Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
ие над чьими бы то ни было
убеждениями. Потом стала говорить что-то о правах человека и праве на
распространение информации. По тем временам это был крутой номер. Хотя,
сказать честно, в наших листовках не было ни тени политики. Я всегда был к
ней равнодушен. Мария относилась к ней "без интереса".
Но кто мне объяснит, как она при всем при этом ухитрялась так отпадно
одеваться? Конечно, она постоянно торчала за своей швейной машинкой... Она и
польский-то выучила по журналам мод.
Авторизованную биографию "Битлз" мы прочитали задолго до того, как она
в сокращенном варианте была напечатана в "Ровеснике". Мария переводила для
меня (сама она читает свободно), или она читала по-английски, а я должен был
понимать.
В субботу вечером мы говорили только по-английски.
Было время, когда нам доводилось за день обменяться двумя-тремя
словами, но если была суббота, это были английские слова.
Мы не повышали голоса, мы были предупредительны, любезны, мы ничего не
изменили в своей жизни. Просто жизни больше не было.
Это было наваждение, и я не мог от него избавиться, а оно сжигало меня
и унижало, а я ничего не мог сделать. Я истерично набросился на учебу, как
набросился бы на женщину, если бы мог, я насиловал ее, как насиловал бы ее.
Но она оказалась неожиданно податливой, и я все не мог добиться от нее
борьбы, сопротивления, я хотел драки, но она отдавалась мне рабски
безропотно, а я все искал и искал, за что же мне зацепиться, и доводил себя
до изнеможения, но это было изнеможение бега, изнеможение наполеоновской
армии, уставшей преследовать призрак, уставшей искать сражения.
Однако я стал "блестящим" учеником.
Оказалось, что я могу воспользоваться непроницаемой маской "не от мира
сего". И тогда между мной и моим демоном наступило перемирие, если можно
назвать перемирием балансирование на грани истерики. Но он перестал дразнить
меня, а я все глубже уходил куда-то, куда-то все дальше, куда-то под землю,
бес его знает, куда.
У нас был школьный вечер. Я изображал Роберта Бернса, потому что похож
на него, не совсем, конечно, но что-то есть.
Читал свои переводы.
А потом мы танцевали.
Но сначала я только стоял у окна и смотрел на фонари, и слушал, как
танцуют, и играет музыка. "Арабески". Было темно, и были вспышки и бегающие
"зайчики", а я стоял у шторы. И одна девушка подошла ко мне и спросила,
почему я один, а я понес какую-то чушь. Она заботливо взяла меня под руку и
потянула за собой. А потом положила мои руки, и мы стали танцевать. Она
сказала, что я хорошо танцую, а я смотрел в ее глаза, сначала чтобы
перестало кружиться, меня раздражало это мелькание света и эта темнота,
потом я уже ни о чем не думал, смотрел в ее глаза, погружался в них, они
затягивали меня в себя, как это бывает с книгами, я все смотрел, а музыка
все играла и играла, и я, казалось, перестал слышать, и лицо ее как-то
изменилось, и тогда возникло это... Точно я на одно мгновение узнал ее или о
чем-то вспомнил, но это нахлынуло так внезапно, что я не успел понять, что
это такое. Она взвизгнула, и я очнулся, а все смотрели на нас. Она стояла,
ошалело и с ужасом смотрела на меня, включили свет, но никто ничего не мог
понять. И я ничего не мог понять, а она держалась за бок, и глаза у нее были
в пол-лица.
Она убежала.
Я не знал, куда мне деваться. Я перепугался не меньше ее. Побежал ее
догонять, хотя не хотел этого, но я хотел исчезнуть.
А потом я шел по улице, и от фонарей все было синим.
В 1985 году я окончил школу. Экстерном, с золотой медалью. Потом я
поехал поступать в институт, в который, по моим понятиям, поступить было
почти невозможно, а учиться тем более. Мария наблюдала за мной с некоторым
страхом, но уже ни во что не пыталась вмешиваться.
Только однажды, увидев у меня на стене плакат со свастикой, она не
сдержалась.
- После того, что они сделали в Майданеке?
Я сказал ей, что мне импонирует их готовность драться со всем миром.
- Человек - ничто, нация - все, - согласилась она.
Я стал объяснять ей. Он отождествлял нацию и личность. Растолковывал
как школьнице.
Она молчала.
Я стал цитировать Ницше, Библию, Мильтона, рассказал про гуситов,
шпарил без остановки, читал по памяти стихи, я был в ударе.
Она молча слушала.
Наконец, я сказал, что антифашисты тоже вели себя иногда как свиньи, а
многие преступления приписываются нацистам бездоказательно.
Она не уходила.
- В конце концов. Это древнейший символ, восходящий к добуддийским
временам. Означал в разное время единство четырех стихий и вечное движение.
- Разве у них не в другую сторону закручено?
Она спросила ну совершенно ведь обычным голосом! Просто
поинтересовалась.
Я сорвал плакат со стены и стал методично, с тихим остервенением рвать
его на кусочки.
- Только не оставляй мусор на полу, - сказала она.
И ушла.
Она спросила меня, зачем я так тороплюсь.
- Тебе не терпится уехать?
Я сказал, что у меня мало времени.
- Мало времени, чтобы что? - спросила она.
- Увидишь, - сказал я. - А тупеть за партой вообще идиотское занятие.
Хватит с меня.
Тем более здесь, на задворках планеты.
Когда я отрывал взгляд от учебников и тетрадей, лежавших передо мной на
столе, поднимал глаза на стену, я всякий раз видел эту картину. "Бонапарт на
Сен Бернарде" Давида. Он знал, что мир принадлежит ему. Ему одному.
Я сказал ей: "Теперь-то я знаю английский лучше тебя!"
Она предложила проверить. Это оказалось правдой. Не знаю, огорчилась
она или обрадовалась, трудно было разобрать. Кажется, все-таки обрадовалась.
Но и огорчилась тоже.
А я стал посмеиваться над ней.
Я много переводил в то время. Больше стихи. Переводить прозу не было
особенного желания - читал я свободно. И за пять лет дошел до полного
убожества.
Но как же ей-то удавалось! И удается.
Она постоянно читала журналы, поэтому? И книги.
Мне-то было не до книг. Я, видишь ли, все думал, как мир переделать.
Спасти, то есть.
Была осень, шел дождь, я был в машине. Она стояла на обочине, а мимо
проползали другие машины как на похоронном параде, впрочем, так оно и было.
Я выключил "дворники" и слушал музыку. Курил и слушал музыку. Я
вспомнил ее, узнал.
А я-то думал, что давно уже разучился плакать. Может быть, так оно и
было.
Май, 1988 г.
- Алло.
- Алло! Мама? Привет. Ну как... у тебя дела?
- Все нормально. А как у тебя, как с учебой?
- Ты уже в отпуске?
- С послезавтра. Я уже взяла билет, так что ты жди, скоро я приеду...
- Да, я как раз об этом хотел с тобой... Вобщем, ты...
- Что случилось? Что-нибудь случилось?
- Да так, ничего особенного. Ты сдай билет.
- Зачем. Ты не хочешь, чтобы я приезжала?
- А ты не можешь перенести отпуск? Ну, уйти попозже?
- Почему попозже? Что произошло?
- Ничего серьезного.
- А почему я не должна приезжать?
- Меня... вобщем, меня не будет.
- Что значит не будет?
- Я должен лечь в больницу.
- О господи...
- Да не волнуйся. Ничего особенного.
- Что значит ничего особенного!
- Немножко нервы расшатались.
- ...
- Мария! Мама, ты меня слышишь?
- ...
- Алло!
- Да, да, я слышу тебя. Это... так необходимо?
- Это уже решено.
- Я приеду к тебе.
- Ну зачем тебе приезжать! Подумай, что ты будешь тут делать?
- Я должна приехать.
(Я начинаю терять терпение.)
- Я все равно буду в больнице. Тебе-то что тут делать?
- ...
- Не переживай, выпутаюсь... Я хотел сказать, приедешь попозже. Я
позвоню тебе. Или напишу.
- Нет. Я приеду. Скажи, в какой ты больнице?
- Ну ладно, в областной.
- Жди меня, я...
- У меня кончились монеты, мама. Ну, пока.
- Я приеду, жди меня, я обязательно...
- Ну все, все, мама, целую.
- Да, да, но ты...
Все. Разъединили. Я выхожу из кабины и смотрю на часы. Я отпросился у
врача на один час под его ответственность. Через двадцать минут я должен
быть на проходной.
Я иду по сумеречной улице. Тополя роняют сережки. Ну зачем ей
приезжать? Все-таки хорошо, что позвонил. В телеграмме ничего не объяснишь,
еще перепугалась бы. Надо поторопиться.
Я прибавляю шаги. Интересно, как она найдет эту больницу?
Когда начинаешь смеяться, самое страшное, это хотя бы на долю секунды
допустить мысль, что ты можешь не суметь остановиться. Мысль эта сама собой
перерастает в страх, страх сменяется ужасом, и тогда...
Не знаю, как меня угораздило угодить в больницу. Кажется, я просто
махнул на все рукой и поплыл, куда понесет, я не видел никакого выхода, мне
не хотелось ничего искать, я впал в отчаяние и отдал себя озлобленной лени,
упрямо не желая сопротивляться и все больше слабея от бессилия. Я думал о
том, что я обречен, и это странным образом утешало меня, и я злорадствовал.
Я не научился блаженству животных и идиотов, но научился напиваться, убеждая
себя, что единица делится на два, впрочем, всегда забывая свои доводы и,
вероятно, неоднократно повторяясь.
Мария приехала 30 мая 1988 года.
31 мая мы приехали в Долгопрудный, пообедали в студенческой столовой и
отправились искать дачу. Мы хотели снять ее недели на две, если получится.
Нас приняли за супружескую пару.
Мария повела себя достойно. Она сообразила, что ей все равно вряд ли
поверят, что я ее сын, а потому, чтобы не было никаких разговоров,
поддержала эту версию. Правда, со мной случился легкий припадок смеха. Не
знаю, что они обо мне подумали, но хозяйка посмотрела на Марию с некоторым
сочувствием.
- Не расстраивайся, - сказала Мария. - Это оттого, что ты небритый.
- Если человек смеется, то это еще не значит, что он расстроен, -
возразил я.
А Мария открыла сумочку, порылась в ней и протянула мне станок и блок
лезвий. "Шик". Уж не знаю, где она его достала.
Потом я несколько раз шутил по поводу наших псевдосупружеских отношений
и даже предложил ей спать вместе. Но Мария сказала, что это уже слишком.
Прозвучало это вполне искренне. Так мне показалось.
Когда мы прощались, она была в ауте. Я спросил ее, отчего она так
переживает. Она сказала, что боится за меня.
- Ну и что. Я тоже боюсь, но ведь я же не кисну.
- Здорово ты меня утешил. Молодец!
Тогда мы рассмеялись, и стало легче.
И только когда ее поезд уже отходил, и потом, когда он совсем исчез из
виду, я был близок к тому чтобы разреветься.
Но сдержался.
Я вышел из пивняка, и тут ко мне подвалила поддатенькая троица.
- Эй, закурить не будет?
Я усек, что у одного из них в лапе перо, и он прикрыл его, чтобы не
светить. А это было скверно. Я медленно опустил пальцы в задний карман
джинсов и, не вытаскивая их, сказал: "Нет, ребята, облом".
Не выгорит. Кто-то из них подался было ко мне, но тот, что был с пером,
перебил его.
- Ладно, - хмыкнул он. - Твоя жизнь копейка, моя жизнь копейка, чего
нам делить. Мож, пивка бухнем?
А, пошли. Мне было до фени. Все равно в общагу возвращаться не
хотелось.
- Ты не думай, - просипел он мне в ухо. - Я вижу, что ты не наш.
Не из наших. Типа умный, да?
Я пожал плечами.
- Наверное.
- Ну, - он кивнул. - Я же вижу.
- Ладно, - сказал я. - Проехали.
Запросто могли прикурить меня ребята. Такой отстой.
Мне не понравилось, что я почти не испугался. Это было как-то
по-упадочному безжизненно. Жизнь - копейка. Вот она, тоска-то русская,
трахни ее в копыто.
А ножа я с собой никогда не носил. Да и вряд ли сумел бы им
воспользоваться.
Я стал сильно пить. Пожимал плечами и говорил: "Мне нужен допинг. Я не
могу без этого".
Но я пил все больше, а жажда не проходила, и содрогнувшись при мысли,
что я запросто могу спиться, я перестал было пить, но обнаружил, что даже к
алкоголю у меня нет ни настоящей привязанности, ни настоящей тяги. И тогда я
махнул на все рукой, и мне было уже безразлично, сколько я работаю, сколько
сплю, сколько лакаю этой гадости, мне было наплевать абсолютно на все. А
потом настала мучительная бессонница, и я глотал таблетки, и выполз какой-то
беспричинный, тошный и скользкий страх, и все заскользило, посыпалось, и я
оказался в больнице с диагнозом депрессия и провалялся больше месяца, пока
не приехала Мария.
Я вошел в маленькую комнату с большим окном. За столом сидела женщина
лет сорока. Она кивнула мне на стул напротив нее. Она спросила мое имя. Я
ответил. Она записала в журнал. Окно отбрасывало на ее лицо бесцветный
отсвет, и от этого само лицо ее казалось неживым, гипсовым.
- Год рождения?
- Тысяча девятьсот шестьдесят девятый. Восьмое апреля.
Она оторвалась от своей писанины.
- Так тебе только девятнадцать...
В этот момент дверь за моей спиной приоткрылась, и потянуло холодом.
Я обернулся и увидел, что за этой комнатой есть другая, и из этой,
второй комнаты открытая дверь вела прямо на улицу, во внутренний двор. И в
комнате этой я увидел двух женщин в халатах, увидел больничную лежанку,
обтянутую кожзаменителем, и на этой лежанке сидел совершенно голый мужик,
несколько растерянно мявший в руках казенные кальсоны.
Невидимая рука захлопнула дверь, и я поспешил принять статус кво.
- Совсем упало настроение?
Я кивнул. Ее лицо жалостливо скривилось. Оно уже не казалось гипсовым.
Она просяще улыбнулась и сказала: "Ведь это все мелочи, правда?"
Я кивнул.
"Следующий!"- раздалось из соседней комнаты. Это ко мне.
"Что они с вами делают..."- услышал я за спиной шепот.
"Раздевайтесь!"- услышал я команду из-за стола.
Была середина апреля, но в воздухе едва-едва начинало пахнуть весной,
было холодно, и я весь покрылся гусиной кожей, пока меня вели к корпусу "1"
Общего отделения.
Ко мне привязался какой-то тип. Он вперился в меня немигающим взглядом
и стал излагать свою (совершенно оригинальную) теософскую теорию. Мне
хотелось курить. Я не знал, как от него отвязаться, а он никак не хотел
заканчивать. На помощь мне пришел длинноволосый белокурый парень в красной
вельветовой пижаме. Он легонько развернул философа к себе и сказал
задушевно: "Да ну!"
Тот, нисколько не сбиваясь, продолжал излагать свои взгляды и выводы,
видимо, не особенно обеспокоенный переменой собеседника.
- Ну так значит, все в порядке?
Парень хлопнул его по плечу: "Все правильно. Можешь идти."
И ободренный мыслитель, действительно, пошел куда-то вдаль, продолжая,
тем не менее, бормотать.
- Пойдем, - сказал мне мой спаситель. - Пойдем в сортир, там народу
нет.
Мы закурили. Он прислонился спиной к стене и сказал: "Ты первый день
тут?"
- Второй.
- Из тринадцатой перевели уже?
- Да, сегодня после обхода.
Тринадцатая - палата для "ненадежных". Там же располагают и всех
новоприбывших. Так что первые мои впечатления никак нельзя было назвать
радостными. Добро пожаловать в резиденцию, сеньор президент.
- Если будут стрелять сигареты, не давай. А то расстреляют все. Тут
такие кадры есть, только этим и занимаются.
- Чем?
- Своих никогда нет, вот и стреляют весь день.
Говори, что нет. И еще. Пей таблетки. Все, что дают. Лучше пей и не
спрашивай, а то на иглу посадят.
Он посмотрел на меня.
- Ладно, тэйк ит изи.
Меня подмывало спросить, за что его сюда упекли, но я подумал, что
подобные вопросы тут не принято задавать.
- А с этими, - он кивнул в сторону коридора, - не разговаривай и не
слушай их. Сразу же отвязывайся. А то таким же станешь. Они к тебе по десять
раз за день липнуть будут, как банный лист. Сразу же отвязывайся.
Ну, ты видел. Серые деревья далеко за решеткой. Крашеная белой краской
решетка на стекле. Ты учишься?
- На третьем курсе, - сказал я.
Мы познакомились. Оказалось, мы с одного года.
Какой-то тип стал пристраиваться рядом.
- Отец, очко свободно.
Тот пожевал что-то, но отошел.
- Если будут лаять на тебя, сестры или уборщицы там, лучше прикинься
дураком и сразу же уходи.
Не отвечай. Ну понятно. И никому ничего о себе не рассказывай.
- Мне тоже.
Я спросил его, как он здесь оказался.
- Доставили. С сервисом, на машине.
- И с чем?
Он усмехнулся. Потеря чувства реальности.
- Экзотика! - улыбнулся я.
Да какой там в жопу!
Я рассказал пару еврейских анекдотов. Мы посмеялись немножко и
разошлись.
Что случилось с моей головой? Что они с ней сделали? Я почти ничего не
могу запомнить. То, что было давно, помню, иногда до мельчайших
подробностей. У меня была исключительная память. Стихи я никогда не читал
второй раз. Я запоминал их с первого. Теперь своих не узнаю. Это шутка,
конечно. Просто когда я читаю четвертую строчку, я уже успеваю забыть, о чем
первая. Я завел блокнот-календарь, я не расстаюсь с записной книжкой. Я
всегда запоминал телефоны на слух, теперь не могу запомнить даже фамилии.
Если мне нужно что-то сделать, я прикрепляю на стену плакат с большими
черными буквами. Я стал рассеянным.
Сосредоточиться на чем-нибудь для меня целая проблема. Я все равно не
смог бы дальше учиться в физтехе. Так ли уж много стоило мое Мужское
Решение?
Если разобраться, то много ли оно уже стоило?
Или вот еще. Я положительно не могу вспомнить январь месяц этого года,
то есть, девяностого. Я знаю, что он был, но не помню. Ничего не помню.
Провал какой-то. Было Рождество, потом я начал писать статью, и были "Депеш
Моуд". Какого числа я попал в больницу? И как я туда попал? И где я встречал
Новый Год? Должен же я был его встречать хоть где-нибудь!
И вовсе я не устал. В первый раз я устал от жизни на Пасху 1982 года, в
субботу. Потом еще два или три раза. И все.
Я могу работать без сна сорок часов подряд. При усилии - сорок шесть. А
сосредоточиться трудно.
Иногда вдруг начинаю громко говорить. Смех, да и только.
Она приехала тридцатого мая, и мы сидели на скамейке и смотрели, как
наливается закат над крышами. Она купила себе зеркальные "лисички".
- Посмотри, какая прелесть. Франция.
Да, они сейчас очень модны. Это здесь рядом, в комиссионке.
Я взял ее за руку.
- А ты здорово выглядишь.
- Да? - она посмотрела на меня. - А ты неважно. Осунулся. Заросший
весь.
Она провела пальцами по моей щетине.
- Мне не дают станок, а электробритвой уже поздно. Мария... возьми меня
отсюда.
Она встрепенулась: "Что?"
- Возьми меня отсюда, - повторил я.
Это называется "под ответственность". Ты пишешь расписку, ну, что врачи
ответственности нести не будут, и забираешь меня под расписку.
- Понятно. Завтра я приду за тобой.
Для этого нужно поговорить с твоим врачом?
Да, но обычно они не возражают, им же легче.
- И потом, это твое право.
- А когда он принимает?
По четвергам, но ты можешь застать его после обхода. Часов в
одиннадцать.
А вообще-то тут классная публика. Представляешь, один тип говорит, что
он из двадцать третьего века, но что я совсем из далекого будущего. Все
допытывается у