Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
зволит еще отдыхать, - сказала она с выражением
сожаления на лице.
- Неужели еще спит? Ну и соня!
- Нет, он изволил работать всю ночь и совсем недавно еще был на ногах.
Он сказал мне, что ложится спать, и теперь, наверно, изволит отдыхать.
- А может быть, он еще не уснул. Пойду-ка я взгляну. Если спит, сразу
же спущусь обратно.
Ступая на носки, я поднялся на второй этаж, где находилась комната
Мацуока. Раздвинув фусума [внутренние раздвижные перегородки в японском
доме], я вошел в полутемную из-за закрытых ставен комнату, середину
которой занимала постель Мацуока. У изголовья стоял своеобразный столик из
папье-маше, на котором в беспорядке громоздились страницы рукописи. Под
столом на разостланной старой газете лежала довольно большая горка шелухи
от земляных орехов. Я сразу вспомнил, как Мацуока однажды сказал, что
работает над трехактной пьесой. "Пишет", - подумал я. При обычных
обстоятельствах я бы сел за стол и попросил Мацуока прочитать только что
вышедшую из-под пера рукопись. К сожалению, Мацуока, который должен был
откликнуться на мою просьбу, спал как убитый, прижавшись к подушке давно
не бритой щекой. У меня, конечно, и в мыслях не было разбудить отдыхавшего
после ночных трудов Мацуока. Но в то же время мне почему-то не хотелось
просто так встать и уйти. Я присел у его изголовья и стал наудачу читать
отдельные страницы рукописи. В этот момент резкий порыв ветра потряс весь
второй этаж. Но Мацуока по-прежнему спал, тихо посапывая. Я понял, что
делать мне здесь больше нечего, нехотя поднялся и стал потихоньку отходить
от изголовья. В это время я случайно взглянул на Мацуока и увидел у него
между ресницами слезы. Мало того. На его щеках были тоже видны следы слез.
Он спал и плакал во сне. В тот самый момент, когда я обратил внимание на
столь необычное его лицо, бодрое настроение, которое охватило меня вначале
(мол, человек пишет, работает), куда-то улетучилось. В душе внезапно
поднялось чувство невыносимой безысходности, словно я тоже всю ночь
напролет страдал, одну за другой исписывая страницы рукописи. "Глупый
человек! Занимается таким тяжелым трудом, от которого плачет даже во сне.
А если здоровье потеряешь? Что ж ты будешь делать тогда?" - такими словами
хотел я обругать Мацуока. Но за этим желанием скрывалось и другое -
похвалить: "Вот ведь как он страдает!" Когда я так подумал, у меня самого
незаметно выступили на глазах слезы.
Я потихоньку спустился по лестнице вниз. Старуха с беспокойством
спросила:
- Он изволит почивать?
- Спит, как сурок, - резко ответил я и, не желая, чтобы старуха
заметила мое заплаканное лицо, быстро вышел на улицу.
На улице по-прежнему ветер поднимал тучи пыли. В небе что-то ужасно
ревело. Я раздраженно взглянул вверх. Высоко в небе плыл в зените
маленький белый диск солнца. Я остановился посреди улицы и стал думать,
куда бы теперь пойти.
Декабрь 1918 г.
Акутагава Рюноскэ.
Мандарины
-----------------------------------------------------------------------
Пер. с яп. - Н.Фельдман.
OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
-----------------------------------------------------------------------
Стояли угрюмые зимние сумерки. Я сидел в углу вагона второго класса
поезда Екосука - Токио и рассеянно ждал свистка к отправлению. В вагоне
давно уже зажгли электричество, не почему-то, кроме меня, не было ни
одного пассажира. И снаружи, на полутемном перроне, тоже почему-то сегодня
не было никого, даже провожающих, и только время от времени жалобно
тявкала запертая в клетку собачонка. Все это удивительно гармонировало с
моим тогдашним настроением. На моем сознании от невыразимой усталости и
тоски лежала тусклая тень, совсем как от пасмурного снежного неба. Я сидел
неподвижно, засунув руки в карманы пальто и не имея охоты даже достать из
кармана и просмотреть вечернюю газету.
Наконец раздался свисток. С чувством слабого душевного облегчения я
прислонился головой к оконной раме и стал ждать, когда станция перед моими
глазами начнет медленно отодвигаться назад. Но тут со стороны турникета на
перроне послышался громкий стук гэта, тотчас же за ним - негодующий
возглас кондуктора; дверь моего вагона со стуком растворилась, и,
запыхавшись, вошла девочка лет тринадцати-четырнадцати. В ту же секунду
поезд, качнувшись, медленно тронулся. Столбы на перроне, один за другим
отмечавшие отрезок поля зрения, тележка с баком для воды, как будто кем-то
брошенная и забытая, носильщик, кланявшийся кому-то в поезде, - все это в
клубах застилавшего окно пепельного дыма как-то неохотно покатилось назад.
Наконец-то, вздохнув с облегчением, я закурил папиросу и только тогда
поднял вялые веки и бросил взгляд на лицо девочки, усевшейся напротив
меня.
Это была настоящая деревенская девочка: сухие волосы без признака масла
[японские прически требуют, чтобы волосы были смазаны особым маслом] были
уложены в прическу итегаэси, рябоватые, потрескавшиеся щеки были так
багрово обожжены, что даже производили неприятное впечатление. На ее
коленях, куда небрежно свисал замызганный зеленый шерстяной шарф, лежал
большой узел. В придерживавшей его отмороженной руке она бережно сжимала
красный билет третьего класса, Мне не понравилось мужицкое лицо этой
девочки. Кроме того, мне было неприятно, что она грязно одета. Наконец,
меня раздражала ее тупость, с которой она не могла понять даже разницу
между вторым и третьим классами. Поэтому, закуривая папироску, я решил
забыть о самом существовании этой девочки и от нечего делать развернул
газету. Вдруг свет из окна, падавший на страницы, превратился в
электрический свет, и неотчетливая печать газеты с неожиданной яркостью
выступила перед моими глазами. Очевидно, поезд вошел в первый из
многочисленных на линии Екосука туннелей.
Однако, хотя я пробегал взглядом освещенные электричеством страницы,
все, что случилось на свете, было слишком банально, чтобы рассеять мою
тоску. Вопросы заключения мира, молодожены, опять молодожены, случаи
взяточничества чиновников, объявления о смерти... Испытывая странную
иллюзию, будто поезд, войдя в туннель, вдруг помчался в обратном
направлении, я почти машинально переводил глаза с одной унылой заметки на
другую. Но все это время я, разумеется, ни на минуту не мог отделаться от
сознания, что передо мной сидит эта девочка, живое воплощение серой
действительности в человеческом образе. Этот поезд в туннеле, эта
деревенская девочка, да и эта газета, набитая банальными статьями, - что
же это все, если не символ непонятной, низменной, скучной человеческой
жизни? Все мне показалось бессмысленным, и, отшвырнув недочитанную газету,
я опять прислонился головой к оконной раме, закрыл глаза, как мертвый, и
начал дремать.
Прошло несколько минут. Внезапно, словно испуганный чем-то, я невольно
оглянулся - оказалось, что девочка незаметно встала со своего места на
противоположной скамейке и, остановившись рядом со мной, упорно старалась
открыть окно. Но тяжелая рама никак не поддавалась. Потрескавшиеся щеки
девочки еще больше покраснели, и я слышал, как, хлопоча у окна, она иногда
шмыгала носом и прерывисто дышала. Конечно, ее усилия не могли не вызвать
у меня известного сочувствия. Однако уже по одному тому, что склоны
холмов, на которых светлела в сумерках засохшая трава, с обеих сторон
надвигались на окна, легко можно было сообразить, что поезд опять подходит
к туннелю. И все же девочка хотела спустить нарочно закрытое окно - зачем,
мне было непонятно. Я мог считать это только капризом. Поэтому, с прежней
суровостью в глубине души, я холодно смотрел, как обмороженные ручки
бьются, пытаясь спустить стекло. Я желал, чтобы эти усилия так и не
увенчались успехом. Но вдруг поезд с ужасным грохотом ворвался в туннель,
и в тот же миг рама, которую девочка старалась спустить, наконец со стуком
упала. И в прямоугольное отверстие разом густо хлынул внутрь и разлился по
вагону черный, точно пропитанный сажей, воздух, превратившийся в удушливый
дым. Я не успел даже закрыть платком лицо, как меня обдала целая волна
дыма, и, давно уже страдая горлом, я закашлялся так, что чуть не
задохнулся. А девочка, не обращая на меня ни малейшего внимания,
высунулась в окно и, подставив волосы трепавшему их ветру, смотрела вперед
по ходу поезда. Я глядел на нее, окутанную дымом и электрическим светом, и
если бы только за окном вдруг не стало светлеть и оттуда освежающе не
влился запах земли, сена, воды, то я, наконец-то перестав кашлять,
несомненно, жестоко выругал бы эту незнакомую девочку и опять закрыл бы
окно.
Но поезд уже плавно выскользнул из туннеля и проходил через переезд в
бедном предместье, сдавленном с обеих сторон горами, покрытыми на склонах
сухой травой. Вокруг повсюду грязно и тесно жались убогие соломенные и
черепичные крыши, и - должно быть, это махал стрелочник - уныло развевался
еще белевший в сумерках флажок. Как только поезд вышел из туннеля, я
увидел, что за шлагбаумом пустынного переезда стоят рядышком три
краснощеких мальчугана. Все трое, как на подбор, были коротышки, словно
придавленные этим пасмурным небом. И одежда на них была такого же цвета,
как все это угрюмое предместье. Не спуская глаз с проносившегося мимо
поезда, они разом подняли руки и вдруг, не щадя своих детских глоток, изо
всех сил грянули какое-то неразборчивое приветствие. И в тот же миг
произошло вот что: девочка, по пояс высунувшаяся из окна, вытянула свои
обмороженные ручки, взмахнула ими направо и налево, и вдруг на детей,
провожавших взглядом поезд, посыпалось сверху несколько золотых
мандаринов, окрашенных так тепло и солнечно, что у меня затрепетало
сердце. Я невольно затаил дыхание. И мгновенно все понял. Она, эта
девочка, уезжавшая, вероятно, на заработки, бросила из окна припрятанные
за пазухой мандарины, чтобы отблагодарить братьев, которые вышли на
переезд проводить ее.
Утонувший в сумерках переезд, трое мальчуганов, заверещавших, как
птицы, свежая яркость посыпавшихся на них мандаринов - все это
промелькнуло за окном почти мгновенно. Но в моей душе эта картина
запечатлелась почти с мучительной яркостью. И я почувствовал, как меня
заливает какое-то еще непонятное светлое чувство. Взволнованно подняв
голову, я совсем другими глазами посмотрел на девочку. Вернувшись на свое
место напротив меня, она по-прежнему прятала потрескавшиеся щеки в зеленый
шерстяной шарф и, придерживая большой узел, крепко сжимала в руке билет
третьего класса...
И только тогда мне удалось хоть на время забыть о своей невыразимой
усталости и тоске и о непонятной, низменной, скучной человеческой жизни.
Апрель 1919 г.
Акутагава Рюноскэ.
Сомнение
-----------------------------------------------------------------------
Пер. с яп. - Н.Фельдман.
OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
-----------------------------------------------------------------------
Лет десять с лишним назад, как-то раз весной, мне было поручено
прочесть лекции по практической этике, и я около недели прожил в городе
Огаки, в префектуре Гифу. Искони опасаясь обременительной любезности в
виде теплого приема местных деятелей, я заранее послал пригласившей меня
учительской организации письмо с предупреждением о том, что намерен
отказаться от встреч, банкетов, а также от осмотра местных
достопримечательностей и вообще от всяких прочих видов напрасной траты
времени, связанной с чтением лекций по приглашению. К счастью, слухи о
том, что я оригинал, видимо, давно уже дошли сюда, и когда я приехал, то
благодаря стараниям мэра города Огаки, являвшегося председателем этой
организации, все оказалось устроено согласно моим желаниям, и даже больше
того: меня избавили от обычной гостиницы и предоставили в мое распоряжение
тихое помещение на даче местного богача господина Н. Я собираюсь
рассказать обстоятельства одного трагического происшествия, о котором
случайно услышал во время пребывания на этой даче.
Дача помещалась в районе, близком к замку Короку и весьма далеком от
житейской суеты веселых кварталов. Небольшое, в восемь циновок, помещение
в стиле павильона для занятий, где я поселился, было, к сожалению, почти
лишено солнца, но со своими довольно выцветшими фусума и седзи [раздвижная
наружная стена японского дома в виде деревянной рамы, на которую натянута
чрезвычайно прочная бумага] представляло собой комнату, полную
удивительного спокойствия. Прислуживавшие мне сторож дачи и его жена,
когда их услуги не требовались, всегда уходили к себе на кухню, так что в
этой полутемной комнате большей частью было тихо и совершенно безлюдно.
Тишина стояла такая, что можно было отчетливо услышать, как с магнолии,
простирающей свои ветви над гранитным рукомойником, иногда осыпается белый
цветок. Я ходил на лекции ежедневно, но только по утрам, и мог проводить в
этой комнате послеобеденные часы и вечер в полном покое. В то же время, не
имея при себе ничего, кроме чемоданчика с учебниками и сменой одежды, я
нередко чувствовал весенний холодок.
Впрочем, в послеобеденное время меня иногда развлекали посетители, так
что я был не так уж одинок. Но когда зажигалась старинная лампа на
подставке из ствола бамбука, то мир, согретый человеческим дыханием, сразу
суживался до моего непосредственного окружения, озаряемого этим слабым
светом. Однако во мне даже это окружение отнюдь не вызывало чувства
надежности. В токонома [ниша в стене, иногда с одной-двумя полочками, где
висит картина, стоит ваза с цветами и т.п.; обязательная принадлежность
комнаты] за моей спиной угрюмо высились тяжелые медные вазы без цветов.
Над ними, на таинственном какэмоно [какэмоно - традиционная для японских и
китайских художников форма картин, которые вешают на стену; имеют форму
длинной продольной полосы шелка или бумаги, узкие края которой закреплены
на костяных или деревянных палочках; вешается вертикально, хранится в
свернутом виде] с изображением "Ивовой Каннон" ["Ивовая Каннон" - один из
образов Каннон, считающийся особо милосердным; Каннон склоняется к
молящимся, как склоняет свои ветви ива, - отсюда ее название, - поэтому
изображается она с веткой ивы в руках], на золотом фоне закопченного
парчового обрамления тускло чернела тушь. Время от времени я отводил глаза
от книги и оглядывался на эту старинную буддийскую картину, и мне всегда
казалось, что я чувствую запах нигде не курившихся ароматических свечек.
Настолько моя комната полна была атмосферой монастырской тишины. Поэтому я
ложился довольно рано. Однако, и улегшись, я долго не засыпал. За ставнями
раздавались пугавшие меня крики ночных птиц, носившихся не то рядом, не то
где-то вдали, - не поймешь. Эти крики описывали круги, центром которых
была высящаяся над моим жилищем башня. Даже днем взглянув на нее, я видел,
как эта башня, вздымавшая среди мрачной зелени сосен белые стены своих
трех ярусов, непрестанно сыпала со своей выгнутой крыши в небо
бесчисленные стаи ворон... И, погружаясь в некрепкий сон, я продолжал
чувствовать, как глубоко в моем теле разливается, словно вода, весенний
холодок.
И вот как-то вечером... Это случилось, когда курс моих лекций уже
подходил к концу. Я, как всегда, сидел перед лампой, скрестив ноги,
погруженный в бесцельное чтение, как вдруг фусума, отделявшая мою комнату
от соседней, до жути тихо приоткрылась. Заметив, что она открылась, и
бессознательно предполагая, что явился сторож дачи, я равнодушно
обернулся, намереваясь, кстати, попросить его опустить в ящик недавно
написанную открытку. Но на татами возле фусума в полутьме сидел,
выпрямившись, незнакомый мне мужчина лет сорока. По правде говоря, на миг
меня охватило изумление, - вернее, своеобразное чувство, близкое к
суеверному страху. Действительно, вид у этого человека при тусклом свете
лампы был странно призрачный, вполне оправдывающий такой шок. Однако он,
оказавшись со мной лицом к лицу, почтительно наклонил голову, высоко,
по-старинному, подняв при этом локти, и более молодым голосом, чем я
ожидал, почти механически произнес такое приветствие:
- Не нахожу слов, чтобы просить извинения за то, что вторгся к вам
вечером и помешал вашим занятиям, но, имея к сэнсэю почтительную просьбу,
я решился на нарушение приличий и позволил себе прийти.
Оправившись от первоначального шока, я во время этой речи впервые
рассмотрел своего посетителя. Это был полуседой, благородного вида
человек, с широким лбом, впалыми щеками и не по возрасту живыми глазами.
На нем было приличное, хотя и без гербов, хаори [тип длинного жакета
японского покроя; принадлежность нарядного или выходного японского
костюма; вытканные гербы на хаори подчеркивали официальность костюма] и
хакама, а у колен он, как полагается, держал в руке веер. Но что меня
моментально ударило по нервам, это то, что на левой руке у него не хватало
одного пальца. Едва заметив это, я невольно отвел глаза от его руки.
- Что вам угодно?
Закрывая книгу, которую я начал было читать, я нелюбезно задал ему этот
вопрос. Нечего и говорить, что его внезапное появление оказалось для меня
неожиданностью и вместе с тем рассердило меня. Странно было и то, что
сторож дачи ни одним словом не предуведомил меня о приходе гостя. Однако,
нисколько не смутившись моими холодными словами, этот человек еще раз
коснулся лбом циновки и тем же тоном, точно читая вслух:
- Извините, что не сказал сразу, но позвольте представиться: меня зовут
Накамура Гэндо. Я каждый день хожу слушать лекции сэнсэя, но, разумеется,
я только один из многих, так что сэнсэй вряд ли меня помнит. Однако, как
слушатель ваших лекций, я осмеливаюсь теперь просить у сэнсэя указаний.
Мне показалось, что я наконец понял цель его посещения. Но то, что мое
тихое удовольствие от вечернего чтения оказалось испорченным, было мне
по-прежнему решительно неприятно.
- В таком случае, не скажете ли, что именно в моих лекциях вызвало
вопрос?
Спросив его так, я в глубине души уже приготовил приличные слова для
отступления: "Раз это вопрос, то задайте его завтра в аудитории". Однако
гость, не шевельнув ни одним мускулом лица и устремив глаза на свои
прикрытые хакама колени:
- Не вопрос. Но я, собственно говоря, хотел бы услышать мнение,
суждение сэнсэя относительно всего моего поведения. То есть дело в том,
что еще двадцать лет тому назад довелось мне пережить неожиданное
происшествие, и после него я сам себе стал непонятен. И вот, узнав о
глубоких теориях такого авторитета в науке этики, как сэнсэй, я подумал,
что теперь все разъяснится само собой, и потому сегодня вечером и позволил
себе прийти. Как прикажете? Не соблаговолите ли, хоть это и скучно,
выслушать историю моей жизни?
Я заколебался. Я хоть и в самом деле был специалистом по этике, но, к
сожалению, не мог обольщаться, будто обладаю достаточно быстрой
сообразительностью, чтобы, пользуясь своими специальными знаниями, тут же
на месте дать жизненное разрешение стоящему передо мной практическому
вопросу. Он, видимо, сразу заметил мои колебания и, подняв взор, до того
устремленный на колени, и полупроситель