Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
ропливо" употреблено здесь мною не случайно.
Ведь ты, и правда, всегда ходил неторопливо... Где ты теперь? Чем
занимаешься? Точно не знаю. Хотел бы только сказать, что среди поклонников
Лоуренса или, если сказать по-другому, среди студентов, которым
симпатизировал Лоуренс, Тоеда был единственным, к которому, если не все
мы, то, по крайней мере, я питал в некоторой степени дружеские чувства. И
даже теперь, когда я пишу эти строки, я вспоминаю твою неторопливую
походку, и мне хочется снова встретиться с тобой в коридоре университета и
обменяться обычными приветствиями.
Тем временем снова прозвенел звонок, и мы с Нарусэ спустились на первый
этаж, в аудиторию. Следующей была лекция по филологии профессора Фудзиока
Кацудзи [Фудзиока Кацудзи (1872-1935) - один из крупнейших японских
филологов]. Остальные студенты пришли заранее и заняли места поближе к
кафедре. А такие лентяи, как мы, всегда приходили последними и садились за
стол в самом углу. В то утро мы, как всегда, до самого звонка проболтались
в коридоре второго этажа; откуда открывался прекрасный вид на окрестности.
Лекции профессора Фудзиока по филологии имели право на существование уже
хотя бы потому, что профессор обладал прекрасно поставленным звучным
голосом и пересыпал свои лекции оригинальными шутками. Правда, я, как
человек, от рождения лишенный филологического мышления, сказал бы
несколько по-иному: только поэтому они и имели право на существование. Вот
почему и сегодня то делая записи, то прекращая их, я с интересом слушал
изобиловавшую интересными подробностями лекцию о Максе Мюллере [Макс
Мюллер (1823-1900) - английский специалист по сравнительному языкознанию].
Передо мной сидел студент с длинными волосами. Иногда он откидывал
голову назад, и его волосы шуршали по моим записям, словно подметая их. Я
даже не знал имени этого человека, и вплоть до сегодняшнего дня у меня все
не было случая спросить, с какой целью он отрастил себе такую шевелюру. Во
всяком случае, именно на этой лекции по филологии я сделал открытие, что
его прическа, может быть, и совпадала с его личными эстетическими
потребностями, но вступала в противоречие с практическими потребностями
других. Но поскольку, к счастью, моя практическая потребность в слушании
этой лекции была не столь настоятельна, я не записывал те места лекции, во
время которых мне мешали его волосы. В промежутках, когда мне они не
мешали, я вместо записей рисовал картинки. К несчастью, прозвенел звонок,
а я не успел и наполовину зарисовать профиль сидевшего напротив
потрясающего франта. Этот звонок, извещавший об окончании лекции,
одновременно означал, что наступил полдень.
Вместе с Нарусэ мы отправились в харчевню "Иппакуся", что напротив
университета. Там на втором этаже мы купили содовой воды и заказали обед
за двадцать сэнов. За едой обсуждали различные проблемы. Мы с Нарусэ были
друзьями. Причем наша дружба не омрачалась особыми расхождениями. В то
время у нас было много общего и в идейном плане. Случайно мы оба почти
одновременно прочитали "Жана Кристофа", и оба были покорены этим романом.
За обедом мы всегда без устали беседовали, перескакивая с одной темы на
другую. В тот день к нам подсел официант Тани и завел разговор о бирже.
"На худой конец, надо всегда быть готовым к этому", - решительно заключил
Тани, выворачивая руки назад, будто его ведут полицейские. "Дурак", -
заключил Нарусэ и перестал его слушать. Меня же все, что рассказывал Тани,
очень интересовало, так как я в то время писал рассказ "Кошелек" [рассказ
остался неопубликованным]. Я проговорил с Тани до конца обеда и в один
присест узнал больше десятка слов из биржевого жаргона.
После обеда лекций в университете не было, и мы, выйдя из харчевни,
отправились в гости к Кумэ [Кумэ Масао (1891-1952) - известный писатель,
один из ближайших друзей Акутагавы], который поблизости снимал комнату в
Мияура. Будучи еще большим лодырем, чем мы, Кумэ вообще не посещал лекций.
Он писал рассказы и пьесы. Когда мы пришли, он читал не то "Братьев
Карамазовых", не то что-то еще, придвинув к столу жаровню для обогревания
ног.
- Садитесь сюда, - пригласил Кумэ.
Мы сели, протянув ноги к жаровне. В нос ударил исходивший от пятен на
подушках запах растительного масла, а также запах раскаленных углей. Кумэ
сообщил нам, что он пишет рассказ об отце, покончившем жизнь
самоубийством, когда Кумэ еще был ребенком. Это был вроде бы его дебют, и
поэтому, по словам Кумэ, он измучился вконец, не зная, как к этому
подступиться. Тем не менее Кумэ, как всегда, прекрасно выглядел, и на его
лице нельзя было обнаружить какие-либо следы испытываемых им мук
творчества. Потом он у меня спросил:
- Как дела?
- Написал наконец половину "Носа", - ответил я.
Нарусэ сказал, что он приступил к очерку о своей поездке в Японские
Альпы [широко распространенное название трех горных цепей на острове
Хонсю] летом этого года. Попивая приготовленный Кумэ кофе, мы долго
разговаривали о различных проблемах творчества.
Кумэ начал подвизаться на литературном поприще значительно раньше нас.
По сравнению с нами он, несомненно, обладал и большим писательским
мастерством. Меня в особенности поражало его уменье легко и в короткий
срок создавать трехактные и одноактные пьесы. Среди нас только один Кумэ с
достаточной уверенностью занимал или собирался занять в литературных
кругах соответствующее положение. Надо сказать, что он способствовал
пробуждению уверенности и у нас, непрестанно страдавших оттого, что высота
идеала не соответствовала нашим способностям. В самом деле, что касается
лично меня, то если бы не дружба с Кумэ, если бы он искусственно меня не
подбадривал и не воодушевлял, я бы, возможно, ничего не написал и на всю
жизнь удовольствовался лишь ролью рядового читателя. Вот почему, когда у
нас возникал творческий разговор о литературе, им, как правило,
дирижировал Кумэ. В тот день он тоже вел за собой наш оркестр. Наша беседа
то оживлялась, то замирала. Помню, по какой-то причине мы часто упоминали
имя Таяма Катая [Таяма Катай (1871-1930) - писатель, в некоторых
произведениях которого заметно влияние натурализма].
Справедливости ради следует сказать, что личность Таяма и его энергия
сыграли не последнюю роль в серьезном влиянии, которое оказало на
литературную жизнь Японии натуралистическое течение. И в этом смысле
Таяма, - сколь бы скучными мы ни считали его "Жену" и "Школьного учителя"
и сколь бы примитивной ни была его теория плоского отображения, - если не
заслуживал уважения со стороны нашего, более молодого поколения, то, по
крайней мере, привлекал к себе наш интерес. К сожалению, в то время мы
были еще неспособны в должной мере оценить его бьющую через край
творческую индивидуальность. Именно поэтому мы ничего не могли открыть в
его произведениях, кроме лунного света и сексуальных картинок. В то же
время его заметки и критические статьи, в которых Таяма рассказывал в
стиле Гюисманса [Гюисманс Жорж-Карл (1848-1907) - французский писатель] о
любопытных подробностях из жизни новообращенного, только вызывали у нас
холодную усмешку, ибо нам приходило в голову комичное сопоставление Таяма
с Дюрталем [Дюрталь - герой некоторых декадентских романов Гюисманса;
сопоставление Таямы Катая, остававшегося "добропорядочным" даже в самых по
тем временам рискованных описаниях, с Дюрталем, который в поисках сильных
ощущений посещает оргии секты сатанистов, производит действительно
комический эффект]. Но это не означало, что мы видели в нем ловкача.
Правда, мы не считали его и солидным романистом или мыслителем. Прежде
всего мы признавали в нем талантливого автора путевых заметок. В то время
я дал ему псевдоним Sentimental landscape-painter [сентиментальный
пейзажист (англ.)]. В самом деле, в перерывах между романами и
критическими заметками Таяма усердно писал путевые заметки. Мало того,
выражаясь несколько гиперболически, можно сказать, что и большинство его
романов представляли собой путевые заметки, в которые там и сям
вкрапливались образы мужчин и женщин - поклонников Venus Libentina [богиня
чувственной любви (лат.)]. Когда Таяма писал свои путевые заметки, он
просто преображался. Он чувствовал себя свободно, становился веселым,
откровенным, был прост и наивен. Ну прямо как осел, который дорвался до
свежей зеленой травки. Думаю, с полным правом можно сказать, что в этой уж
области Таяма был уникален. В то же время тогда еще в большей степени, чем
теперь, мы не считали Таяма авторитетным идеологом и столпом натурализма в
литературных кругах. Если же говорить без обиняков, мы пренебрежительно
относились к его заслугам в области натуралистического течения и считали,
что "все это благодаря тому, что такое уж тогда было время".
Покончив с обсуждением Таяма Катая, я и Нарусэ простились с Кумэ. Когда
мы вышли на улицу, короткий зимний день уже клонился к вечеру, и солнце
отбрасывало на тротуар длинные тени. Ощущая хорошо нам знакомое и всегда
желанное творческое возбуждение, мы дошли пешком до Хонго, 3, простились и
поехали по домам.
2
Спустя некоторое время в погожий солнечный день я и Нарусэ после
утренних лекций отправились к Кумэ. Мы вместе пообедали, и Кумэ показал
нам рукопись пьесы, которую ему прислал утром Кикути [Кикути Хироси (или
Кан, 1889-1948) - крупный писатель, в первые годы литературной
деятельности близкий к Акутагаве по направлению] из Киото. Это была
одноактная пьеса "Любовь Саката Тодзюро", главным героем которой являлся
известный актер Токугавской эпохи. Кумэ предложил мне просмотреть ее. Я
начал читать. Тема была "интересная. Однако непомерно многословные
диалоги, своей пестротой напоминавшие ткани в стиле юдзэн [особый способ
набивной окраски тканей, отличавшийся богатством цветов: назван по имени
его создателя Миядзаки Юдзэна (конец XVII - начало XVIII в.)], портили все
дело. Создавалось впечатление, будто подъедаешь остатки со стола Нагаи
Кафу и Танидзаки Дзюнъитиро [Нагаи Кафу (1879-1959) и Танидзаки Дзюнъитиро
(1886-1965) - выдающиеся японские прозаики]. "Весь грех в многословии", -
вынес я свой приговор. Нарусэ тоже прочитал пьесу и выразил отрицательное
к ней отношение. "И меня она не восхищает. Чувствуется какой-то школярский
подход", - согласился с нами Кумэ. От нашего имени Кумэ написал Кикути
письмо, изложив в нем критические замечания по поводу пьесы. Тем временем
к Кумэ зашел Мацуока. В отличие от нас троих, обосновавшихся на
литературном факультете, Мацуока занимался на философском. Но он, как и
все мы, посвятил себя писательской деятельности. Среди нас троих он был
особенно близок с Кумэ. Одно время они вместе снимали комнату в доме,
расположенном позади военного арсенала. В этом доме изготовляли рабочую
спецодежду. Будучи романтиком в практической жизни, Кумэ часто погружался
в беспочвенные мечты о том, как он наденет на себя один из этих голубых
рабочих комбинезонов, поставит европейский стол в своем личном кабинете,
который напоминал бы студию художника, и назовет этот кабинет творческой
мастерской Кумэ Масао. Всякий раз, когда я посещал снимаемый ими угол, я
вспоминал эту мечту Кумэ. Однако Мацуока владели мысли и настроения, не
имевшие ничего общего с рабочей спецодеждой. Еще не освободившись от плена
сентиментализма, он уже в то время все глубже и глубже погружался в волны
религии. Он помышлял создать новый Иерусалим, не связанный ни с Западом,
ни с Востоком, увлекался Киркегором [Киркегор Серен (1813-1855) - датский
философ и религиозный мыслитель], пытался писать довольно странные
акварели. Я и сейчас хорошо помню, что среди его акварелей была одна,
которая более напоминала картину, когда ее ставили вверх ногами. После
того как Кумэ переехал из их общей комнаты в Мияура, Мацуока снял угол в
доме на Хонго, 5. Он и сейчас живет там и пишет трехактную пьесу на тему
из жизни Сакья Муни [эта пьеса, "По ту сторону греха", была опубликована в
первом номере "Синсите"; Сакья Муни - имя Будды (Гаутамы), родоначальника
буддизма].
Попивая приготовленный Кумэ кофе и немилосердно куря, мы вчетвером
оживленно обсуждали разнообразные проблемы. Это было время, когда на
вершину Парнаса вот-вот должен был вступить Мусякодзи Санэацу [Мусякодзи
Санэацу (1886-1979) - японский писатель и драматург, в 1910 г. вместе с
Сига Наоя основал журнал "Сиракаба" ("Белая береза"); в то время находился
под большим влиянием этического учения Л.Н.Толстого]. И естественно, его
произведения и высказывания нередко становились темой наших бесед. Мы с
радостью ощущали, что Мусякодзи открыл настежь окна на нашем литературном
Парнасе и впустил струю свежего воздуха. Очевидно, эту радость с особой
силой почувствовало наше поколение, пришедшее в литературу вслед за
Мусякодзи, а также молодежь, которая появилась после нас. Поэтому
неизбежны были расхождения (в большей или меньшей степени) в оценке
творчества Мусякодзи писателями и читателями предшествовавшего нам периода
и периода, последовавшего после нас. Такое же расхождение имело место и в
оценке творчества Таяма Катая (вопрос в том, для кого из них, для
Мусякодзи или для Таяма, эта степень расхождения более соответствовала
истине. Хотел бы лишь отметить, что, когда я выше говорил "такое же
расхождение", я не имел в виду одинаковую "степень расхождения"). В то
время мы тоже не считали Мусякодзи литературным мессией. Существовало
также расхождение в оценке его как писателя и как мыслителя. Говоря о нем
как о писателе, следует, к сожалению, отметить, что он всегда слишком
спешил с завершением своих произведении. Несмотря на то что Мусякодзи
часто в своей "Смеси" ["Смесь", или "Разное" ("Дзаккан"), - раздел в
журнале "Сиракаба"] подчеркивал тесную связь между формой и содержанием,
он, опиравшийся не столько на терпеливую, тщательную обработку, сколько на
вдохновение, в своей практической творческой деятельности забывал о тонких
и своеобразных взаимоотношениях между формой и содержанием. Поэтому форма,
к которой прежде Мусякодзи относился с пренебрежением, в "Его сестре" и
последующих произведениях стала восставать против него. В пьесах Мусякодзи
постепенно исчезал неповторимый элемент драматизма (правда, нельзя
сказать, что он исчез полностью. Даже в "Мечте одного юноши", которую
некоторые критики вообще не причисляли к пьесам, если читать фразу за
фразой, можно обнаружить целый ряд отрывков, написанных с мощной
драматической выразительностью), и вместо того, чтобы обрисовывать
характер героя, он постепенно все в большей степени стал использовать
пьесу для изложения своих собственных мыслей. А поскольку для изложения
этих мыслей и чувств не требовалось особой драматической выразительности,
постольку они получались значительно слабее, чем то, о чем он писал в
"Смеси". Будучи знакомыми с произведениями Мусякодзи еще с тех времен,
когда была опубликована "Одна семья", мы испытывали серьезное
неудовлетворение этой его новой тенденцией, которая стала проявляться
начиная с "Его сестры". Но фактом было также и то, что во многих его
заметках, публиковавшихся под рубрикой "Смесь", таились могучие силы,
которые, подобно тайфуну, раздували стремление к идеалу, извергая иногда
мощные протуберанцы пламени. Часто некоторые критики указывали на
отсутствие логики в идеях, излагавшихся Мусякодзи в "Смеси". Однако в нас
слишком много было человеческого для того, чтобы признавать за истину
только то, что уже удостоверено логикой. Нет, одна из великих и светлых
истин Мусякодзи состояла прежде всего в том, чтобы серьезно относиться
именно к человеческому. Когда втоптанный в" грязь и давным-давно
потерявший свое истинное лицо гуманизм вновь появился на литературной
арене, где, как сказано в главе о Христе на пути Эммауса, "день уже
склонился к вечеру" [Евангелие от Луки, гл. 24, стих 29], все мы вместе с
Мусякодзи почувствовали, как "горело в нас сердце наше" [там же, гл. 24,
стих 32]. В наше время я часто слышал от подобных мне людей, в том числе
даже от писателей, которые придерживаются противоположных Мусякодзи
взглядов, что когда они снова перечитывают его "Смесь", к ним всегда
возвращается былое и столь дорогое сердцу волнение. Мусякодзи показал нам
- по крайней мере, мне - пример, как для того, чтобы встретить гуманность,
которую "посадили на осленка" [там же, гл. 19, стих 35], он "постилал
одежды свои по дороге" [там же, гл. 19, стих 36], рубил ветви деревьев и
устилал ими дорогу...
Поговорив у Кумэ о том о сем, мы все вместе вышли на улицу. У Хонго, 3,
расставшись с Нарусэ и Мацуока, я и Кумэ сели в трамвай, направлявшийся к
Гиндза. Мы поужинали несколько раньше обычного в кафе "Лайон" и двинулись
в театр Кабуки, где купили билеты на стоячие места. Мы попали на вторую
пьесу репертуара того дня. Пьеса была новая. Не только сюжет, но и само
название ее было нам незнакомо. На сцене стояли декорации, плохо
имитировавшие чайный домик. Там и сям были налеплены искусственные цветы
сливы, напоминавшие изделия из ракушек. На наружной галерее чайного домика
Тюся [Тюся - Итикава Яодзо седьмой (затем Итикава Тюся, 1860-1936) -
знаменитый японский актер], игравший самурая, объяснялся с девушкой, роль
которой исполнял Утаэмон [Утаэмон - Накамура Утаэмон пятый (1865-1940),
знаменитый исполнитель женских ролей]. Я вырос в торговых кварталах Токио
и не питал особого интереса к вещам, созданным в эдоском вкусе, в том
числе и к пьесам. Я был к ним настолько равнодушен, что любая
драматическая ситуация почти никогда не оказывала на меня впечатления. (А
может быть, меня сделали равнодушным. Ведь родители брали меня с собой в
театр начиная с двухлетнего возраста.) Поэтому в театре я в большей
степени, чем содержанием пьесы, интересовался игрой актеров и в большей
степени, чем игрой актеров, интересовался публикой, сидевшей в дома и
садзики [партер и ложи]. И на этот раз меня гораздо больше, чем великие
актеры, привлекал похожий на приказчика человек в спортивной шапке с
козырьком, который грыз сладкие каштаны и не отрываясь смотрел на сцену. Я
сказал, что он не отрываясь смотрел на сцену, но должен добавить, что мой
приказчик в то же время ни на минуту не прекращал есть каштаны. Он
запускал руку за пазуху, доставал горсть каштанов, лущил их и тут же
отправлял в рот. Отправив в рот очередную партию, он снова залезал рукой
за пазуху, вытаскивал новую горсть каштанов, лущил и снова отправлял в
рот. Причем во время всего этого процесса он ни на секунду не отрывал глаз
от сцены. Заинтересовавшись столь тонким разделением зрительных и вкусовых
ощущений, я в течение некоторого времени внимательно наблюдал за его
лицом. Наконец у меня появилось желание спросить у него, каким из этих
двух дел он занимался серьезно. Как раз в этот момент сидевший рядом со
мной Кумэ истошным голосом завопил: "Татибаная!" ["Татибаная" - прозвище
Итикава Удзаэмона Пятнадцатого (1874-1945), знаменитого японского актера]
Я вздрогнул и невольно бросил взгляд на сцену. Вдоль двора спокойно
шествовал игравший молодого самурая Удзаэмон, который не был способен на
что-либо другое, кроме исполнения роли обольс