Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
ым и потому
невинным, оказывается, было для Смердякова ясным и отчетливым
волеизволением, управлявшим его поступками. Оказывается, что второй голос
Ивана звучал и повелевал, и Смердяков был лишь исполнителем его воли,
"слугой Личардой верным". В первых двух диалогах Иван убеждается, что он, во
всяком случае внутренне, был причастен к убийству, ибо действительно желал
его, и недвусмысленно для другого выражал эту волю. В последнем диалоге он
узнает и о своей фактической внешней причастности к убийству.
Обратим внимание на следующий момент. Вначале Смердяков принимал голос
Ивана за цельный монологический голос. Он слушал его проповедь о том, что
все позволено, как слово призванного и уверенного в себе учителя. Он не
понимал сначала, что голос Ивана раздвоен и что убедительный и уверенный тон
его служит для убеждения себя самого, а вовсе не для вполне убежденной
передачи своих воззрений другому.
Аналогично отношение Шатова, Кириллова и Петра Верховенского к
Ставрогину. Каждый из них идет за Ставрогиным как за учителем, принимая его
голос за цельный и уверенный. Все они думают, что он говорил с ними как
наставник с учеником; на самом же деле он делал их участниками своего
безысходного внутреннего диалога, в котором он убеждал себя, а не их. Теперь
Ставрогин от каждого из них слышит свои собственные слова, но с
монологизованным твердым акцентом. Сам же он может повторить теперь эти
слова лишь с акцентом насмешки, а не убеждения. Ему ни в чем не удалось
убедить себя самого, и ему тяжело слышать убежденных им людей. На этом
построены диалоги Ставрогина с каждым из его трех последователей. " - Знаете
ли вы (говорит Шатов Ставрогину. - {М. Б.)}, кто теперь на всей земле
единственный народ "богоносец", грядущий обновить и спасти мир именем нового
бога и кому единому даны ключи жизни и нового слова... Знаете ли вы, кто
этот народ и как ему имя?
- По вашему приему я необходимо должен заключить и, кажется, как можно
скорее, что это народ русский...
- И вы уже смеетесь, о, племя! - рванулся было Шатов.
- Успокойтесь, прошу вас; напротив, я именно ждал чего-нибудь в этом
роде.
- Ждали в этом роде? А самому вам не знакомы эти ваши слова?
- Очень знакомы; я слишком предвижу, к чему вы клоните. Вся ваша фраза и
даже выражение народ "богоносец" есть только заключение нашего с вами
разговора, происходившего слишком два года назад, за границей, незадолго
пред вашим отъездом в Америку. По крайней мере, сколько я могу теперь
припомнить.
- Это ваша фраза целиком, а не моя. Ваша собственная, а не одно только
заключение нашего разговора. "Нашего" разговора совсем и не было: был
учитель, вещавший огромные слова, и был ученик, воскресший из мертвых. Я тот
ученик, а вы учитель". [134]
Убежденный тон Ставрогина, с которым он говорил тогда за границей о
народе богоносце, тон "учителя, вещавшего огромные слова", объяснялся тем,
что он на самом деле убеждал еще только себя самого. Его слова с их
убеждающим акцентом были обращены к себе самому, были громкой репликой его
внутреннего диалога:" - Не шутил же я с вами тогда; убеждая вас я, может,
еще больше хлопотал о себе, чем о вас, - загадочно произнес Ставрогин".
Акцент глубочайшего убеждения в речах героев Достоевского в огромном
большинстве случаев - только результат того, что произносимое слово является
репликой внутреннего диалога и должно убеждать самого говорящего.
Повышенность убеждающего тона говорит о внутреннем противоборстве другого
голоса героя. Слова, вполне чуждого внутренних борений, у героев
Достоевского почти никогда не бывает.
И в речах Кириллова и Верховенского Ставрогин также слышит свой
собственный голос с измененным акцентом: у Кириллова - с маниакально
убежденным, у Петра Верховенского - с цинически утрированным.
Особый тип диалога - диалоги Раскольникова с Порфирием, хотя внешне они
чрезвычайно похожи на диалоги Ивана со Смердяковым до убийства Федора
Павловича. Порфирий говорит намеками, обращаясь к скрытому голосу
Раскольникова.
Раскольников старается расчетливо и точно разыгрывать свою роль. Цель
Порфирия - заставлять внутренний голос Раскольникова прорываться и создавать
перебои в его рассчитанно и искусно разыгранных репликах. В слова и в
интонации роли Раскольникова все время врываются поэтому реальные слова и
интонации его действительного голоса. Порфирий из-за принятой на себя роли
не подозревающего следователя также заставляет иногда проглядывать свое
истинное лицо уверенного человека; и среди фиктивных реплик того и другого
собеседника внезапно встречаются и скрещиваются между собой две реальные
реплики, два реальных слова, два реальных человеческих взгляда. Вследствие
этого диалог из одного плана - разыгрываемого - время от времени переходит в
другой план - в реальный, но лишь на один миг. И только в последнем диалоге
происходит эффектное разрушение разыгрываемого плана и полный и
окончательный выход слова в план реальный.
Вот этот неожиданный прорыв в реальный план. Порфирий Петрович в начале
последней беседы с Раскольниковым, после признания Миколки, отказывается,
по-видимому, от всех своих подозрений, но затем неожиданно для Раскольникова
заявляет, что Миколка никак не мог убить: " - Нет, уж какой тут Миколка,
голубчик Родион Романович, тут не Миколка!
Эти последние слова, после всего прежде сказанного и так похожего на
отречение, были слишком уж неожиданны. Раскольников весь задрожал, как будто
пронзенный.
- Так... кто же... убил?.. - спросил он, не выдержав, задыхающимся
голосом. Порфирий Петрович даже отшатнулся на спинку стула, точно уж так
неожиданно и он был изумлен вопросом.
- Как кто убил?.. - переговорил он, точно не веря ушам своим: - да вы
убили, Родион Романович! Вы и убили-с... - прибавил он почти шепотом,
совершенно убежденным голосом.
Раскольников вскочил с дивана, постоял было несколько секунд и сел опять,
не говоря ни слова. Мелкие конвульсии вдруг прошли по всему лицу...
- Это не я убил, - прошептал было Раскольников, точно испуганные,
маленькие дети, когда их захватывают на месте преступления". [135]
Громадное значение у Достоевского имеет исповедательный диалог. Роль
другого человека, как другого, кто бы он ни был, выступает здесь особенно
отчетливо. Остановимся вкратце на диалоге Ставрогина с Тихоном как на
наиболее чистом образце исповедального диалога.
Вся установка Ставрогина в этом диалоге определяется его двойственным
отношением к другому: невозможностью обойтись без его суда и прощения и в то
же время враждой к нему и противоборством этому суду и прощению. Этим
определяются все перебои в его речах, в его мимике и жестах, резкие смены
настроения и тона, непрестанные оговорки, предвосхищение реплик Тихона и
резкое опровержение этих воображаемых реплик. С Тихоном говорят как бы два
человека, перебойно слившиеся в одного. Тихону противостоят два голоса, во
внутреннюю борьбу которых он вовлекается как участник.
"После первых приветствий, произнесенных почему-то с явною обоюдною
неловкостью, поспешно и даже неразборчиво, Тихон провел гостя в свой кабинет
и, все как будто спеша, усадил на диван, перед столом, а сам поместился
подле, в плетеных креслах. Тут, к удивлению, Николай Всеволодович совсем
потерялся. Похоже было как бы решался из всех сил на что-то чрезвычайное и
неоспоримое и в то же время почти для него невозможное. Он с минуту
осматривался в кабинете, видимо не замечая рассматриваемого, он задумался,
но, может быть, не зная о чем. Его разбудила - тишина, и ему вдруг
показалось, что Тихон как будто стыдливо потупляет глаза с какой-то совсем
ненужной улыбкой. Это мгновенно возбудило в нем отвращение и бунт; он хотел
встать и уйти; по мнению его, Тихон был решительно пьян, но тот вдруг поднял
глаза и посмотрел на него таким твердым и полным мысли взглядом, а вместе с
тем с таким неожиданным и загадочным выражением, что он чуть не вздрогнул. И
вот ему вдруг показалось совсем другое, что Тихон уже знает, зачем он
пришел, уже предуведомлен (хотя в целом мире никто не мог знать этой
причины) и, если не заговаривает первый сам, то щадя его, пугаясь его
унижения". [136]
Резкие перемены в настроении и в тоне Ставрогина определяют весь
последующий диалог. Побеждает то один, то другой голос, но чаще реплика
Ставрогина строится, как перебойное слияние двух голосов.
"Дикие и сбивчивые были эти открытия (о посещении Ставрогина чертом. -
{М. Б.)} и действительно как бы от помешанного. Но при этом Николай
Всеволодович говорил с такою странною откровенностью, невиданною в нем
никогда, с таким простодушием, совершенно ему несвойственным, что, казалось,
в нем вдруг и нечаянно исчез прежний человек совершенно. Он нисколько не
постыдился обнаружить тот страх, с которым говорил о своем проведении. Но
все это было и так же вдруг исчезло, как и явилось.
- Все это вздор, - быстро, с неловкой досадой проговорил он,
спохватившись. - Я схожу к доктору".
И несколько дальше: "... но все это вздор. Я схожу к доктору. И все это
вздор, вздор ужасный. Это я сам в разных видах и больше ничего. Так как я
прибавил сейчас эту... фразу, то вы наверное думаете, что я все еще
сомневаюсь и не уверен, что это я, а не в самом деле бес". [137]
Здесь вначале всецело побеждает один из голосов Ставрогина и кажется, что
"в нем вдруг и нечаянно исчез прежний человек". Но затем снова вступает
второй голос, производит резкую перемену тона и ломает реплику. Происходит
типичное предвосхищение реакции Тихона и все уже знакомые нам сопутствующие
явления.
Наконец, уже перед тем как передать Тихону листки своей исповеди, второй
голос Ставрогина резко перебивает его речь и его намерения, провозглашая
свою независимость от другого, свое презрение к другому, что находится в
прямом противоречии с самым замыслом его исповеди и с самым тоном этого
провозглашения. " - Слушайте, я не люблю шпионов и психологов, по крайней
мере таких, которые в мою душу лезут. Я никого не зову в мою душу, я ни в
ком не нуждаюсь, я умею сам обойтись. Вы думаете я вас боюсь, - возвысил он
голос и с вызовом приподнял лицо, - вы совершенно убеждены, что я пришел к
вам открыть одну "страшную" тайну и ждете ее со всем келейным любопытством,
к которому вы способны. Ну, так знайте, что я вам ничего не открою, никакой
тайны, потому что совершенно без вас могу обойтись".
Структура этой реплики и ее постановка в целом диалога совершенно
аналогична разобранным нами явлениям в "Записках из подполья". Тенденция к
дурной бесконечности в отношениях к другому здесь проявляется, может быть,
даже в еще более резкой форме.
Тихон знает, что он должен быть представителем для Ставрогина другого,
как такового, что его голос противостоит не монологическому голосу
Ставрогина, а врывается в его внутренний диалог, где место другого как бы
предопределено. " - Ответьте на вопрос, но искренно, мне одному, только мне,
- произнес совсем другим голосом Тихон, - если бы кто простил вас за это
(Тихон указал на листки) и не то, чтоб из тех, кого вы уважаете или боитесь,
а незнакомец, человек, которого никогда не узнаете, молча про себя читая
вашу страшную исповедь, легче ли бы вам было от этой мысли или все равно?
- Легче, - ответил Ставрогин вполголоса. - Если бы вы меня простили, мне
было бы гораздо легче, - прибавил он, опуская глаза.
- С тем, чтоб и вы меня так же, - проникнутым голосом промолвил Тихон".
[138]
Здесь со всей отчетливостью выступают функции в диалоге другого человека
как такового, лишенного всякой социальной и жизненно-прагматической
конкретизации. Этот другой человек - "незнакомец, человек, которого никогда
не узнаете", - выполняет свои функции в диалоге вне сюжета и вне своей
сюжетной определенности, как чистый "человек в человеке", представитель
"всех других" для "я". Вследствие такой постановки другого, общение
принимает несколько абстрактный характер и становится по ту сторону всех
реальных и конкретных социальных форм (семейных, сословных, классовых,
жизненно-фабулических). Эта абстрактная социальность характерна для
Достоевского и обусловлена социологическими предпосылками, которых мы
коснемся несколько дальше. Здесь же мы остановимся еще на одном месте, где
эта функция другого, как такового, кто бы он ни был, раскрывается с
чрезвычайною ясностью.
"Таинственный незнакомец" после своего признания Зосиме в совершенном
преступлении и накануне своего публичного покаяния, ночью, возвращается к
Зосиме, чтобы убить его. Им руководила при этом чистая ненависть к другому,
как таковому. Вот как он изображает свое состояние: " - Вышел я тогда от
тебя во мрак, бродил по улицам и боролся с собою. И вдруг возненавидел тебя
до того, что едва сердце вынесло. "Теперь, думаю, он единый связал меня, и
судия мой, не могу уже отказаться от завтрашней казни моей, ибо он все
знает". И не то чтоб я боялся, что ты донесешь (не было и мысли о сем), но
думаю: "Как я стану глядеть на него, если не донесу на себя? ". И хотя бы ты
был за три девять земель, но жив, все равно невыносима эта мысль, что ты жив
и все знаешь и меня судишь. Возненавидел я тебя, будто ты всему причиной и
всему виноват". [139]
Голос реального другого в исповедальных диалогах всегда дан в
аналогичной, подчеркнуто внесюжетной постановке. Но, хотя и не в столь
обнаженной форме, эта же постановка другого определяет и все без исключения
существенные диалоги Достоевского; они подготовлены сюжетом, но
кульминационные пункты их - вершины диалогов - возвышаются над сюжетом в
абстрактной сфере чистого отношения человека к человеку.
На этом мы закончим наше рассмотрение типов диалога, хотя мы далеко не
исчерпали всех. Более того, каждый тип имеет многочисленные разновидности,
которых мы вовсе не касались. Но принцип построения повсюду один и тот же.
Повсюду - {пересечение, созвучие или перебой реплик открытого диалога с
репликами внутреннего диалога героев}. Повсюду - {определенная совокупность
идей, мыслей и слов проводится по нескольким неслиянным голосам, звуча в
каждом по-иному}. Объектом авторских интенций вовсе не является эта
совокупность идей сама по себе, как что-то нейтральное и себе тождественное.
Нет, объектом интенций является как раз {проведение темы по многим и разным
голосам}, принципиальная, так сказать, неотменная {многоголосость} и
{разноголосость} ее. Самая расстановка голосов и их взаимодействие и важны
Достоевскому.
Идея в узком смысле, т.е. воззрения героя как идеолога входят в диалог на
основе того же принципа. Идеологические воззрения, как мы видели, также
внутренне диалогизованы, а во внешнем диалоге они всегда сочетаются с
внутренними репликами другого, даже там, где принимают законченную,
внешне-монологическую форму выражения. Таков знаменитый диалог Ивана с
Алешей в кабачке и введенная в него "Легенда о Великом Инквизиторе". Более
подробный анализ этого диалога и самой "Легенды" показал бы глубокую
причастность всех элементов мировоззрения Ивана его внутреннему диалогу с
самим собою и его внутренне-полемическому взаимоотношению с другими. При
всей внешней стройности "Легенды" она тем не менее полна перебоев; и самая
форма ее построения, как диалога Великого Инквизитора с Христом и в то же
время с самим собою, и, наконец, самая неожиданность и двойственность ее
финала говорят о внутренне-диалогическом разложении самого идеологического
ядра ее. Тематический анализ "Легенды" обнаружил бы глубокую существенность
ее диалогической формы.
Идея у Достоевского никогда не отрешается от голоса. Потому в корне
ошибочно утверждение, что диалоги Достоевского диалектичны. Ведь тогда мы
должны были бы признать, что подлинная идея Достоевского является
диалектическим синтезом, например, тезисов Раскольникова и антитез Сони,
тезисов Алеши и антитез Ивана и т.п. Подобное понимание глубоко нелепо. Ведь
Иван спорит не с Алешей, а прежде всего с самим собой, а Алеша спорит не с
Иваном, как с цельным и единым голосом, но вмешивается в его внутренний
диалог, стараясь усилить одну из реплик его. Ни о каком синтезе не может
быть и речи; может быть речь лишь о победе того или другого голоса, или о
сочетании голосов там, где они согласны. Не идея как монологический вывод,
хотя бы и диалектический, а событие взаимодействия голосов является
последней данностью для Достоевского.
Этим диалог Достоевского отличается от платоновского диалога. В этом
последнем, хотя он и не является сплошь монологизованным, педагогическим
диалогом, все же множественность голосов погашается в идее. Идея мыслится
Платоном не как событие, а как бытие. Быть причастным идее - значит быть
причастным ее бытию. Но все иерархические взаимоотношения между познающими
людьми, создаваемые различной степенью их причастности идее, в конце концов
погашаются в полноте самой идеи. Самое сопоставление диалогов Достоевского с
диалогом Платона кажется нам вообще несущественным и непродуктивным, ибо
диалог Достоевского вовсе не чисто познавательный, философский диалог.
Существенней сопоставление его с библейским и евангельским диалогом. Влияние
диалога Иова и некоторых евангельских диалогов на Достоевского неоспоримо,
между тем как платоновские диалоги лежали просто вне сферы его интереса.
Диалог Иова по своей структуре внутренне бесконечен, ибо противостояние души
богу - борющееся или смиренное - мыслится в нем как неотменное и вечное.
Однако к наиболее существенным художественным особенностям диалога
Достоевского и библейский диалог нас не подведет. Прежде чем ставить вопрос
о влияниях и структурном сходстве, необходимо раскрыть эти особенности на
самом предлежащем материале.
Разобранный нами диалог "человека с человеком" является в высшей степени
интересным социологическим документом. Исключительно острое ощущение другого
человека как "другого", и своего "я" как голого "я" предполагает, что все те
определения, которые облекают "я" и "другого" в социально-конкретную плоть -
семейные, сословные, классовые и все разновидности этих определений, -
утратили свою авторитетность и свою формообразующую силу. Человек как бы
непосредственно ощущает себя в мире как целом, без всяких промежуточных
инстанций, помимо всякого социального коллектива, к которому он принадлежал
бы. И общение этого "я" с другим и с другими происходит прямо на почве
последних вопросов, минуя все промежуточные, ближайшие формы. Герои
Достоевского - герои случайных семейств и случайных коллективов. Реального,
само собой разумеющегося общения, в котором разыгрывалась бы их жизнь и их
взаимоотношения, они лишены. Такое общение из необходимой предпосылки жизни
превратилось для них в постулат, стало утопической целью их стремлений. И,
действительно, герои Достоевского движимы утопической мечтой создания
какой-то общины людей, по ту сторону существующих социальных форм. Создать
общину в миру, объединить несколько людей вне рамок наличных социальных форм
стремится князь Мышкин, стремится Алеша, стремятся в менее сознательной и
отчетливой форме и все другие герои До