Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
и шифры были пока что мне недоступны.
В Мадриде я пересел на другой самолет и испытал облегчение из-за того,
что расстался, наконец, с этим странным экипажем. Во время полета на юг на
самолете гораздо меньших размеров я держался очень замкнуто, прижимал к себе
Джавахарлала и на все предложения еды и вина отвечал кратким отрицательным
движением головы. К моменту посадки в Андалусии воспоминание о
трансконтинентальном перелете сильно поблекло. Я больше не мог вызвать в
памяти внешность и голоса троих служащих, которые, как я теперь был уверен,
решили подшутить надо мной, избрав меня из всех пассажиров, без сомнения,
потому, что я летел впервые в жизни, - в этом я, кажется, признался Эдувихис
Рефухио; да, конечно, теперь уже мне определенно помнилось, что я ей это
сказал. Похоже, путешествия по воздуху не столь живительны, как заявляла мне
Эдувихис; тем, кто приговорил себя к томительно-долгим часам измененного,
небесного времени, необходимо иногда внести в свою жизнь элемент развлечения
и эротического возбуждения, и они добиваются этого, разыгрывая таких
простачков, как я. Что ж, пускай! Они преподали мне урок: надо крепко стоять
на земле и осторожно относиться, помня о моей телесной дряхлости, к любым
предложениям сексуальных услуг в порядке благотворительности.
Когда я вышел из второго самолета, меня ослепил яркий солнечный свет и
охватил сильный зной - не тяжелый и влажный "гнилой жар" моего родного
города, а сухой, подхлестывающий зной, гораздо более подходящий для моих
измученных астмой легких. Я увидел цветущие деревья мимозы и холмы в пятнах
оливковых рощ. Между тем ощущение диковинности окружающего не проходило.
Словно я приехал не весь, не целиком или, возможно, приземлился в неверном
месте - почти там, где нужно, но все-таки не там. Я чувствовал
головокружение, чувствовал себя глухим, старым. Издали доносился собачий
лай. У меня болела голова. В своем долгополом кожаном пальто я обильно
потел. Зря я не выпил воды в самолете.
- На отдых? - спросил меня человек в униформе, когда пришла моя
очередь.
-Да.
- Чем интересуетесь? Здесь масса достопримечательностей, вам их
обязательно надо посмотреть.
- Меня интересуют картины моей матери.
- Странно. Что, у вашей матери мало картин там, откуда вы приехали?
- Не "у" нее. Картины ее работы.
- Ничего не понимаю. Где ваша мать? Она здесь? В нашем городе или в
каком-то другом? Вы приехали в гости к родственникам?
- Она умерла. Мы жили врозь, и ее уже нет в живых.
- Смерть матери - ужасная вещь. Ужасная. И теперь вы надеетесь отыскать
ее в чужой стране. Необычно. Скорее всего у вас будет мало времени на
достопримечательности.
- Скорее всего.
- Но вы должны выкроить время. Вы должны увидеть то, чем мы славимся.
Непременно! Вы просто обязаны. Вам понятно?
- Да. Мне понятно.
- А что за собака? Почему собака?
- Это бывший премьер-министр Индии, обратившийся в пса.
- Ничего страшного.
Не зная испанского, я не мог торговаться с таксистами.
- Бененхели, - сказал я первому шоферу, но он покачал головой и пошел
прочь, обильно сплевывая. Второй назвал сумму совершенно запредельную. Я
оказался в краю, где названия вещей и мотивы человеческих поступков были мне
неизвестны. Вселенная была абсурдна. Я не мог сказать ни "собака", ни
"где?", ни "я - человек". К тому же моя голова взбухла, как тесто.
- Бененхели, - вновь произнес я, кинув свой чемодан на сиденье третьего
такси и влезая в кабину с Джавахарлалом под мышкой. Таксист раздвинул рот в
широкой золотозубой улыбке. Тем из зубов, что не были золотыми, была придана
устрашающая треугольная форма. Однако вел он себя достаточно дружелюбно. Он
показал на себя:
- Бивар. - Потом показал на горы. - Бененхели. - Показал на свою
машину. - О'кей, друг. Погнали.
Я понял, что мы оба - граждане мира. Язык, на котором мы можем
изъясняться, - ломаный жаргон из отвратительных американских фильмов.
Городок Бененхели находится в горах Альпухаррас, что ответвляются от
Сьерра-Морены, отделяющей Андалусию от Ла-Манчи. Когда мы поднимались на эти
возвышенности, я видел множество собак, то и дело перебегавших дорогу. Потом
я узнал, что здесь зачастую селились на время иностранцы с семьями и
домашними животными, а потом, непостоянные, как перекати-поле, снимались с
места и уезжали, бросая собак на произвол судьбы. Местность кишела
голодными, сбитыми с толку андалусскими псами. Услышав об этом, я принялся
показывать на них Джавахарлалу.
- Понял, как тебе повезло? - говорил я. - Благодари судьбу. Мы въехали
в город Авельянеду, знаменитый своей трехсотлетней ареной для боя быков, и
шофер Бивар прибавил газу.
- Город ворюг, - объяснил он. - Ничего хорошего.
Следующий населенный пункт назывался Эрасмо - это был городок меньших
размеров, чем Авельянеда, но достаточно крупный, чтобы в нем имелось
внушительных размеров школьное здание с надписью над дверью: "Lectura
-locura". Я попросил шофера перевести, и после некоторых размышлений он
подобрал слова.
- Чтение - "lectura". "Lectura" - чтение, - сказал он гордо.
- A locura?
- Это безумие, друг.
Женщина в черном, закутанная в накидку-ребосо, проводила нас
подозрительным взглядом, когда мы тряслись по булыжной мостовой Эрасмо. На
площади под раскидистым деревом шел какой-то горячий митинг. Повсюду
виднелись плакаты с лозунгами. Я переписал некоторые из них. Я думал, что
это политические воззвания, но на поверку все оказалось куда необычней. "Все
люди неизбежно безумны, так что не быть безумцем означает только страдать
другим видом безумия"*, - гласил один из плакатов. Другой заявлял: "Все в
жизни столь многообразно, столь противоречиво, столь смутно, что мы не можем
быть уверены ни в какой истине". И третий, более сжатый: "Все возможно".
Можно было подумать, что философы из близлежащего университета решили
собраться в селении со столь звучным названием для того, чтобы поделиться
суждениями, в числе прочего, о радикальных, скептических взглядах Блеза
Паскаля, о высказываниях автора "Похвалы глупости" Эразма Роттердамского и о
воззрениях Марсилио Фичино. Ярость и пыл философов были столь велики, что
вокруг них собралась толпа. Жителям Эрасмо нравилось участвовать в жарких
дебатах, принимая ту или другую сторону. - Да, только мироздание значимо! -
Нет, не только! - Да, корова была в поле, когда никто ее не видел! - Нет,
кто-то мог запросто оставить ворота открытыми! - Итак, личность едина, и
человек отвечает за свои поступки! - Все наоборот: мы такие противоречивые
конгломераты, что при ближайшем рассмотрении само понятие личности
утрачивает всякий смысл! -Бог существует! - Бог умер! - Мы можем и, более
того, обязаны говорить с убежденностью о вечности вечных истин, об
абсолютности абсолютов! - Господи, какой бред - в относительном смысле,
конечно! - И в вопросе о том, какую сторону, левую или правую, должен
выбирать джентльмен, когда он надевает трусы, все ведущие авторитеты
склоняются к левому варианту. - Это просто смешно! Хорошо известно, что для
истинного философа годится только правая сторона. - Тупой конец яйца! -
Чушь, дорогой мой! Острый, и только острый! - "Вверх", говорят вам. - Но
совершенно ясно, уважаемый, что единственно возможным корректным
утверждением будет "Вниз". - Ладно, тогда "Вправо". - "Влево!" - "Влево!" -
"Вправо!"...
- Чудной народ в этом городишке, - заметил Бивар, выезжая из Эрасмо.
Согласно моей карте, до Бененхели было уже близко; но когда мы покинули
Эрасмо, дорога вместо того, чтобы идти вверх и вдоль холма, пошла вниз. Со
слов Бивара я понял, что со времен Франко, когда жители Эрасмо стояли за
республику, а обитатели Бененхели - за фалангу, два городка находятся в
состоянии непрекращающейся вражды, вражды столь глубокой, что между ними
даже не была проведена дорога. (Когда Франко умер, жители Эрасмо устроили
празднество, а Бененхели погрузился в глубокий траур, к которому, правда, не
имели отношения жившие там многочисленные "паразиты", или экспатрианты, -
они даже и не знали о случившемся, пока им не начали звонить из-за границы
обеспокоенные друзья.)
Поэтому нам пришлось долго спускаться с холма, на котором стоит Эрасмо,
и столь же долго подниматься на соседний холм. Там, где дорога, шедшая от
Эрасмо, вливалась в гораздо более широкое четырехполосное шоссе, ведущее к
Бененхели, стоял большой и красивый дом, окруженный гранатовыми деревьями и
цветущими кустами жасмина. В воротах неподвижно зависли птички колибри. С
некоторого отдаления доносился приятный стук теннисных мячей. Над аркой
ворот было написано: "Pancho Vialactada Campo de Tenis"**.
- Тот самый Панно, понял? - сказал Бивар, вытянув в ту сторону большой
палец. - Большой-большой человек.
Виалактада, родом из Мексики, был одним из великих игроков времен,
предшествовавших эпохе открытых соревнований; он играл в турнирах
профессионалов вместе с Хоудом, Розуоллом и Гонсалесом и поэтому не имел
доступа к чемпионатам серии "Большой шлем", где ему, несомненно, не было бы
равных. Он был неким прославленным фантомом, витавшим на границе света и
тени в те моменты, когда худшие, чем он, теннисисты вздымали кверху почетные
кубки. Он умер от рака желудка несколько лет назад.
Вот где, выходит, он окончил свой жизненный путь, уча богатых дамочек
подавать и отбивать; тоже своего рода лимб, подумал я. Здесь завершились его
странствия по белу свету; где завершатся мои?
Хотя я слышал стук мячей, на красных грунтовых кортах не видно было ни
одного игрока. Должно быть, есть еще корты вне поля зрения, решил я.
- Кто теперь руководит клубом? - спросил я Бивара; он с жаром закивал,
оскалив в улыбке свои чудовищные зубы.
- Да, конечно, Виалактада, - заверил меня он. - Его ранчо. Он самый.
x x x
Я попробовал представить себе, каким был этот пейзаж во времена наших
далеких предков. Кое-что надо удалить из ландшафта, но не столь уж многое:
дорогу, черный силуэт рекламного быка фирмы "Осборн", глядящего на меня с
высоты, опоры линии электропередачи, столбы телефонной линии, несколько
автомобилей "сеат" и автофургонов "рено". Городок Бененхели полосой белых
стен и красных крыш тянулся над нами вдоль склона холма и выглядел примерно
так же, как должен был выглядеть столетия назад. "Я еврей из Испании, как
философ Маймонид", - сказал я вслух, чтобы проверить, будут ли слова звучать
как правда. Они прозвучали глухо и пусто. Призрак Маймонида рассмеялся надо
мной. "Я как мечеть в Кордове, превращенная в католический храм",
экспериментировал я. "Барочная постройка, торчащая посреди восточной
архитектуры". Это тоже звучало фальшиво. "Я никто и ниоткуда, ни на что не
похожий, всюду неприкаянный". Вот это звучало лучше. Здесь чувствовалась
правда. Все мои узы порвались. Я достиг Антииерусалима: здесь не родина,
здесь дальняя даль. Место, которое не привязывает, а отвязывает.
Я видел затейливое жилище Васко: его красные стены увенчивали
возвышающийся над городком холм. Особенно сильное впечатление производила
высокая-превысокая башня, словно перенесенная сюда из волшебной сказки. На
вершине ее виднелось гигантское гнездо цапли, хоть я и не заметил поблизости
ни одной из этих надменных, величественных птиц. Несомненно, Васко пришлось
основательно подмаслить местные власти, чтобы те позволили ему возвести
здание, столь резко противоречащее приземистым, выбеленным окрестным
строениям. Башня была такой же высоты, как два шпиля местной церкви; Васко
как бы заявлял, что соперничает с самим Господом, и это, среди прочего, как
я потом узнал, восстановило против него многих жителей городка. Я велел
Бивару везти меня к "малой Альгамбре", и он покатил по извилистым улочкам,
которые были совершенно пусты - вероятно, из-за сиесты. В ушах у меня,
однако, стоял шум машин и пешеходов - возгласы, гудки, скрип тормозов. За
каждым углом я ожидал увидеть толпу людей, или транспортную пробку, или то и
другое вместе. Но каким-то образом мы все время объезжали эту часть городка.
Стало ясно, что мы заблудились. Когда мы в третий раз проехали мимо бара "Ла
гобернадора", я решил отпустить такси и продолжить путь пешком, несмотря на
усталость и звенящую боль в голове, вызванную сменой часовых поясов. Шофер
был недоволен бесцеремонностью моего расставания с ним. К тому же, не зная
местных обычаев и цен на услуги, я, возможно, недодал ему чаевых.
- Чтоб вам никогда не найти то, что вы ищете, - крикнул он мне вслед на
безупречном английском, сделав "рожки" мизинцем и указательным пальцем левой
руки. - Чтоб вам на тысячу и одну ночь потеряться в этом дьявольском
лабиринте, в этом городе проклятых!
Я вошел в "Ла гобернадору" спросить дорогу. Мои глаза, которые я все
время щурил из-за режущего, как бритва, света, отражаемого белыми стенами
Бененхели, не сразу привыкли к полутьме бара. Бармен в белом фартуке
протирал стакан. В дальнем конце длинного и узкого помещения виднелось
несколько старческих силуэтов.
- По-английски кто-нибудь здесь говорит? - спросил я. Тишина - словно я
не задал никакого вопроса.
- Прошу прощения, - сказал я, подходя к человеку за стойкой. Он
посмотрел словно сквозь меня и отвернулся. Я что, стал невидимкой? Ну нет, я
же был вполне видим сварливому Бивару, я и особенно мой кошелек. В
раздражении я протянул руку через стойку и хлопнул бармена по плечу.
- Дом сеньора Миранды, - произнес я раздельно. - Как пройти?
Пузатый бармен, щеголявший белой рубашкой, зеленой жилеткой и
зачесанными назад черными прилизанными волосами, издал короткий стон -
презрения? лени? отвращения? - и вышел из-за стойки. Подойдя к двери, он
показал рукой вперед. Теперь я увидел прямо против входа в бар узкий проулок
между двумя домами, а в дальнем его конце - множество людей, быстро снующих
туда-сюда. Должно быть, это и есть толпа, шум которой я слышал; но как же я
раньше не заметил этот проулок? Да, явно мое состояние еще хуже, чем мне
казалось.
Чувствуя, как чемодан становится все тяжелее и тяжелее, волоча за собой
на поводке Джавахарлала (его колеса стучали и подскакивали на булыжной
мостовой), я миновал короткий проулок и оказался в совершенно неиспанском
месте, на "пешеходной" улице, полной иностранцев - либо пожилых и безупречно
одетых, составлявших большинство, либо молодых, рассчитанно-неряшливых по
последней моде, -которые явно не проявляли интереса к сиесте и другим
местным обычаям. По обеим сторонам улицы, которая, как мне предстояло
узнать, получила у местных жителей название "улица паразитов", в большом
количестве виднелись дорогие бутики - "Гуччи", "Гермес", "Акуаскьютум",
"Карден", "Палома Пикассо" - и разнообразные питательные точки, от лотков со
"скандинавскими тефтелями" до "Чикаго риб шэк" под звездно-полосатым флагом.
Я стоял посреди толпы, которая текла мимо в обоих направлениях, не обращая
на меня ни малейшего внимания на манер скорее столичных жителей, нежели
провинциалов. Я слышал обрывки разговоров на английском, американском,
французском, немецком, шведском, датском и то ли нидерландском, то ли
африкаанс. Но эти люди не были туристами - они шли без фотоаппаратов, и по
их поведению чувствовалось, что они тут живут. Эта денатурированная часть
Бененхели стала их землей. Среди них мне не попалось ни одного испанца.
"Может быть, эти экспатрианты - новые мавры, - подумал я. - И что я такое, в
конце концов, как не один из них, приехавший искать то, что имеет значение
для одного меня, и понимающий, что мне, может быть, суждено окончить тут
жизнь? А может быть, на другой улице местные готовят новую реконкисту, и
кончится тем, что нас, как наших предшественников, заставят погрузиться на
корабли в кадисском порту?"
- Заметили, что, хотя улица полным-полна народу, глаза у них у всех
пустые? - спросил чей-то голос у меня над плечом. - Возможно, вам трудно
проникнуться жалостью к этим потерянным душам в ботинках из крокодиловой
кожи и спортивных рубашках с крокодилами на груди, но поверьте мне -здесь
требуется именно сострадание. Простите им их прегрешения - ведь эти
кровососы уже пребывают в аду.
Слова эти произнес высокий седовласый джентльмен в кремовом полотняном
костюме и с неизменно язвительным выражением лица. Но первым, на что я
обратил внимание, был его огромный язык, который, казалось, не помещался во
рту. Этим языком он беспрестанно облизывал себе губы с неприятно-насмешливым
видом. У него были красивые мерцающие голубые глаза, отнюдь не пустые;
воистину они казались до предела насыщенными всяческим недобрым знанием.
- У вас утомленный вид, сэр, - произнес он церемонно. -Позвольте мне
угостить вас кофе и стать, если вы того захотите, вашим собеседником и
провожатым.
Его звали Готфрид Хельзинг, он знал двенадцать языков -"пресловутую
дюжину", сказал он беззаботно, словно это были устрицы, - и хотя он обладал
манерами немецкого аристократа, от меня не укрылось, что у него не было
средств отдать свой костюм в чистку, в которой тот явно нуждался. Усталый, я
принял его приглашение.
- Как простить жизнь, в которой громадные машины наличного бытия с
такой безжалостной силой перемалывают души сущих? - спросил он беспечным
тоном, когда мы уселись за столик кафе, защищенный от солнца
навесом-зонтиком, с двумя чашками крепкого кофе и двумя рюмками виски
"фундадор". - Как простить мир, в котором красота только маскирует уродство,
в котором доброта только прикрывает жестокость; который создает иллюзию
непрерывности, слитности наподобие чередования дня и ночи, тогда как в
действительности жизнь есть цепочка жесточайших разрывов, обрушивающихся на
наши беззащитные головы, как топор дровосека?
- Прошу прощения, сэр, - сказал я, тщательно подбирая слова, чтобы не
обидеть его. - Я вижу, что вы человек, склонный к размышлениям и обобщениям,
но у меня позади долгое путешествие, и оно еще не окончено; я не могу
позволить себе роскошь трепаться о том о сем...
И вновь я испытал ощущение несуществования. Хельзинг просто-напросто
продолжал говорить, словно не слышал ни слова из того, что я произнес.
- Видите этого человека? - спросил он, показывая на старика неожиданно
испанского вида, который пил пиво в баре на другой стороне улицы. - Он был
раньше мэром Бененхели. Во время гражданской войны он, однако, встал на
сторону республиканцев, как жители Эрасмо - слыхали про Эрасмо? - Он не стал
дожидаться моего ответа. - После войны людей, подобных ему, - видных
граждан, которые были против Франко, - загнали кого в школу в Эрасмо, кого
на бычью арену в Авельянеде, и расстреляли. А он решил спрятаться. В его
доме был маленький альков за шкафом, там он проводил день. Поздно вечером,
когда его жена закрывала ставни, он выходил из алькова. Посвящены в эту
тайну были только его жена, дочь и брат. Жена ходила покупать еду вниз, к
подножью холма, поэтому соседи не видели, что она берет на двоих. Они не
могли спать друг с другом, потому что, будучи ревностными католиками, не
признавали контрацептивы, а последствия ее беременности были бы роковыми для
них обоих. Так они жили тридцать лет, до всеобщей амнистии.
- Тридцать лет скрываться! - воскликнул я, захваченный его рассказом
в