Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
т лишь там, где сознание ставится над
бытием и единство бытия превращается в единство сознания. [48]
На почве философского монологизма невозможно существенное взаимодействие
сознаний, а поэтому невозможен существенный диалог. В сущности идеализм
знает лишь один вид познавательного взаимодействия между сознаниями:
научение знающим и обладающим истиной не знающего и ошибающегося, т.е.
взаимоотношение учителя и ученика и, следовательно, только педагогический
диалог. [49]
Монологическое восприятие сознания господствует и в других сферах
идеологического творчества. Повсюду все значимое и ценное сосредоточивается
вокруг одного центра - носителя. Всякое идеологическое творчество мыслится и
воспринимается как возможное выражение одного сознания, одного духа. Даже
там, где дело идет о коллективе, о многообразии творящих сил, единство все
же иллюстрируется образом одного сознания: духа нации, духа народа, духа
истории и т.п. Все значимое можно собрать в одном сознании и подчинить
единому акценту; то же, что не поддается такому сведению, - случайно и
несущественно. Весь европейский утопизм также зиждется на этом
монологическом принципе. Таков утопический социализм с его верой во всесилие
убеждения. Репрезентантом всякого смыслового единства повсюду становится
одно сознание и одна точка зрения.
Эта вера в самодостаточность одного сознания во всех сферах
идеологической жизни не есть теория, созданная тем или другим мыслителем,
нет, - это глубокая структурная особенность идеологического творчества
нового времени, определяющая все его внешние и внутренние формы. Нас здесь
могут интересовать лишь проявления этой особенности в литературном
творчестве.
Постановка идеи в литературе, как мы видели, всецело монологистична. Идея
или утверждается, или отрицается. Все утверждаемые идеи сливаются в единство
авторского видящего и изображающего сознания; не утвержденные -
распределяются между героями, но уже не как значащие идеи, а как
социально-типические или индивидуально характерные проявления мысли.
Знающим, понимающим, видящим в первой степени является один автор. Только он
идеолог. На авторских идеях лежит печать его индивидуальности. Таким
образом, в нем {прямая и полновесная идеологическая значимость и
индивидуальность сочетаются, не ослабляя друг друга}. Но только в нем. В
героях индивидуальность убивает значимость их идей, или же, если значимость
этих идей сохраняется, то они отрешаются от индивидуальности героя и
сочетаются с авторской индивидуальностью. Отсюда - {идейная моноакцентность
произведения; } появление второго акцента неизбежно воспримется как дурное
противоречие внутри авторского мировоззрения.
Утвержденная и полноценная авторская идея может нести в произведении
монологического типа троякие функции: во-первых, она является {принципом
самого видения и изображения мира}, принципом {выбора} и объединения
материала, принципом {идеологической однотонности} всех элементов
произведения; во-вторых, идея может быть дана как более или менее отчетливый
или сознательный {вывод} из изображенного; в-третьих, наконец, авторская
идея может получить непосредственное выражение {в идеологической позиции
главного героя}.
Идея как принцип изображения сливается с формой. Она определяет все
формальные акценты, все те идеологические оценки, которые образуют
формальное единство художественного стиля и единый тон произведения.
Глубинные пласты этой формообразующей идеологии носят социальный характер и
менее всего могут быть отнесены на счет авторской индивидуальности. Его
индивидуальность лишь окрашивает их. Творческой потенцией обладают лишь те
оценки, которые сложились и отстоялись в том коллективе, которому
принадлежит автор. В идеологии, служащей принципом формы, автор выступает
лишь как представитель своей социальной группы. К этим глубинным пластам
формообразующей идеологии относится и отмеченный нами художественный
монологизм.
Идеология как вывод, как смысловой итог изображения при монологическом
принципе неизбежно превращает изображенный мир {в безгласный объект этого
вывода}. Самые формы идеологического вывода могут быть весьма различны. В
зависимости от них меняется и постановка изображаемого: оно может быть или
простой иллюстрацией к идее, простым примером, или парадигмой, или
материалом идеологического обобщения (экспериментальный роман), или,
наконец, может находиться в более сложном отношении к результирующему итогу.
Там, где изображение всецело установлено на идеологический вывод, перед нами
идейный философский роман (например, "Кандид" Вольтера) или же - в худшем
случае - просто грубо тенденциозный роман. Но если и нет этой прямолинейной
установки, то все же элемент идеологического вывода намечен во всяком
изображении, как бы ни были скромны или скрыты формальные функции этого
вывода. Акценты идеологического вывода не должны находиться в противоречии с
формообразующими акцентами самого изображения. Если такое противоречие есть,
то оно ощущается как недостаток, ибо в пределах монологического мира
противоречивые акценты сталкиваются в одном голосе. Единство точки зрения
должно спаять воедино как формальнейшие элементы стиля, так и абстрактнейшие
философские выводы.
В одной плоскости с формообразующей идеологией и с тотальным
идеологическим выводом может лежать и смысловая позиция героя. Точка зрения
героя из объектной сферы может быть продвинута в сферу принципа. В этом
случае идеологические принципы, лежащие в основе построения, уже не только
изображают героя, определяя авторскую точку зрения на него, но и выражаются
самим героем, определяя его собственную точку зрения на мир. Такой герой
формально резко отличается от героев обычного типа. Нет надобности выходить
за пределы данного произведения, чтобы искать иных документов,
подтверждающих совпадение авторской идеологии с идеологией героя. Более
того, такое содержательное совпадение, установленное не на произведении,
само по себе не имеет доказательной силы. Единство авторских идеологических
принципов изображения и идеологической позиции героя должно быть раскрыто в
самом произведении {как одноакцентность авторского изображения и речей и
переживаний героя}, а не как содержательное совпадение мыслей героя с
идеологическими воззрениями автора, высказанными в другом месте. И самое
слово такого героя и его переживание даны иначе: они не опредмечены, они
характеризуют объект, на который направлены, а не только самого говорящего
как предмет авторской интенции. Слово такого героя лежит в одной плоскости с
авторским словом. Отсутствие дистанции между позицией автора и позицией
героя проявляется и в целом ряде других формальных особенностей. Герой,
например, не закрыт и внутренне не завершен, как и сам автор, поэтому он и
не укладывается весь целиком в Прокрустово ложе сюжета, который
воспринимается как один из возможных сюжетов и, следовательно, в конце
концов, как случайный для данного героя. Такой незакрытый герой характерен
для романтизма, для Байрона, для Шатобриана, таков Печорин у Лермонтова и
т.д.
Наконец, идеи автора могут быть спорадически рассеяны по всему
произведению помимо своей организации по указанным нами трем функциям. Они
могут появляться и в авторской речи как отдельные изречения, сентенции или
целые рассуждения, они могут влагаться в уста тому или другому герою иногда
большими и компактными массами, не сливаясь, однако, с его индивидуальностью
(например, Потугин у Тургенева).
Вся эта масса идеологии, организованная и неорганизованная, от
формообразующих принципов до случайных и устранимых сентенций автора, должна
быть подчинена одному акценту, выражать одну и единую точку зрения. Все
остальное - объект этой точки зрения, подакцентный материал. Только идея,
попавшая в колею авторской точки зрения, может сохранить свое значение, не
разрушая одноакцентного единства произведения. Все эти авторские идеи, какую
бы функцию они ни несли, {не изображаются: } они или изображают и внутренне
руководят изображением, или освещают изображенное, или, наконец,
сопровождают изображение как отделимый смысловой орнамент. Они выражаются
непосредственно, без дистанции. И в пределах образуемого ими монологического
мира чужая идея не может быть изображена. Она или ассимилируется, или
полемически отрицается, или перестает быть идеей.
Достоевский умел именно {изображать чужую идею}, сохраняя всю ее
полнозначность как идеи, но в то же время сохраняя и дистанцию, не утверждая
и не сливая ее с собственной выраженной идеологией. Как же достигается им
такое изображение идеи?
На одно из условий мы уже указали. Это условие: самосознание как
доминанта построения героя, делающая его самостоятельным и свободным в
авторском замысле. Только такой герой может быть носителем полноценной идеи.
Но этого условия еще мало: оно лишь страхует идею от ее обесцененья, от ее
превращения в характеристику героя. Но что же предохраняет ее от ассимиляции
с авторской идеологией или, напротив, от чисто полемического столкновения с
этой идеологией, приводящего к голому отрицанию идеи, отрицанию
несовместимому с изображением ее?
Дело здесь в особом характере и особых художественных функциях идеологии
самого автора. Самая постановка этой идеологии в структуре произведения
такова, что позволяет вместить в произведение полноту чужой мысли и
неослабленный чужой акцент.
Мы имеем в виду прежде всего ту идеологию Достоевского, которая была
принципом его видения и изображения мира, именно формообразующую идеологию,
ибо от нее в конце концов зависят и функции в произведении отвлеченных идей
и мыслей. В формообразующей идеологии Достоевского не было как раз тех двух
основных элементов, на которых зиждется всякая идеология: отдельной мысли и
предметно-единой системы мыслей. Для обычного идеологического подхода
существуют отдельные мысли, утверждения, положения, которые сами по себе
могут быть верны или неверны, в зависимости от своего отношения к предмету и
независимо от того, кто является их носителем, чьи они. Эти "ничьи"
предметно-верные мысли объединяются в системное единство предметного же
порядка. В системном единстве мысль соприкасается с мыслью и вступает с нею
в связь на предметной почве. Мысль довлеет системе, как последнему целому,
система слагается из отдельных мыслей, как из элементов.
Ни отдельной мысли, ни системного единства в этом смысле идеология
Достоевского не знает. Последней неделимой единицей была для него не
отдельная предметно-ограниченная мысль, положение, утверждение, а цельная
точка зрения, цельная позиция личности. Предметное значение для него
неразрывно сливается с позицией личности. В каждой мысли личность как бы
дана вся целиком. Поэтому сочетание мыслей - сочетание целостных позиций,
сочетание личностей. Достоевский, говоря парадоксально, мыслил не мыслями, а
точками зрения, сознаниями, голосами. Каждую мысль он стремился воспринять и
сформулировать так, чтобы в ней выразился и зазвучал весь человек и
implicite все его мировоззрение от альфы до омеги. Только такую мысль,
сжимающую в себе цельную духовную установку, Достоевский делал элементом
своего мировоззрения; она была для него неделимой единицей; из таких единиц
слагалась уже не предметно объединенная система, а конкретное событие
организованных человеческих установок и голосов. Две мысли у Достоевского -
уже два человека, ибо ничьих мыслей нет, а каждая мысль репрезентирует всего
человека.
Это стремление Достоевского воспринимать каждую мысль как целостную
личную позицию, мыслить голосами, отчетливо проявляется даже в
композиционном построении его публицистических статей. Его манера развивать
мысль повсюду одинакова: он развивает ее диалогически, но не в сухом
логическом диалоге, а путем сопоставления цельных глубоко
индивидуализованных голосов. Даже в своих полемических статьях он в сущности
не убеждает, а организует голоса, сопрягает смысловые установки, в
большинстве случаев в форме некоторого воображаемого диалога.
Вот типичное для него построение публицистической статьи. В статье
"Среда" Достоевский сначала высказывает ряд соображений в форме вопросов и
предположений о психологических состояниях и установках присяжных
заседателей, как и всегда перебивая и иллюстрируя свои мысли голосами и
полуголосами людей; например: "Кажется, одно общее ощущение всех присяжных
заседателей в целом мире, а наших в особенности (кроме прочих, разумеется,
ощущений), должно быть ощущение власти, или, лучше сказать, самовластия.
Ощущение иногда пакостное, т.е. в случае, если преобладает над прочими...
Мне в мечтаниях мерещились заседания, где почти сплошь будут заседать,
например, крестьяне, вчерашние крепостные. Прокурор, адвокаты будут к ним
обращаться, заискивая и заглядывая, а наши мужички будут сидеть и про себя
помалчивать: "Вон оно как теперь, захочу, значит, оправдаю, не захочу - в
самое Сибирь... ".
"Просто жаль губить чужую судьбу, человеки тоже. Русский народ
жалостлив", разрешают иные, как случалось иногда слышать... ".
Дальше Достоевский прямо переходит к оркестровке своей темы с помощью
воображаемого диалога. " - Даже хоть и предположить, - слышится мне голос, -
что крепкие-то ваши основы (т.е. христианские) все те же и что вправду надо
быть прежде всего гражданином, ну и там держать знамя и пр. как вы
наговорили, - хоть и предположить пока без спору, подумайте, откуда у нас
взяться гражданам-то? Ведь сообразить только, что было вчера! Ведь
гражданские-то (да еще какие!) на него вдруг как с горы скатились. Ведь они
придавили его, ведь они пока для него только бремя, бремя!
- Конечно, есть правда в вашем замечании, - отвечаю я голосу, несколько
повеся нос, - но ведь опять-таки русский народ...
- Русский народ? Позвольте, - слышится мне другой голос, - вот говорят,
что дары-то с горы скатились и его придавили. Но ведь он не только, может
быть, ощущает, что столько власти он получил, как дар, но и чувствует сверх
того, что и получил-то их даром, т.е. что не стоит он этих даров пока...
(Следует развитие этой точки зрения).
- Это отчасти славянофильский голос, - рассуждаю я про себя. - Мысль
действительно утешительная, а догадка о смирении народном пред властью,
полученною даром и дарованною пока "недостойному", уж, конечно, почище
догадки о желании "подразнить прокурора". (Развитие ответа). - Ну, вы,
однако же, - слышится мне чей-то язвительный голос, - вы, кажется, народу
новейшую философию среды навязываете, это как же она к нему залетела? Ведь
эти двенадцать присяжных иной раз сплошь из мужиков сидят, и каждый из них
за смертный грех почитает в пост оскоромиться. Вы бы уж прямо обвинили их в
социальных тенденциях.
- Конечно, конечно, где же им до "среды", т.е. сплошь-то всем, -
задумываюсь я, - по ведь идеи, однако же, носятся в воздухе, в идее есть
нечто проницающее...
- Вот на! - хохочет язвительный голос.
- А что, если наш народ особенно наклонен к учению о среде, даже по
существу своему, по своим, положим, хоть славянским наклонностям? Что, если
именно он-то и есть наилучший материал в Европе для иных пропагаторов?
Язвительный голос хохочет еще громче, но как-то выделанно". [50]
Дальнейшее развитие темы строится на полуголосах и на материале
конкретных жизненно-бытовых сцен и положений, в конце концов имеющих
последней целью охарактеризовать какую-нибудь человеческую установку:
преступника, адвоката, присяжного и т.п.
Так построены все публицистические статьи Достоевского. Всюду его мысль
пробирается через лабиринт голосов, полуголосов, чужих слов, чужих жестов.
Он нигде не доказывает своих положений на материале других отвлеченных
положений, не сочетает мыслей по предметному принципу, но сопоставляет
установки и среди них строит свою установку.
Конечно, в публицистических статьях эта формообразующая особенность
идеологии Достоевского не может проявиться достаточно глубоко. Публицистика
создает наименее благоприятные условия для этого. Но тем не менее и здесь
Достоевский не умеет и не хочет отрешать мысль от человека, от его живых
уст, и соотносить ее с другой мыслью в чисто предметном плане. В то время
как обычная идеологическая установка видит в мысли ее предметный смысл, ее
предметные "вершки", Достоевский прежде всего видит ее "корешки" в человеке;
для него мысль двустороння; и эти две стороны, по Достоевскому, даже в
абстракции неотделимы друг от друга. Весь его материал развертывается перед
ним как ряд человеческих установок. Путь его лежит не от мысли к мысли, а от
установки к установке. Мыслить для него значит вопрошать и слушать,
испытывать установки, одни сочетать, другие разоблачать.
В результате такого идеологического подхода перед Достоевским
развертывается не мир объектов, освещенный и упорядоченный его
монологической мыслью, но мир взаимно освещающихся сознаний, мир сопряженных
смысловых человеческих установок. Среди них он ищет высшую авторитетнейшую
установку, и ее он воспринимает не как свою истинную мысль, а как другого
истинного человека и его слово. В образе идеального человека или в образе
Христа представляется ему разрешение идеологических исканий. Этот образ или
этот высший голос должен увенчать мир голосов, организовать и подчинить его.
Именно образ человека и его чужой для автора голос являлся последним
идеологическим критерием для Достоевского: не верность своим убеждениям и не
верность самих убеждений, отвлеченно взятых, а именно верность авторитетному
образу человека. [51]
В ответ Кавелину, Достоевский в своей записной книжке набрасывает:
"Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще
беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их
одна - Христос. Но тут уже не философия, а вера, а вера - это красный
цвет...
Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком, ибо не
признаю ваш тезис, что нравственность есть согласие с внутренними
убеждениями. Это лишь {честность} (русский язык богат), но не
нравственность. Нравственный образец и идеал есть у меня - Христос.
Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков? - Нет. Ну так, значит, сжигание еретиков
есть поступок безнравственный.
Христос ошибался - доказано! Это жгучее чувство говорит: лучше я останусь
с ошибкой, со Христом, чем с вами.
Живая жизнь от вас улетела, остались одни формулы и категории, а вы этому
как будто и рады. Больше, дескать, спокойствия (лень)...
Вы говорите, что нравственно лишь поступать по убеждениям. Но откудова же
вы это вывели? Я вам прямо не поверю и скажу напротив, что безнравственно
поступать по своим убеждениям. И вы, конечно, уж ничем меня не
опровергнете". [52]
В этих мыслях нам важно не христианское исповедание Достоевского само по
себе, но те живые {формы} его идеологического мышления, которые здесь
достигают своего осознания и отчетливого выражения. Формулы и