упорядочиваем, видим в ней свой материал или свой эталон. Всякий миг она
рядом с художником и вокруг него, с ним заодно и ему враждебна, -- и в
собственном лоне расколота противоборством...
Для Делакруа природа -- словарь; для Коро -- образец.
Над этим различием у двух живописцев функций видимого стоит
поразмыслить.
У каждого художника свое особое отношение к зримому. Одни силятся
воссоздать то, что воспринимают, с точностью, на какую способны. Они
убеждены, что существует только одно, единое и универсальное, видение мира.
Им кажется, что все видят его так, как они, и, утвердившись в этой догме,
они со всей ревностью изгоняют из своих созданий всякое чувство, всякую
привнесенность личного свойства. Они надеются обрести славу в мыслях того,
кто, изумляясь подобной до-точности, обратится в конце концов к человеку,
полностью растворившемуся в этом имитационном творении.
Другие художники, типа Коро, хотя начинают они с того же, что первые,
и, как правило, помнят до самой смерти о необходимости пристального изучения
сущего, к которому периодически возвращаются, дабы испытать свою
терпеливость и остроту восприятия, стремятся, однако, дать нам почувствовать
то, что чувствуют сами перед лицом Природы, и, изображая ее, изображать
себя. Куда меньше они озабочены передачей натуры, нежели передачей нам
впечатления, какое она у них вызывает, -- что требует и что служит причиной
некоего изощренного сочетания зрительного правдоподобия с живой наличностью
чувства. Они действуют, акцентируя нечто или же чем-то поступаясь; они
множат, они ослабляют усилия; то утрируют некий мотив, то доводят свой
помысел до отвлеченности, не щадя даже форм.
Иные, наконец, -- типа Делакруа, -- для которых Природа словарь,
черпают в ее инвентаре композиционные элементы. Природа для них есть прежде
всего совокупность запасов их памяти и ресурсов их воображения -- постоянно
наличных или возникающих, хотя и отрывочных или зыбких свидетельств,
которые они подтверждают или же уточняют со временем в непосредственном
наблюдении, как только мыслимое зрелище зафиксировано в эскизе и построение
форм приходит на смену живому воссозданию определенного момента.
Природа -- образец для Коро, но образец многосмысленный.
Прежде всего он находит в ней предельную четкость, зависящую от
освещения. Когда он станет писать мглистые ландшафты и косматые дымчатые
деревья, эти тающие формы всегда будут скрывать в себе формы четкие, но
отуманенные. Структура покоится под пеленой -- не отошедшая, но выжидающая.
Он к тому же из тех художников, которые больше других наблюдают сам
облик земли. Камень, песок, складка местности, чеканная поступь дороги в
полях и бегущая вдаль, непрерывная изборожденность естественной почвы суть
для него элементы первостепенной важности. Дерево у него растет и способно
жить только на своем месте: такое-то дерево -- в такой-то точке. И дерево
это, прекрасно укорененное, отнюдь не является только образчиком некой
породы; оно индивидуально; у него своя, неповторимая биография. Оно, у
Коро, -- Некто 3.
Больше того: Природа для Коро, в лучших своих местах, есть образец или
пример особой поэтической силы определенного размещения видимых сущностей.
"Красота" -- одно из имен этой универсальной, но в известном смысле
случайной силы.
Лики мира, в котором мы существуем и движемся, большею частью либо для
нас безразличны, либо исполнены четкой значимости: в первом случае мы
полностью их игнорируем, во втором -- отвечаем на них строго означенным
действием, которое исчерпывает или уничтожает эффект нашего восприятия. Но
бывает и так, что какие-то стороны бытия задевают нас вне всякой
означенности или системы, и, поскольку нет действия, строго им отвечающего,
ни жизненной функции, глубоко ими обусловленной, эффекты этой своеобычной
"эмоции" неисповедимы для нас и приводят нас к мысли о каком-то особом
"мире", откровеньем которого, всегда несовершенным и обязанным то ли некоему
капризу, то ли счастливейшему совпадению, они являются. Так, одно удачное
событие побуждает нас грезить о целой жизни, исполненной радости.
Самую ясную и простую иллюстрацию этому мы находим в области слуха.
Между тем как шумы, которые мы различаем, либо нам безразличны, либо служат
нам знаками чего-то иного, данного или близящегося, что должно быть как-то
расценено и может призвать нас к какому-то действию, -- звук, едва он
услышан, сообщает нам отнюдь не образ или идею какого-то внешнего
обстоятельства, которые надлежит обозначить и вынести в сферу действования,
но состояние предчувствия, предвкушение творчества. Мы убеждаемся тотчас,
что в нас самих живет "мир" вероятностных отношений, где Музыка позволяет
нам и понуждает нас оставаться какое-то время, -- как если бы смена
изысканных, гармонирующих ощущений переносила нас в некую высшую жизнь и
насыщала чистейшей энергией длительность нашего бытия...
Подобным образом есть поющие стороны, формы, мгновения зримого мира.
Редкостны те, кто первыми пение это улавливает. Есть на земле места,
которыми восхищаться начали у нас на глазах. Кое-какие из них отметил Коро.
Вскоре все туда устремляются: художники их наводняют, содержатели гостиниц,
торговцы путешествиями и впечатлениями их профанируют.
Не лежит ли секрет этого очарования избранного ландшафта в некой
гармонии форм и света, чье действие на нас столь же могущественно и
неизъяснимо, как бывает порой действие аромата, взгляда, звучания голоса?
Или же он обязан какому-то отзвуку переживаний древнейших людей -- тех, кто
в разных местах обожествлял самые замечательные явления природы --
источники, скалы, вершины гор, могучие деревья -- и кто бессознательно
превращал их, самим актом их обособления и наименования, своего рода
одушевленностью, им придаваемой, в подлинные создания искусства -- искусства
самого изначального, которое в том только и состоит, что мы ощущаем в себе,
как из впечатления рождается некий отклик и какой-то особенный миг
становится неким сокровищем памяти: изумительная благостность зари или
могущественного заката, священный ужас дебрей лесных или восторг крутизны,
откуда нам открываются царства земные?
Но если мы и не в силах ясно судить о подобного рода переживаниях,
замечательно то, что мы все же способны их воскрешать.
Мы говорили, что Коро сперва хочет выучиться у Природы, следовать ей со
всей ревностностью. Но затем он стремится выведывать ее тайны. Как виртуоз,
испытующий свой инструмент, из коего он исторгает мало-помалу все более
чудные вибрации, словно бы восходя неуклонно к самой его сердцевине, так
видится нам Коро, открывающий в светлом просторе, в волнистой, плавно
бегущей или резко изборожденной почве, в дереве, роще, в постройках и в
каждом часе дневного сияния "чары", все более близкие чарам музыки.
Кое-какие из этих этюдов -- этих серебристых оттисков на соленой
бумаге, несравненных по своей нежности и прозрачности, где коричневатый или
фиолетовый штрих чуть тронут подчас бликами притушенного золота, -- как
говорит о них с великой любовью г. Жан Лоран, столь непосредственно, столь
мгновенно перекликаются с музыкой -- и даже с самой чувствительной нашей
струной, какую может она озарить и затронуть, -- что в душе порой вспыхивает
неодолимая, внезапная созвучность между одним из этих пейзажей и каким-либо
дивным рисунком голоса или скрипок, и явственный отзвук неких тем или
тембров вплывает в тот самый миг, как взгляд отдается и покоряется чуду
работы иглы либо карандаша. Какая неожиданность -- узнать (как это
случилось со мной), вглядываясь зачарованно в один из листов Коро, чудное
место из "Парсифаля"!
На заре, после бесконечной ночи мук и отчаянья, царь Амфортас,
терзаемый двуликой раной, которою вожделение непостижно и нераздельно казнит
его душу и плоть, велит отнести свое ложе в поля. Нечистое дышит утренней
свежестью.
Это лишь несколько тактов, но они бесподобны. Быть может, это стихия
зари, вся из легкого ветерка и трепещущих листьев, -- угаданная, изумительно
схваченная Рихардом Вагнером, -- это неповторимое чудо, вкрапленное в его
грандиозное детище, которое зиждется на неизменном повторе иератических
тем, -- быть может, предполагает она еще большую искушенность, еще большее,
глубже усвоенное мастерство -- более полное преображение человека в
повелителя своего искусства, нежели обширная сумма всего, творения.
Для меня несомненно, что, развиваясь, художник приходит к
естественности, но это естественность преобразившегося человека.
Непосредственность есть добыча завоевания. Обладают ею лишь те, кто
выучился доводить свой труд до высшей законченности, сохранять его
целостность при разработке деталей, не утрачивая при этом ни его духа, ни
его природы. Лишь им выпадает однажды, по какому-то случаю, счастье
поймать, зафиксировать -- рядом нот или рядом штрихов -сущность некоего
впечатления. Они разом запечатлевают, в этой крупице звуковой или
графической субстанции, минутное переживание и глубину мастерства,
стоившего целой жизни. Наконец, им удается стать орудиями своих важнейших
открытий, и они могут отныне импровизировать, полностью контролируя свои
силы. Впитав в себя найденное, они открывают в себе новые устремления. С
гордостью смогут они обозревать всю свою карьеру как путь, связующий два
состояния счастливой легкости. Исходная легкость -- когда пробуждается
бессознательный инстинкт творчества, который вынашивается в мечтаниях
живой, впечатлительной юности (вскоре, однако, юный создатель поймет
недостаточность безыскусности и святой долг постоянного недовольства
собой). Вторичная легкость есть чувство обретенной свободы и простоты,
которые создают возможность богатейшей игры ума, сочетающей восприятия и
идеи. Так рождается, чудо высшей импровизации. Между помыслами и средствами,
между идеей сущности и действиями, творящими форму, нет больше разрыва
4. Между мыслью художника и материалом его искусства установилось
некое интимное согласие, изумительное по своей гармоничности, которая
невообразима для тех, кто ее не ощущал. Все это выражено в двух строках
Микеланджело, где он формулирует свое высочайшее притязание: "Non ha
l'ottimo Artista alcun concetto ch'un marmo solo in se non circonscriva" *.
* У лучшего художника в воображенье
Нет замыслов, которых мрамор не скрывает.
(Перев. М. В. Алпатова)
Для многих изобразительных форм вполне достаточно света и тени.
Лейбниц, показавший, что всякое число может быть выражено знаком Нуля и
цифрой Один, вывел из этого, как говорят, целую метафизику; то же можно
сказать о белом и черном на службе у мастера.
Но как черно-белое подчас трогает душу глубже, чем живопись, и как,
ограничиваясь световыми оттенками, произведение, сведенное к свету и теням,
волнует нас, повергает в раздумье могущественнее, нежели вся гамма красок,
-- объяснить себе это мне не под силу.
Поразительный факт: среди живописцев, которые больше всего любили и
лучше всего умели обходиться без краски, преобладают самые чистые
"колористы" -- Рембрандт, Клод 5, Гойя, Коро.
И больше того, все эти живописцы по самой своей сути -- поэты.
Термин "поэзия" обозначает искусство некоторых эффектов речи;
постепенно он распространился на состояние творчески переживаемой эмоции,
которое это искусство предполагает и стремится сообщить.
Эпитетом "поэтический" мы иногда наделяем какой-то ландшафт, какое-то
обстоятельство и даже человеческую личность.
Состояние это есть состояние резонанса. Я хочу сказать, -- но как это
выразить? -- что, коль скоро оно охватило всю систему нашей чувственной и
духовной жизни, между нашими восприятиями, нашими мыслями, нашими
побуждениями и нашими выразительными средствами возникает некая
гармоническая многосторонняя связь -- как если бы все наши способности
взаимно вдруг уподобились. В произведении эту связь выявляет неизъяснимо
точное согласие между чувственными причинами, составляющими форму, и
мыслимыми эффектами, из коих складывается сущность.
В этом состоянии творчество столь же естественно, как возбужденность,
танец и мимика, и в каком-то смысле аналогично им. Когда какое-то зрелище
очаровывает или изумляет дикаря, он танцует или поет, давая тем самым
выход своему восторгу; цивилизованный же человек, отзываясь на красоту или
странность, слишком сильно его волнующие, неспособен извлечь из себя ничего,
кроме эпитетов.
Зато живописца мгновенно обуревает жажда писать 6.
Не все живописцы, однако, -- я хочу сказать, не все первоклассные
живописцы -- суть вместе с тем и поэты.
Мы знаем множество великолепных полотен, которые покоряют нас своими
совершенствами и все же не "звучат".
Бывает и так, что поэт поздно рождается в живописце, который был до
того лишь большим художником. Таков Рембрандт, который от первейших высот,
каких достиг он с первых же своих картин, поднялся затем надо всеми
высотами.
Поэт рождается в Коро поразительно рано. Быть может, к концу его жизни
этот поэт сознательно проявляет себя несколько больше, чем следовало бы.
Слишком уж часто этот художник сопоставляется с Вергилием и Лафонтеном. В
конце концов, он уступает желанию быть по собственной воле тем, к кому эти
литературные реминисценции относились бы неоспоримо. Слишком уж много нимф
рождается под его кистью с чрезмерной легкостью, и слишком много дымчатых
рощ без труда заполняет множество его полотен.
Живопись не может, без известного риска, стремиться выдать себя за
грезу. "Отплытие на остров Цитера" мне кажется не лучшим Ватто. Феерии
Тернера порой меня разочаровывают.
Есть ли что-либо более несовместимое с состоянием грезы, нежели труд
живописца? Перед каждой картиной я невольно угадываю предшествовавший ей
труд, который всегда требует твердости и постоянства определенного видения,
известной последовательности действий, слаженности руки, взгляда, образов
(одни из них дарованы или задуманы, другие -- рождаются) -- и воли.
Контраст между сознанием этих энергических условий работы и видимостью
сновидения, которую она призвана создать, никогда не бывает вполне удачным.
И, кроме того, нужно всячески избегать обычного в наши дни заблуждения,
когда грезу смешивают с поэзией.
Однако черно-белое -- рисунок, литография, офорт, (но отнюдь не гравюра
резцовая) -- благодаря видимой легкости работы и допускаемым ими вольностям
в построении и отделке гораздо более, нежели игра всех красок, способны
вносить в изобразительное искусство известную зыбкость и формы, в которых
больше намека, чем определенности.
Черно-белое в каком-то смысле ближе к разуму и к акту письма; живопись
-- ближе к восприятию сущего и всегда более или менее склонна обманывать
взгляд.
С помощью нейтральных орудий -- пера, графита, иглы -- Коро достигает
чудесных эффектов пространства и света; никогда еще столь живые деревья,
столь подвижные облачка, дали столь неоглядные и столь твердая почва не
складывались из штрихов на бумаге.
Перебирая его поразительные листы, убеждаешься, что человек этот провел
жизнь в созерцании природных сущностей, как мечтатель живет в
самоуглубленности. Наблюдение у художника может достичь почти мистической
глубины. Освещаемые предметы утрачивают свои имена: тени и свет порождают
конструкции и проблемы совершенно особого свойства, которые не относятся ни
к какой науке и не связаны ни с какой практикой, но все свое бытие и
ценностность обретают в каком-то неповторимом согласии души, глаза и руки
некой личности, призванной угадывать его в себе и его воссоздавать.
Я полагаю, что есть своего рода мистика ощущений, иными словами, некая
"Внешняя Жизнь", чья насыщенность и глубина по крайней мере тождественны
тем, какие мы приписываем сокровенному мраку и тайным озарениям аскетов,
суфиев, личностей, погрузившихся в бога, всех, кто знает и практикует
политику внутренней изоляции и кто строит в себе параллельную жизнь,
которой обычное существование несет лишь помехи, срывы, пагубные соблазны
или противодействия, -- а также приносит всевозможные образы и средства
выражения, без чего и само несказанное слилось бы с небытием. Чувственный
мир ополчается на своего антипода -- и вооружает его.
Ведь для большинства из нас ощущение, если только это не боль и не
изолированное наслаждение, есть лишь рядовая случайность или же знак чего-то
другого. Оно остается началом, которое ни к чему не ведет, либо "причиной",
чьи последствия столь же от нее отличны, как различны в нашем сознании
освещенные предметы и освещающие их лучи.
В подавляющем большинстве случаев мы, по-видимому, неспособны ни
пребывать в ощущении, ни развивать его внутри той же системы. Однако
некоторые феномены, которые считаются аномалиями (ибо мы не можем их
использовать и часто они даже мешают полезному восприятию), позволяют
рассматривать ощущение в качестве первого члена гармонических прогрессий.
На каждый цвет глаз отвечает иным, так сказать, симметрическим данному.
Некое аналогичное свойство -- однако значительно более тонкое -- прису